Читать книгу Свободная. История взросления на сломе эпох (Леа Юпи) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Свободная. История взросления на сломе эпох
Свободная. История взросления на сломе эпох
Оценить:

4

Полная версия:

Свободная. История взросления на сломе эпох

– Да здесь она, здесь, – проворчала бабушка.

Отец облегченно вздохнул, потом, увидев меня, посуровел.

– Иди в свою комнату, – велел он.

– Это был не протест. Это были улиганы, – пробормотала я, шагая по двору и гадая, почему отец назвал это тем, другим словом: протест.

В доме я застала мать за генеральной уборкой. Она как раз стаскивала с чердака вещи, которые не попадались на глаза годами: мешок шерсти, ржавую стремянку и старые университетские учебники, принадлежавшие дедушке. Она явно пребывала в волнении. Расстроенные чувства она обычно успокаивала, находя все новые и новые домашние дела: чем сильнее было расстройство, тем масштабнее становились ее замыслы. Сердясь на других людей, она ничего не говорила, зато грохотала кастрюлями и сковородками, проклинала столовые приборы, падавшие на пол, зашвыривала подносы на полки. Злясь на себя, она переставляла мебель, передвигала столы от стен к стене, складывала пирамидами стулья и скатывала тяжеленный ковер в гостиной, чтобы отдраить пол.

– Я видела улиганов, – сказала я ей, жаждая поделиться своим приключением.

– Пол мокрый! – грозно отозвалась она, дважды ткнув влажной шваброй в мою щиколотку, намекая, что следовало оставить обувь снаружи.

– А может, это были не хулиганы, – продолжила я, развязывая шнурки. – Может, это были протестующие.

Она замерла и воззрилась на меня непонимающим взглядом.

– Единственная хулиганка здесь – это ты, – сказала она наконец, оторвав швабру от пола и дважды махнув ею в направлении моей комнаты. – В нашей стране никаких протестующих нет.

Моя мать всегда была равнодушна к политическим вопросам. В прошлом только папа и бабушка, папина мама, пристально следили за ними. Они часто разговаривали о никарагуанской революции и фолклендской войне; с энтузиазмом восприняли начало переговоров по прекращению апартеида в Южной Африке. Отец говорил, что, если бы он был американцем и его призвали на войну во Вьетнаме, он бы отказался от мобилизации. Нам повезло, что наша страна поддерживала Вьетконг, часто подчеркивал он. У него была склонность смеяться над самыми трагическими вещами, и его шутки об антиимпериалистической политике пользовались большим успехом у моих подруг. Когда я приглашала их к себе с ночевкой и мы раскладывали матрасы на полу спальни, папа под конец вечера заглядывал к нам и говорил: «Сладких снов, палестинский лагерь!»

После недавних событий на Востоке, или, как мы говорили, в «ревизионистском блоке», что-то изменилось. Трудно было сказать, что именно. Я смутно помню, как однажды по итальянскому телевидению слышала странное слово «Солидарношч»[2]. Кажется, оно имело отношение к рабочим протестам, а поскольку мы жили в государстве рабочих, я подумала, что было бы интересно написать об этом в «политинформационной» газете, которую мы должны были делать в школе.

– Не думаю, что это так уж интересно, – сказал отец, когда я спросила его об этом. – У меня для твоей газеты есть кое-что другое. Кооператив в деревне, где я работаю, перевыполнил план производства пшеницы на текущую пятилетку. По кукурузе недотянули, зато возместили недостаток пшеницей. Вчера вечером его работников показывали в новостях.

