Читать книгу Свободная. История взросления на сломе эпох (Леа Юпи) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Свободная. История взросления на сломе эпох
Свободная. История взросления на сломе эпох
Оценить:

4

Полная версия:

Свободная. История взросления на сломе эпох

– Нет, не то окно, где цветочный горшок, другое. Он выкрикнул: «Аллах Акбар!»

– Аллах Акбар, – повторил отец.

– Кто такой он? – заинтересовалась я, продолжая крутить педали. – И что значит «аллаху ака»?

Отец стремительно повернулся ко мне.

– Ничего, – ответил он. – Это ничего не значит.

– Ты только что сказал «аллаху ака», – уперлась я, заезжая вперед и останавливая велосипед прямо перед ним.

– Подслушивать разговоры взрослых – очень плохая привычка, – сказал отец, явно раздраженный. – «Аллах Акбар» – это то, что говорили раньше люди, которые верят в Бога, чтобы признать и прославить Его величие.

– Ты имеешь в виду вроде «да здравствует Партия»? – уточнила я.

– Бог не то же самое, что Партия, – объяснил отец. – Аллах Акбар – это слова, которые люди мусульманской веры говорили в молитвах. Ты знаешь о разных религиозных верованиях, потому что учительница Нора объясняла их тебе на уроках нравственного воспитания, – сказал он. – «Аллах» по-арабски значит «Бог».

– А мы знаем каких-нибудь людей, которые в прежние времена были мусульманами?

– Мы и есть мусульмане, – ответила моя мать, вытащив из сумочки носовой платок, чтобы отчистить грязь, которую углядела на моих туфельках.

– Мы были мусульманами, – поправил ее отец. – Большинство людей в Албании были мусульманами.

Я спросила, верили ли мусульмане в загробную жизнь. Мать кивнула, не разгибаясь, продолжая оттирать верх моих туфель.

– Значит, они были такими же глупыми, как и все остальные люди, которые верили в другого Бога, – заявила я, выворачиваясь из маминых рук, чтобы на полной скорости умчаться вперед.

Всякий раз, проходя мимо комитета Партии на обратном пути из школы, я думала о человеке, который кричал «Аллах Акбар!» из окна пятого этажа. Как странно, думала я, что все эти религиозные фанатики не могли договориться друг с другом в том, как именно выглядел Бог, и при этом все равно верили, что какая-то часть нас останется жить, после того как мы умрем. Если и было что-то способное убедить нас, детей, в иррациональности религии, в абсурдной природе веры в существование Бога, то это была идея, что возможна жизнь после той, которая у нас есть. В школе нас учили думать о развитии и распаде с эволюционной точки зрения. Мы рассматривали природу глазами Дарвина, а историю – глазами Маркса. Мы проводили различие между наукой и мифом, логикой и предубеждениями, здоровыми сомнениями и догматическими суевериями. Нас учили верить, что правильные идеи и устремления выживают благодаря коллективным усилиям всех нас, но жизнь отдельных людей всегда приходит к концу, так же как жизнь насекомых, птиц и других животных. Думать, что люди заслуживают иной судьбы, нежели вся остальная природа, значило быть рабом мифа и догмы, отрицая науку и логику. Наука и логика – только они были важны. Только с их помощью могли мы узнавать о природе и мире. И чем больше мы узнавали, тем лучше могли объяснять и контролировать то, что поначалу казалось таинственным.

– Ты понимаешь? – помнится, говорила я Нини, заливаясь слезами, в тот день, когда умер Энвер Ходжа. – Дядюшка Энвер больше не живет. Его труды будут жить вечно. Но мое желание познакомиться с ним никогда не исполнится!

Бабушка уговаривала меня пообедать, нахваливая бюрек, который специально приготовила.

– Я сама его пробовала, – убеждала она. – Он вкусный.

Я не понимала, как она может есть в такой день. Как вообще можно думать о еде? Я не испытывала голода. Мне было слишком грустно. Дядюшка Энвер ушел навсегда. Все его книжки, которые я так любила, останутся без автографов. У нас даже нет его фотографии в гостиной. Я буду ужасно по нему скучать.

– Я вырежу его фотографию из книги, которую он написал для своих друзей-пионеров, и вставлю ее в рамку, – объявила я. – И поставлю ее у своей кровати.

