
Полная версия:
Шах и мат
Ричард засмеялся, раскуривая вторую сигару.
– Что ж, если это ваш случай, стало быть, вы не из тех гигантов, которых мне тут живописали. Но ведь и женщины вовсе не столь жестокосердны, как вам представляется. Да, они горды, они суетны, они капризны; но открытое поклонение, заодно с упорством и страдальческой миной, сначала умасливает женское тщеславие, а затем и саму женщину. Ей, видите ли, ужас как трудно выпустить из коготков своего обожателя; она может лишь сменять одного на другого. Ну и почему вы отчаялись? Вы джентльмен, вы умны и любезны, вы все еще считаетесь молодым человеком, и ваша жена будет богата. Женщины это любят – все до единой. Дело не в алчности, а в гордыне. Не знаю, о какой молодой леди вы говорили, но и не вижу причин для отказа такому соискателю, как вы.
– Жаль, что я не могу открыться вам, Арден; однажды вы узнаете больше.
– Вот что, Лонгклюз… есть один нюанс. Вы ведь не обидитесь на правду? Сами вы были откровенны со мной, не так ли?
– Говорите, умоляю вас. Вы меня очень обяжете. Я столько времени провел за границей, что не помню многих тонкостей английского этикета и умонастроений моих сограждан. Может быть, мне пойдет на пользу членство в клубе?
– Пожалуй – особенно пока вы не завели дополнительные знакомства. Но с клубом время терпит. Я вам про другое толкую. Вы, Лонгклюз, водитесь с разным мутным народцем – с евреями, в частности; а ведь этим субъектам никогда не подняться даже до вашего статуса. Вас не должны видеть в сомнительной компании – возьмите это себе за правило. Только порядочные люди, Лонгклюз; только порядочные! Разумеется, человеку действительно влиятельному можно из-за окружения не волноваться – при условии, что он держит всякий сброд на расстоянии вытянутой руки. Но ваша юность, Лонгклюз, как вы сами говорите, прошла за границей; здесь, в Англии, вы еще не создали себе положение, и поэтому вам следует быть очень разборчивым, поймите это! О человеке судят по его приятелям; правильные знакомства очень важны.
– Тысяча благодарностей за каждый пустяк, который коробит вас, Арден, – произнес Лонгклюз с добродушной улыбкой.
– Вам только кажется, что это пустяки; для женщин они имеют огромный вес, – возразил Арден и воскликнул, взглянув на часы: – Боже! Мы опаздываем. Ваша двуколка у крыльца – вы ведь меня прихватите?
Глава III. Мистер Лонгклюз открывает сердце
Старенькая экономка почти вплотную подошла к окну; что же она видит? За стеклом ясная ночь, звезды сияют, озаряя густую листву вековых деревьев. И двуколка, и лошадь мистера Лонгклюза подобны теням. А вот и он сам; с ним Ричард Арден. Грум зажигает фонари, один из которых светит прямо в своеобразное лицо мистера Лонгклюза.
– Ох этот голос! Насчет голоса я бы присягнуть могла, – бормочет миссис Танси. – Как услыхала его – будто острою косой меня полоснули. Да только лицо-то вовсе другое – незнакомое. Почему ж человек этот память мою всколыхнул – мысли так и забегали, будто ищейки? Не успокоюсь теперь, покуда не вспомню. Это Мейс? Нет. Лэнгли? Тоже нет. Страшная ночь, роковая! И никогошеньки рядом! Господь Вседержитель, озари нам тьму, на Тебя уповаем! Утешь сокрушенное сердце мое!
Грум запрыгнул на козлы. Мистер Лонгклюз схватил поводья, и тени двух приятелей мелькнули за окном, и фонари успели бросить свет сквозь стекло на стены, обшитые панелями. Отблеск метнулся из одного угла в другой, заразив своею пляской пару гераней, что цвели в горшках на подоконнике. Снова стало темно, а миссис Танси не двигалась с места, все глядела во мрак, напрягая память, и тряслись по-старушечьи ее руки и голова.
Арден и Лонгклюз ехали молча; с обеих сторон возвышались вековые деревья, которые помнили не одно поколение Арденов. Аллея кончилась, и двуколка покатила по более узкой и темной дороге, мимо гостиницы, что некогда гремела в этих местах, а ныне пришла в упадок. Название ей – «Гай Уорикский»[10]; изображение сего грозного мужа до сих пор украшает фасад, хотя позолота облезла, а краски поблекли. На острие меча Гай Уорикский держит голову вепря, у ног его лошади извивается лев – сущая карикатура на царя зверей. И вот, пока двуколка мчится по укатанной и пустынной дороге, Лонгклюз начинает говорить. Aperit præcordia vinum[11]. В бренди с водой, которое Лонгклюз для себя приготовил, алкоголь преобладал, да и общее количество напитка было изрядное.