Каждый раз, когда всплывала тема протестов, мои домашние начинали неохотно отвечать на вопросы. Вид у них делался или усталый, или дерганый, и они переключали телевизор или уменьшали громкость до такой степени, что становилось невозможно разобрать, о чем говорят в новостях. Казалось, никто не разделял моего любопытства. Было ясно, что объяснений от них ждать не приходится. Разумнее было подождать урока нравственного воспитания в школе и спросить учительницу Нору. Она всегда давала четкие, недвусмысленные ответы. Объясняла политику с таким энтузиазмом, какой мои родители демонстрировали только тогда, когда на югославском телевидении рекламировали мыло и кремы. Каждый раз, как отцу удавалось поймать рекламу на телеканале Скопье, особенно если это была реклама средств личной гигиены, он тут же принимался вопить: «Реклама! Реклама!» Мать и бабушка бросали все дела в кухне и бегом бежали в гостиную, чтобы поймать последние кадры, где красивая женщина с очаровательной улыбкой на лице показывала зрителям, как надо мыть руки. Если они задерживались и прибегали уже после окончания ролика, отец извиняющимся тоном говорил: «Я не виноват, я вас звал, а вы опоздали!» – и обычно с этих слов начинался спор. Мол, они опоздали потому, что он никогда ничем не помогает им по дому. Спор вскоре превращался в обмен оскорблениями, а оскорбления могли перерасти в скандал, фоном для которого часто служили продолжавшие зарабатывать очки югославские баскетболисты; он продолжался до тех пор, пока не начинался следующий рекламный блок, после чего мир восстанавливался. Моя семья всегда скандалила по любому поводу. По любому, кроме политики.

В спальне я обнаружила своего брата Лани, который всхлипывал и заливался слезами. Увидев меня, он утер слезы и спросил, принесла ли я печенье.

– Сегодня – нет, – ответила я. – Я шла другой дорогой.

Братец снова начал кукситься.

– Я должна посидеть здесь, – сказала я. – Подумать. Хочешь послушать сказку? О человеке на коне, который был похож на мирового духа, но потом ему отрубили голову.

– Не хочу слушать, – прохныкал он. Слезы текли по его щекам. – Мне страшно! Я боюсь людей без головы. Я хочу печенья.

– А в школу хочешь поиграть? – предложила я, терзаясь смутным чувством вины.

Лани кивнул. Мы с ним любили играть в школу. Он садился за мой письменный стол, изображая учителя, и рисовал каракули, пока я делала домашнее задание. Особенно ему нравились уроки истории. Запомнив текст, я повторяла его события вслух, вставляя драматические диалоги между главными историческими персонажами и часто изображая их с помощью своих кукол.

В тот день и персонажи, и события были знакомыми. Мы изучали оккупацию Албании итальянскими фашистами во время Второй мировой войны, уделив особое внимание предательству десятого премьер-министра страны. Этот человек, «албанский квислинг»[3], как называла его учительница Нора, нес ответственность за передачу суверенитета Италии после бегства короля Зогу. Правление Зогу и все, что из него следовало, положило конец стремлению Албании стать по-настоящему свободным обществом. После столетий рабства под гнетом Оттоманской империи и десятилетий борьбы против великих держав, которые стремились поделить между собой нашу страну, патриоты из всех регионов в 1912 году сплотились вопреки этническим и религиозным различиям, чтобы бороться за независимость. Затем Зогу, объясняла учительница Нора, уничтожил своих противников, сосредоточил всю власть в своих руках и объявил себя королем албанцев, каковым и оставался, пока страна не была оккупирована фашистами при пособничестве албанских коллаборационистов. 7 апреля 1939 года – это официальная дата итальянского вторжения в Албанию – многие солдаты и гражданские жители храбро сражались с итальянскими военными кораблями, отвечая на артиллерийский огонь своими немногочисленными орудиями, до последнего вздоха отстаивая линии обороны. Однако другие албанцы – беи, землевладельцы и торговая элита, прислужники этого кровожадного короля-эксплуататора – теперь поспешили приветствовать силы оккупантов, жаждая занять посты в новой колониальной администрации. Некоторые из них, в том числе бывший премьер-министр страны, даже благодарили итальянские власти за освобождение страны от тяжкого ярма короля Зогу. Спустя пару месяцев этого бывшего премьер-министра убил взрыв авиабомбы. Его жизнь, жизнь предателя, который сотрудничал с королем, и его смерть как фашистского негодяя были темой моего задания по истории в тот день.