Нини перестала уговаривать меня пообедать.

– Ты права, – сказала она. – Я тоже не голодна, попробовала только один кусочек.

Однако она решительно возразила против того, чтобы я вырезала фото:

– В нашем доме не принято портить книги.

Похороны состоялись через пару дней. Шел ленивый дождик – после долгой вереницы солнечных дней. Мы смотрели на экран телевизора, который показывал тысячи людей, выстроившихся по обе стороны главного бульвара Тираны, чтобы увидеть траурную процессию: солдаты в слезах, старухи, воющие и в отчаянии царапающие лица, университетские студенты с пустыми взглядами. Все эти картинки сопровождал симфонический марш. Репортер программы новостей говорил мало и с трудом, как про́клятый Сизиф, которому дали задание комментировать, одновременно катя свой валун в гору.

– Даже природа оплакивает потерю одного из величайших революционеров нашего времени, – говорил он. Потом следовала долгая пауза. Слышны были только звуки похоронного марша. – Каждый раз, когда товарищ Энвер появлялся на трибуне Первого мая, погода менялась, солнце выходило из-за туч. Сегодня даже небо плачет. Дождь смешивается с людскими слезами.

Моя семья смотрела молча.

– Страна оплакивает потерю своего самого выдающегося сына, отца-основателя современного албанского государства, мудрого стратега, который организовал сопротивление итальянскому фашизму, блестящего военачальника, который победил нацистов, революционного мыслителя, который воздерживался и от оппортунизма, и от сектантства, гордого государственного деятеля, который сопротивлялся попыткам югославских ревизионистов аннексировать нашу любимую страну, политика, который никогда не поддавался заговорам англо-американских империалистов и который никогда не уступал давлению советских и китайских ревизионистов.

Камера сосредоточилась на гробе, накрытом огромным албанским флагом, потом на искаженных горем лицах членов Политбюро, потом на новом Генеральном секретаре Партии, который собирался выступить с речью. Музыка продолжала звучать. После очередной паузы комментатор собрался с силами и заговорил снова.

– Товарищ Энвер трудился и ради государства, и ради международной пролетарской солидарности. Он знал, что единственный путь вперед – это национальное самоопределение в сочетании с неустанной борьбой против внутренних и внешних врагов социализма. Товарищ Энвер ныне оставил нас, чтобы мы продолжали борьбу без него. Нам будет не хватать его блестящего руководства, его мудрых слов, его революционной страсти, его теплой улыбки. Нам будет не хватать его. Эта боль велика. Мы должны научиться претворять эту боль в силу. Мы сделаем это завтра. Сегодня эта боль просто слишком велика.

– Поняла! – внезапно нарушила молчание мама. – Все никак не могла вспомнить. Это из Третьей симфонии Бетховена. Похоронный марш. Это Бетховен.

– Нет, – тут же отозвался отец, словно все это время только и ждал ее замечания. – Это произведение одного албанского композитора. Не помню которого. Но я уже слышал его раньше, оно не новое, – добавил он с энтузиазмом, который демонстрировал только тогда, когда представлялась возможность возражать моей матери.

– Зафо, откуда тебе-то знать? – фыркнула мама. – Тебе же медведь на ухо наступил. Когда ты вообще в последний раз был на концерте классической музыки? Единственная музыка, которую ты слушаешь, это звуки спортивных программ по радио. А это отрывок из второй части Третьей симфонии Бетховена, «Героической». Она называется «Траурный марш».

Отец собирался снова ей возразить, но тут вмешалась Нини и подтвердила, что мама права.

– Это из той симфонии, которую Бетховен начал сочинять в честь Наполеона. Я тоже ее узнаю, Аслан очень ее любил.

Упоминание деда всегда разрешало семейные ссоры.

– Вы действительно возьмете меня с собой, чтобы отдать долг памяти у могилы? – спросила я со слезами на глазах, застыв перед движущимися картинками на экране и не понимая, почему моя семья, вместо того чтобы плакать, разговаривает о музыке.

– В это воскресенье, – ответила бабушка несколько рассеянно.

– Неужели посетителей будут пускать уже в это воскресенье?

– Не к могиле дядюшки Энвера, нет, – поправилась Нини. – Я думала, ты имела в виду могилу своего дедушки.