Когда мы говорили о фашизме в школе, это вызвало огромное воодушевление. Велись оживленные дискуссии, и мои одноклассники только что не лопались от гордости. Нас просили привести в пример родственников, которые сражались на войне или поддерживали движение Сопротивления. Дедушка Элоны, например, вступил в ряды партизан в горах, чтобы бороться против итальянских захватчиков, когда ему было всего пятнадцать лет. После освобождения Албании в 1944 году он перебрался в Югославию, чтобы и там помогать Сопротивлению. Он часто приходил к нам в класс рассказывать о том, как был партизаном и как Албания и Югославия были единственными странами, победившими в войне без помощи союзнических сил. Другие дети упоминали бабушек и дедушек, родных и двоюродных, которые поддерживали антифашистов, предоставляя им пищу и кров. Некоторые приносили в класс одежду или личные вещи, некогда принадлежавшие молодым родственникам, пожертвовавшим своей жизнью за антифашистское движение: рубашку, вышитый вручную платок, письмо, отосланное семье за считаные часы до казни.

– У нас есть родственники, которые участвовали в антифашистской войне? – спросила я родителей. Они глубоко задумались, покопались в семейных фотографиях, посоветовались с родственниками, потом назвали Баба Мустафу – двоюродного деда троюродной сестры жены моего дяди. Баба Мустафа был хранителем ключей местной мечети, в которой однажды днем прятал группу партизан после нападения на нацистский гарнизон, когда итальянцы ушли из страны и их заменили немцы. Я с энтузиазмом рассказала об этом случае в классе.

– Повтори-ка, кем он тебе приходится, а? – переспросила Элона.

– А чем он занимался в мечети? Почему у него были ключи? – подала голос другая подружка, Марсида.

– А что потом случилось с партизанами? – пожелала знать третья, Беса.

Я попыталась, насколько могла, ответить на эти вопросы, но на самом деле мне самой не рассказали достаточно подробностей, чтобы удовлетворить любопытство моих подруг. Разговор стал сперва путаным, потом неприятным. После нескольких реплик одноклассников и мои родственные отношения с Баба Мустафой, и его вклад в антифашистское сопротивление начали казаться сперва незначительными, потом преувеличенными. К концу дискуссии мне было уже трудно отделаться от ощущения, что даже учительница Нора молча сделала вывод, что героический родственник был просто плодом моего воображения.

Каждый год пятого мая, в тот день, когда мы поминали героев войны, делегации партийных чиновников посещали наш район, чтобы в очередной раз выразить соболезнования семьям погибших и напомнить им о том, что кровь их близких была пролита не напрасно. Я сидела у окна в кухне и с горькой завистью наблюдала, как мои друзья, одетые в лучшую праздничную одежду, несли огромные букеты свежих красных роз, размахивая флагами и распевая песни Сопротивления, одновременно указывая дорогу к своим домам. Их родители выстраивались в очередь, чтобы обменяться рукопожатиями с партийными представителями, потом делались официальные фотографии, и альбомы, которые приходили по почте спустя несколько дней, приносили в школу, чтобы выставить на всеобщее обозрение. Мне выставлять было нечего.

Мало того что в моем семействе не было социалистических мучеников для почитания! Тот «албанский квислинг», десятый премьер-министр страны, национал-предатель, классовый враг, правомерная мишень ненависти и презрения в школьных обсуждениях, по чистой случайности носил одну фамилию со мной и одно имя с моим отцом: Джафер Юпи. Каждый год, когда упоминание о нем встречалось в учебниках, мне приходилось терпеливо объяснять, что, хоть у нас и одна фамилия, мы не родственники. Я должна была объяснять, что моего отца назвали в честь его деда, который по чистой случайности носил то же имя и фамилию, что и наш бывший премьер-министр. И каждый год я ненавидела эти разговоры.

Я задержала дыхание, читая задание по истории, потом на мгновение задумалась и вскочила со стула в гневе, сжимая в руке учебник.

– Идем со мной, – велела я Лани. – Тут снова о том, другом Юпи.

Брат покорно пошел за мной, продолжая сосать ручку, которой до этого рисовал. Я захлопнула дверь и зашагала в сторону кухни.

– Я завтра в школу не пойду! – объявила я, переступив порог.

Поначалу никто не обратил на меня внимания. Мама, отец и бабушка сидели по одну сторону небольшого дубового стола спиной ко входу на трех шатких складных стульях, составленных бок о бок. Они опирались локтями о стол, прикрыв ладонями виски и так сильно вытянув головы вперед, что казалось, они вот-вот отделятся от шей. Казалось, все трое были погружены в таинственный общий ритуал с участием загадочного предмета, скрытого от моих глаз их плечами.

Я немного подождала реакции на свое заявление. Но не услышала ничего, кроме каких-то приглушенных звуков. Я встала на цыпочки и подалась вперед. В центре стола стоял семейный радиоприемник.

– Я завтра не пойду в школу! – повторила я громче, сделав еще пару шагов и демонстрируя учебник истории, открытый на фотографии премьер-министра. Лани топнул ногой и заговорщицки посмотрел на меня. Отец стремительно обернулся с виноватым видом, как человек, застигнутый на месте преступления. Мать поспешно выключила радио. Я уловила последние два слова, прежде чем звук пропал: «политический плюрализм».

– Кто позволил тебе выйти из комнаты? – вопрос отца прозвучал как угроза.

– Нам опять задали его, – сказала я, игнорируя его упрек, по-прежнему громко, но дрогнувшим голосом. – Юпи-квислинга. Я завтра не пойду в школу. Не собираюсь снова тратить свое время на объяснение, что мы не имеем ничего общего с этим человеком. Я уже говорила об этом всем, я повторяла это много раз. Но они снова будут спрашивать, обязательно будут, как будто ничего не слышали, как будто ничего не знают. Они снова будут спрашивать, они всегда спрашивают, а у меня кончились объяснения!

Я произносила этот монолог и прежде – каждый раз, когда тема фашизма поднималась на уроках истории, или литературы, или нравственного воспитания. И ни разу мои родные не разрешали мне пропустить уроки. Я знала, что и в этот раз получу отказ. Я никак не могла объяснить им, каково это – ощущать давление со стороны друзей. Я никогда не могла объяснить своим друзьям, каково это – жить в семье, где прошлому не придают значения, а важными считаются только споры о настоящем и планы на будущее. Я не могла объяснить себе навязчивое ощущение, которое было у меня тогда и которое я могу выразить только теперь: что жизнь, которой я жила у себя дома и вне его, на самом деле была не одной жизнью, а двумя – двумя жизнями, которые иногда дополняли и поддерживали друг друга, но по большей части вступали в столкновение с реальностью, которую я никак не могла полностью осмыслить.

Родители переглянулись. Нини посмотрела на них, потом повернулась ко мне и сказала тоном, который, по идее, должен был быть и твердым, и утешительным:

– Ну, конечно, ты пойдешь в школу. Ты не сделала ничего плохого.

– Мы не сделали ничего плохого, – поправила ее моя мать. Она протянула руку к радиоприемнику, намекая, что хочет слушать дальше и что мое присутствие в кухне вскоре станет нежелательным.

– Дело не во мне, – уперлась я. – Дело не в нас. Дело в этом квислинге. Если бы у нас был родственник, чей героизм мы могли бы прославлять, я могла бы рассказать о нем в классе, и мои одноклассники перестали бы, словно одержимые, задавать вопросы о моем родстве с этим Юпи. Но у нас никого такого нет, ни одного такого человека в нашей семье, даже среди дальних родственников, ни одного родственника, который хотя бы раз попытался защитить нашу свободу. Никому в этом доме никогда не было дела до свободы!

– Это не так, – возразил отец. – Кое-кто у нас есть. У нас есть ты. Тебе есть дело до свободы. Ты – борец за свободу.

Этот диалог повторялся снова, как несчетное количество раз прежде: бабушка утверждала, что будет неразумно пропускать уроки только из-за фамилии, отец отвлекал внимание шуткой, а мать жаждала вернуться к тому занятию, которое я так неудачно прервала.

Но на этот раз произошло нечто неожиданное. Мать внезапно отняла руку от приемника, встала и повернулась ко мне.

– Скажи им, что Юпи не сделал ничего плохого, – заявила она.

Нини нахмурилась, потом растерянно уставилась на отца. Он потянулся за ингалятором от астмы и отвел глаза, повернувшись к матери с тревогой на лице. Мать свирепо уставилась на него в ответ, глаза ее пылали гневом. У нее был вид человека, который сознательно пошел на подрывные действия. Игнорируя безмолвный упрек отца, она продолжила с того места, на котором ее прервали.