– Все трудовые коллективы будут отдавать дань памяти на могиле товарища Энвера в следующие несколько недель, – сказал отец. – Когда придет мой черед, я возьму тебя с собой.

Пару недель я с нетерпением ждала этого посещения. Однажды вечером отец вернулся с работы и заявил, что был в Тиране, посещал могилу дяди Энвера.

– Как это?! – ахнула я со смесью гнева и разочарования. – Ты же говорил, что возьмешь меня с собой. Ты нарушил обещание!

– Я старался, – извиняющимся тоном проговорил отец. – Мы уезжали рано утром, первым поездом, и когда я пришел будить тебя, ты так крепко спала, что не услышала меня. Нини тоже пыталась тебя разбудить, а ты только шевелилась и переворачивалась на другой бок. Я уже опаздывал, и мне пришлось уйти. Не волнуйся, Фаршированный Перчик. Я уверен, что будет и другой раз.

Я была безутешна. Я рыдала и говорила, что мои родители явно не любят дядюшку Энвера так сильно, как любила его я, что они, наверное, вообще его не любят. Это ложь, что они будили меня тем утром, говорила я, потому что, если бы они накануне сказали мне, что завтра мы поедем на его могилу, я бы вообще не спала и сразу выпрыгнула бы из постели. А на самом деле им всё равно: они ни могилу дядюшки Энвера не хотят посещать, ни вешать его фотографию в нашей гостиной. Я миллион раз просила вставить фотографию дядюшки Энвера в рамку, а они ее так и не купили. У всех моих друзей его фотографии стоят на книжных полках; у моей подружки Бесы есть даже большое фото, где она сидит на коленях у дядюшки Энвера во время последнего съезда Партии, когда она подарила ему букет красных роз и прочла стихотворение о Партии. Я никогда не бывала ни на каких съездах, и у нас ничего такого не было.

Родители пытались меня утешить. Они любят Партию и дядю Энвера так же сильно, как я, говорили они. Единственная причина, по которой у нас в гостиной нет его фотографии, заключается в том, что мы ждем, пока ее увеличат в фотомастерской. Нам нужна подходящая красивая рамка, добавила мать, которую придется отдельно делать на заказ. Обычные рамки, которые продаются в художественном магазине, недостойны дяди Энвера.

– Мы работаем над этим, – подчеркивал мой отец. – Это должен был быть сюрприз к твоему дню рождения.

Я недоверчиво мотала головой.

– Вы не сделаете этого к моему дню рождения, – говорила я, утирая слезы. – Я знаю! Вы просто забудете. Вы не любите дядюшку Энвера. Вы явно по нему не тоскуете, потому что, если бы тосковали, у вас уже была бы какая-нибудь маленькая фотография, и в придачу к ней вы бы купили большую!

Вид у родителей стал встревоженный. Они уставились друг на друга.

– Раскрою тебе один секрет, – заговорила Нини. – Я встречалась с дядюшкой Энвером. Я была знакома с ним много-много лет назад, когда мы с твоим дедушкой были еще молоды. Они с твоим дедушкой были друзьями. Как бы я могла не любить его, если мы были друзьями?

Нини пообещала, что в один прекрасный день покажет мне письма, которыми они обменивались.

– Но, – прибавила она, – ты должна пообещать кое-что в ответ: что ты больше никогда не скажешь, ни нам, ни кому-то другому, что мы не любим дядюшку Энвера или не тоскуем по нему. Tu vas me donner ta parole d’honneur[8], хорошо?

5. Жестянки от кока-колы

В моей семье считали, что одни правила менее важны, чем другие, и что некоторые обещания со временем могут становиться недействительными. В этом мои близкие не отличались от других людей, от остального общества или даже государства. Отчасти трудность взросления заключалась в том, чтобы выяснить, какие правила теряют силу со временем, какие перекрываются другими, более важными обязательствами, а какие остаются незыблемыми.

Возьмем закупку продуктов. Очередь была всегда. Она всегда образовывалась до того, как приезжал грузовик. В очередь следовало вставать всегда, если только ты не водишь дружбу с директором магазина. Это было общее правило. Но были и лазейки. Любой мог выйти из очереди при условии, если нашел приемлемый предмет себе на замену на время отсутствия. Это могла быть старая хозяйственная сумка, жестяная банка, кирпич или камень. Было еще и другое правило, горячо поддерживаемое и оперативно приводимое в исполнение, а именно: как только прибывали продукты, предмет, оставленный тобой в качестве представителя, мгновенно утрачивал свою представительскую функцию. Не имело значения то, что ты оставил вместо себя сумку, канистру, кирпич или камень. Сумка становилась просто сумкой; она больше не могла быть тобой.

Очереди делились на те, в которых ничего не происходило, и те, в которых всегда что-то происходило. В первом случае поддержание общественного порядка могло быть делегировано предметам. Во втором случае очереди были оживленными, шумными и неистовыми; все должны были присутствовать, и все конечности разом приходили в движение, когда люди пытались разглядеть прилавок, понять, сколько еще осталось того, что только что привезли, и директор магазина всматривался в очередь в поисках друзей и знакомых, чтобы обслужить их в первую очередь.

Учась ориентироваться в системе очередей, я однажды спросила, почему мы должны оставлять камень в очереди за сыром, чтобы встать в очередь за керосином, чтобы оставить там канистру, поскольку ни в одной из этих очередей ничего не происходило. Тогда-то я и узнала, что очереди могут стоять целый день, а иногда и всю ночь или несколько ночей, и важно передавать хозяйственным сумкам, канистрам или подходящего размера камням некоторые представительские функции, которые в ином случае обременяли бы их владельцев. Предметы в очереди регулярно отслеживались, и участники процесса поочередно ходили убедиться, что представительские сумки, канистры или камни не были нечаянно кем-то убраны или заменены несанкционированными предметами. В очень редких случаях, когда система давала сбой, вспыхивали скандалы, и очереди становились злобными, грубыми и длинными. Люди свирепо ругались из-за похожих с виду камней, или авосек, которые были дерзко заменены мешками, или канистр для керосина, которые неожиданно удвоились в размерах.

Уважительное поведение в очереди или умение объединить силы, чтобы поддержать стандарты очереди, могли положить начало долговечным дружеским отношениям. Соседка, которую вы встретили в очереди, или друг, с которым вы сошлись, разделив обязанности по надзору за порядком, вскоре становились людьми, к которым вы обращались во всевозможных трудных обстоятельствах: если заболел кто-то из старших родственников и стало некому сидеть с ребенком, или если в процессе приготовления именинного пирога вы обнаружили, что у вас кончился сахар, или вам нужно было с кем-то обменяться продуктовыми талонами, поскольку у вас скопился запас одних продуктов, зато кончились другие. Мы полагались на друзей и соседей во всем. Всякий раз как возникала нужда, мы просто стучались к ним в двери, не глядя, день на дворе или ночь. Если у них не было того, что мы искали, или если они не могли помочь с тем, в чем мы нуждались, то предлагали замену или рекомендовали другую семью, которая, возможно, сумеет помочь.

Этот тонкий баланс между следованием правилам и их нарушением был применим и в других областях. Он применялся, если ты приходила в детский сад или школу в мятой или, того хуже, покрытой пятнами форме, или если парикмахер или родители делали тебе прическу, которую можно было счесть империалистической, или если ты отращивала ногти сверх допустимой длины или красила их необычным, ревизионистским цветом, например темно-фиолетовым. Тот же принцип, как я обнаружила позднее, применялся и к более общим вопросам – например, равны ли мужчины и женщины в практическом смысле, обладают ли одним и тем же весом мнения членов Партии более и менее высокого ранга, в какой мере шутки о Партии и государстве могут иметь серьезные последствия и, как в моем случае, с кем допустимо делиться своими соображениями о фотографиях в гостиной.

Трудность всегда состояла в том, чтобы знать, какое правило актуально в какой момент и, в идеале, ослабло ли оно с течением времени, действительно ли оно настолько серьезно, как кажется, или совершенно обязательно в одних аспектах, но намного свободнее применимо в других – и как понять разницу, чтобы не обнаружить ее слишком поздно. Умение мастерски разбираться в неявных границах между следованием правилам и нарушением их было для нас, детей, истинным показателем роста, зрелости и интегрированности в общество.