– Он ничего плохого не сделал. Был ли он фашистом? Не знаю. Может быть. Защищал ли он свободу? Как посмотреть. Чтобы быть свободным, надо быть живым. Может быть, он пытался спасать людские жизни. Какие шансы были у Албании противостоять Италии? Албания зависела от нее во всех отношениях. Какой смыл был проливать кровь? Фашисты уже завладели страной. Фашисты контролировали рынки. Это Зогу отдал им доли во всех крупных государственных компаниях. Итальянские товары прибыли к нам задолго до итальянского оружия. Даже наши дороги были проложены фашистами. Архитекторы Муссолини проектировали наши правительственные здания задолго до того, как их заняли его чиновники. То, что они называют фашистским вторжением

Она умолкла, искривив губы в саркастической улыбке, когда произнесла слово «вторжение».

– Сейчас не время! – перебила ее Нини. Она повернулась ко мне. – Важно то, что ты не сделала ничего плохого. Тебе нечего бояться.

– Они – это кто? – спросила я, изнемогая от растерянности и любопытства, распаленного словами матери. Я поняла не все из сказанного ею, но продолжительность ее речи меня заинтриговала. Матери было не свойственно пускаться в обширные объяснения. Я впервые услышала, как она высказывает свое мнение о политике и истории. Я даже не знала, что оно у нее есть.

– Они говорят, что Зогу был тираном и фашистом, – продолжала мать, игнорируя как мой вопрос, так и предостережение Нини. – Если повинуешься одному тирану, то какой смысл бороться с другим? Какой смысл умирать, чтобы защитить независимость страны, которая уже оккупирована во всем, кроме названия? Настоящие враги людей… Не дергай меня за рукав! – рявкнула она, оборвав саму себя и зло развернувшись к отцу, который приблизился к ней и тяжело дышал. – Они говорят, что он был предателем, ну что же…

– Кто такие они? – повторила я свой вопрос, совсем уже ничего не понимая.

– Они, они – это… мама имеет в виду ревизионистов, – торопливо объяснил за нее отец. Потом замешкался и, не зная, что еще сказать, сменил тему: – Я отправил тебя в комнату подумать. Почему ты вышла?

– Я уже подумала. Я не хочу идти в школу.

Мать презрительно фыркнула. Она вышла из-за стола и принялась грохотать кастрюлями и сковородками и швырять приборы в раковину.


Наутро Нини не разбудила меня перед уроками, как обычно. И не сказала почему. Я чувствовала, что что-то изменилось, что накануне что-то случилось, что-то такое, что изменило мои взгляды на собственную семью и мои мысли о родителях. Трудно сказать, было ли это как-то связано с моей встречей со Сталиным, с прерванной радиопрограммой или с тем премьер-министром, чьи поступки, смерть и присутствие в моей жизни я безуспешно пыталась игнорировать. Я не понимала, почему отец, когда говорил о протестах с моей бабушкой, переходил на шепот. Почему он не называл протестующих хулиганами. Еще мне было непонятно, почему мать пыталась оправдать поступки фашистского политика. Как могла она сочувствовать угнетателю народа?!

В последовавшие дни протесты множились. Теперь государственное телевидение тоже называло происходящее этим словом. Начатые университетскими студентами в столице, они распространились по всей стране. Ходили слухи, что рабочие собираются уйти с заводов и присоединиться к молодежи на улицах. То, что началось как волна возмущения против экономических условий, с жалоб студентов на скудное питание, плохое отопление в общежитиях и частые отключения электричества в лекционных аудиториях, вскоре превратилось в нечто иное, в требования перемен, причем каких именно – было неясно даже тем, кто к ним призывал. Видные ученые, включая бывших членов Партии, давали беспрецедентные интервью «Голосу Америки», объясняя, что было бы ошибкой сводить недовольство студентов к экономическим вопросам. На самом деле это движение вело кампанию, объясняли они, за отмену однопартийной системы и признание политического плюрализма. Они хотели настоящей демократии и настоящей свободы.