Лично я однажды поздним вечером в августе 1985 года обнаружила, что обещание, которое когда-то дала родителям – никогда не разоблачать их безразличие к фотографическим воспоминаниям о нашем вожде, – было строго обязывающим, настолько строго, что все остальные обещания в сравнении с ним бледнели. Это было в конце дня, который я провела в основном на ветвях фигового дерева в саду у Папасов.

Папасы были нашими ближайшими соседями: супруги в возрасте около 65 лет, чьи дети покинули родительский дом раньше, чем я родилась. Моя мать сдружилась с Доникой, женой главы семейства, когда они объединились в борьбе против женщины, которая, как им показалось, хотела занять их место в очереди за керосином. Как и моя мать, Доника имела привычку не доверять людям и на первый взгляд казалась недружелюбной. Она была маленькая, кругленькая, часто ссорилась с соседками и пользовалась дурной репутацией у детей, хотя ко мне всегда была необыкновенно добра. До ухода на пенсию Доника работала на почте. Значительную часть своей жизни ей приходилось кричать «алло! алло!» в плохо работающие телефоны, и в результате у нее развилась склонность превращать любой гласный звук в А и растягивать окончание каждого слова, словно звоня в набат: «АЛЛАА, АЛЛАА, АЛЛААА!» Или, если окликала мою мать Доли: «ДАЛААА, ДАЛААА, ДАЛААА!»

Муж Доники, Михал, был весьма уважаемым местным партийным деятелем с густыми усами, немного похожими на сталинские. Михал воевал, уничтожил много врагов и получил с десяток медалей; казалось, я больше любила с ними играть, чем он ими гордился. Меня завораживала история о нацистском солдате, которого он убил, блондине по имени Ганс, которому Михал предложил воды, чтобы смыть кровь с губ, когда тот испускал свой последний вздох. Ганс отказался. Я просила Михала подробно описать, как он убил Ганса, но он предпочитал рассказывать последнее, что ему запомнилось: у Ганса были реденькие усики, еще не полностью выросшие, говорил он. «У меня самого тогда еще тоже усы не выросли», – добавлял он, и меня приводило в недоумение то, что он описывал Ганса едва ли не с нежностью, словно давно потерянного друга, с которым у них были общие дорогие сердцу воспоминания, а не как смертельного врага, у которого он отнял жизнь.

Папасы регулярно давали нам в долг, присматривали за мной, когда родителям и бабушке нужно было отлучиться, и хранили запасные ключи от нашего дома. Я проводила долгие летние вечера в их саду, объедая виноград с лоз, а потом ужинала с ними, и Михал давал мне попробовать капельку раки[9] и позволял прыгать со стола, надев его старую партизанскую фуражку. Из их сада открывался живописный вид на море, и еще там было гигантское фиговое дерево с вкусными плодами. Михал рассказывал мне, что, взобравшись на это дерево, можно любоваться закатом и считать корабли, входящие в гавань и выходящие из нее. Но я всегда отказывалась, потому что не могла не вспоминать о той маленькой девочке, чья могилка была рядом с могилой моего дедушки, о девочке, которая умерла, упав с дерева.

Однако в тот день в конце августа 1985 года я собралась с мужеством и залезла на это дерево. Но вовсе не для того, чтобы любоваться закатом или считать корабли в гавани, заставила я себя добраться до верхушки. Это был протест. Все лето моя семья и Папасы не разговаривали друг с другом. В конце июня между моей матерью и Доникой случилась стычка, переросшая в ссору, затронувшую всех остальных, и к ее концу я оставалась единственным членом нашей семьи, с которым Папасы продолжали общаться.

Яблоком раздора послужила жестянка от кока-колы. Однажды в середине июня моя мать купила пустую банку у другой учительницы в школе за сумму, за которую можно было приобрести в туристическом магазине портрет нашего национального героя Скандербега. Она всю вторую половину дня обсуждала с бабушкой, куда ее поставить, а поскольку жестянка была пустая, то стоило ли украсить ее свежей розой из сада. Они решили, что, хотя идея с розой оригинальна, она будет отвлекать внимание от эстетической ценности жестянки, поэтому оставили ее как есть, водрузив на нашу лучшую вышитую салфетку.