Я росла с верой в то, что моя семья разделяет мой энтузиазм в отношении Партии, стремление служить своей стране, презрение к нашим врагам и озабоченность тем, что у нас нет никаких родственников – героев войны, достойных памяти. Теперь я в этом усомнилась. Мои вопросы о политике, о стране, о протестах, просьбы объяснить происходящее натыкались только на обрывистые, уклончивые ответы. Я хотела знать, почему все требуют свободы, если мы и так являемся одной из самых свободных стран на Земле, как всегда говорила учительница Нора. Когда я упоминала дома ее имя, родители закатывали глаза. Я начала подозревать, что они – не лучший источник ответов и что я больше не могу им доверять. Мало того что мои вопросы о стране повисали в воздухе, я теперь уже не понимала, в какой семье родилась. Я сомневалась в них и обнаружила, что постоянно не понимаю, кто я такая.

Теперь я сознаю то, что в то время плохо понимала: шаблоны, которые формировали мое детство, эти незримые законы, которые придавали структуру моей жизни, мое восприятие людей, чьи суждения помогали мне осмысливать мир, – все это в декабре 1990 года изменилось навсегда. Было бы преувеличением сказать, что день, когда я обняла Сталина, был днем, когда я стала взрослой, тем днем, когда до меня дошло, что я должна сама осмысливать свою жизнь. Но не было бы преувеличением сказать, что это был день, когда я лишилась своей детской невинности. Впервые мне пришло в голову, что свобода и демократия могут быть не реальностью, в которой мы живем, а неким таинственным будущим состоянием, о котором я знаю очень мало.

Бабушка всегда говорила, что мы не умеем думать о будущем; мы должны обращаться к прошлому. Я начала задумываться об истории своей жизни, о том, как я родилась и каким всё было до того, как я появилась здесь. Я пыталась вспомнить подробности, которые путались у меня в голове, поскольку я была слишком маленькой, чтобы запомнить их правильно. Это была история, которую я слышала несчетное множество раз; история о незыблемой реальности, в которой я постепенно отыскала свою роль, какой бы сложной она ни была. Но на сей раз всё было иначе. На сей раз не было никаких незыблемых точек, всё приходилось переделывать с нуля. История моей жизни была не историей событий, которые происходили в какой-либо конкретный период, но историей поиска правильных вопросов – вопросов, которые мне никогда раньше не приходило в голову задавать.

3. Номер 471: краткая биография

Я была родом из семьи тех, кого моя учительница Нора называла «интеллигенцией». «В этом классе слишком много детей интеллигентов», – говорила она с несколько неодобрительным выражением. «Интеллигент, – уверял меня отец, – это просто человек с высшим образованием. Но не волнуйся. В конечном счете каждый из нас является тружеником. Все мы живем в государстве рабочего класса».

Хотя оба моих родителя официально были «интеллигентами», потому что учились в университете, ни один из них не изучал в нем то, что хотел изучать. История отца была более запутанной, чем у матери. У него был талант к точным наукам, и еще в школе второй ступени он побеждал на олимпиадах по математике, физике, химии и биологии. Он хотел продолжить изучать математику, но Партия сказала ему, что из-за своей «биографии» он должен влиться в ряды настоящего рабочего класса. В моей семье это слово употреблялось часто, но я его никогда не понимала. Оно имело такое широкое применение, что невозможно было определить его значение ни в каком конкретном контексте. Если моих родителей спрашивали, как они познакомились и почему поженились, они отвечали: «Биография». Если моя мать готовила какой-нибудь документ для работы, ей напоминали: «Не забудьте добавить пару строк о своей биографии». Если у меня в школе появлялась новая подружка, мои родители спрашивали друг друга: «Что-нибудь известно о ее биографии?»

Биографии тщательно делились на хорошие и плохие, получше и похуже, чистые и запятнанные, важные и несущественные, прозрачные или мутные, подозрительные или достойные доверия, те, которые нужно было помнить, и те, которые нужно было забыть. Биография была универсальным ответом на все виды вопросов, фундаментом, без которого всякое знание сводилось к мнению. Есть слова, о смысле которых абсурдно задавать вопросы, либо потому что они настолько просты, что объясняют сами себя и все, что с ними связано, либо потому что стыдно обнаружить, что, слыша их столько лет, ты до сих пор не понимаешь, что они значат. Биография была как раз из таких. Слово сказано – и прими его к сведению.

bannerbanner