Через пару дней после этой дискуссии жестянка исчезла. А потом вновь появилась на телевизоре у Папасов.

Папасы были вхожи в наш дом, знали о старом дедушкином пальто, в кармане которого хранились все наши деньги, и помогали нам получить разрешение от Партии на строительство нашего частного дома. У меня сложилось такое впечатление, что они многое знали и о нашей биографии, но я никогда не спрашивала их, что именно они знали, поскольку не вполне понимала, что такое биография, и не хотела опозориться. Михал, по-прежнему сохранявший активность в партийных кругах, всегда помогал моим родителям разбираться с административными вопросами и защищал их обоих на партийных совещаниях и совещаниях местного совета.

Участие в деятельности местного совета было обязательным для всех жителей района, а вот членство в Партии было избирательным, открытым только для людей с хорошей биографией. Моим родителям не позволили вступить в Партию, а Михал был ее ветераном, и его мнение о достоинствах того или иного кандидата имело большой вес. Однажды он почти помешал другой соседке, Веру, вступить в Партию, потому что на одном из совещаний совета она голословно обвинила мою семью в «реакционерстве», поскольку они, мол, уклоняются от уборки улицы по воскресеньям. Воскресная уборка теоретически была добровольной, но на практике это был один из тех случаев, когда общепринятая норма противоречила официальной рекомендации. Когда мои родители были новоселами в нашем районе, они пытались интерпретировать эту рекомендацию правильно. Вскоре поняли, что были неправы.

Мои родители и Папасы проводили друг с другом много времени: они вместе мели улицу по воскресеньям и помогали другим соседям, когда надо было организовать свадьбу или похороны. Свадьбы обычно устраивались в садах, приглашенных были сотни. Всех мобилизовали помогать в приготовлении ужина, приносить скамейки и столы из местных школ или обустраивать место, где оркестр до поздней ночи играл музыку. Наши две семьи всегда вместе таскали скамьи и садились рядом во время ужинов и торжеств. Дети не ложились спать до рассвета, пели и танцевали, а когда празднества достигали кульминации, гости пробирались поближе к невесте, размахивая купюрой в сотню леков[10], которую надо было лизнуть и смачно пришлепнуть ей на лоб, как того требовал обычай. Михал всегда пришлепывал денежку на лоб и мне, приговаривая, что я умнее и танцую лучше, чем невеста.

В конце лета моя мать и Михал часто вместе ставили раки. В те долгие дни, перегоняя перебродивший виноградный сок, дожидаясь, пока из носика не выплеснется алкогольный напиток и проверяя, насколько крепким или слабым получился раки, они беседовали о прежних временах. Как-то раз я подслушала, как моя мать заговорила о нашем морском порте в тридцатые годы и обмолвилась Михалу, что самый большой барк, принадлежавший ее семье, до сих пор используется для экспорта товаров. Я ничего не поняла и позднее спросила Михала, что это значит. Но он сказал, что они разговаривали об арках, а не о барках, а потом спросил, не хочу ли я потанцевать на столе, за которым он ел мезе.

Я упоминаю обо всем этом для того, чтобы подчеркнуть, что моей матери и в голову не пришло бы обвинять Папасов в краже, если бы не тот факт, что украденным предметом была жестянка от кока-колы. В то время такие жестянки можно было увидеть крайне редко. Даже реже, чем встретить человека, знающего их функцию. Они были маркерами социального статуса: если кому случалось завладеть такой жестянкой, то ею хвастались, выставляя в гостиной, обычно на вышитой скатерке или салфеточке, на телевизоре или радиоприемнике, часто рядом с фотографией Энвера Ходжи. Без жестянки от кока-колы наши дома казались одинаковыми. Их красили одной и той же краской, в них стояла одна и та же мебель. С жестянкой от кока-колы что-то менялось, и не только визуально. Между нами рождалась зависть. Начинали появляться сомнения. Разрушалось доверие.

– Моя банка! – воскликнула моя мать, когда пошла возвращать скалку, которую на время давала ей Доника, и увидела красный предмет, стоявший на принадлежавшем Папасам телевизоре. – Что здесь делает моя банка?!

Доника прищурилась, словно не могла разглядеть указательный палец моей матери, указывающий на жестянку, или поверить в то, что видят ее глаза.

bannerbanner