– У меня, Арден, куча денег и язык подвешен, как вы заметили, – выпаливает он словно бы в ответ на некую фразу Ричарда Ардена. – А есть ли в мире человек несчастнее, чем я? Вы бы только посмеялись, выложи я вам кое-какие факты; от других фактов вы бы вздохнули, если бы я решился вам их сообщить. Скоро решусь; скоро вы все узнаете. Я не дурной человек. Я готов поделиться деньгами, если речь идет о друге. Для иных мне не жаль ни времени, ни хлопот – а это дары более ценные, чем деньги. Но поверит ли кто этому, взглянув на меня? А ведь я не хуже Пенраддока[12]. Я тоже могу стать заступником, совершить благородное деяние; но стоит мне только посмотреться в зеркало, как я ощущаю себя отмеченным каиновой печатью. О, эта моя физиономия! И зачем только Природа пишет на отдельных лицах поклепы на их обладателей? Вот и повод для смеха вам – настоящему красавцу, человеку, которому красота принадлежит по праву рождения. На вашем месте я бы тоже смеялся; да, я смеялся бы, если бы не был вынужден влачить существование в муках и страхе, не веря, что имею шанс в предприятии, от успеха которого зависит мое будущее счастье, ибо именно оно поставлено на кон. Обычная некрасивость – пустяк; с ней свыкаются. Другое дело – моя наружность! Не щадите меня, Арден; знаю – вы слишком великодушны, чтобы сказать правду. Я не прошу утешения; я лишь подвожу баланс моим проклятиям.
– Да вы просто зациклились на своей внешности. Леди Мэй, к примеру, находит вашу физиономию интересной – клянусь, она сама так сказала.
– Святые небеса! – воскликнул мистер Лонгклюз, передернув плечами и усмехнувшись.
– А что еще важнее – вы ведь простите мне эту маленькую роль сплетника, не так ли? – продолжал Ричард, – одна подруга леди Мэй – речь идет о младшей подруге – обронила, что ваше лицо дышит экспрессией, а черты тонки и благородны.
– Я вам не верю, Арден; вы говорите так по доброте душевной, – возразил Лонгклюз, усмехнувшись еще горше.
– На вашем месте я предпочел бы остаться таким, каков есть, – заявил Ричард Арден. – Я не променял бы то, что имеете вы, на пошлую смазливость. Кому нужен бело-розовый херувимчик с глазками-пуговками?
– Вы еще не знаете о главном моем проклятии; вы о нем даже не подозреваете. Это – необходимость таиться.
– Вон оно что! – Ричадр Арден рассмеялся так, словно до этого момента полагал, что биография мистера Лонгклюза известна не хуже, чем биография бывшего императора Наполеона.
– Я не утверждаю, что являюсь заколдованным героем волшебной сказки и в один прекрасный миг из чудовища превращусь в принца; но я лучше, чем могу показаться. Скоро – если только вы согласны поскучать под мой рассказ – я открою вам очень, очень многое.
Пауза длилась всего две-три минуты; затем мистера Лонгклюза будто прорвало.
– Что делать такому, как я, если он влюблен и не мыслит для себя счастья без взаимности? – стонал Лонгклюз. – Я знаю свет – я сейчас не о лондонском обществе, в котором вращаюсь меньше времени, чем может показаться, и в которое попал слишком поздно, чтобы изучить его должным образом. Но я повидал мир и утверждаю: человеческая натура везде одинакова. Вот вы поминали гордыню, которая велит девушке выйти замуж ради богатств жениха. Но могу ли я завладеть той, которую боготворю, на подобных условиях? Да я скорее вставлю себе в рот пистолетное дуло, спущу курок – и пусть мой череп разлетится на куски. Арден, я несчастен; я самый несчастный из ныне живущих на земле!
– Успокойтесь, Лонгклюз; что за чушь вы несете! Не красота делает мужчину. Куда важнее обхождение. Женщины вдобавок поклоняются мужчинам успешным; ну а если в придачу вы богаты – только помните, дело не в женской алчности, а в женском тщеславии, – если вы еще и богаты, говорю я, устоять перед вами почти невозможно. Теперь давайте по пунктам: с обхождением у вас порядок, успех и богатство наличествуют – и что из этого следует, а?
– Я раздавлен, – произнес Лонгклюз с тяжким вздохом и погрузился в молчание.
Приятели ехали теперь по освещенным улицам и быстро приближались к своей цели. Еще через пять минут они вступили в просторную залу, посреди которой стоял бильярдный стол, а вдоль стен, рядами, одна над другой, шли скамьи – все выше и выше, до самой галереи, что тянулась по всему периметру залы. Как и все подобные заведения, зала была ярко освещена и полна разношерстной публики. Здесь намечалась бильярдная дуэль «до тысячи очков» между Биллом Худом и Бобом Маркхемом. Ставки делались нехарактерно высокие – и продолжали расти. До начала игры оставалось около получаса.
Зрительская масса, повторяю, многолика. По скамьям расселись юные пэры с шестью тысячами годового дохода и джентльмены, живущие исключительно игрой в бильярд. В массе попадаются серьезные субъекты – служащие по финансовой и юридической части; заметны вкрапления евреев и иностранцев, можно увидеть как члена Парламента, так и щеголеватого карманника.
Мистеру Лонгклюзу есть о чем подумать. Он и впрямь раздавлен морально. Ричард Арден уже не с ним – он встретил парочку приятелей. И вот Лонгклюз, скрестивши руки на груди, прислонился к стене и погрузился в размышления. Его темные глаза глядят в пол, вроде бы на мысок башмака, пошитого во Франции. На самом деле перед Лонгклюзовым мысленным взором разворачиваются одна за другой сцены минувших лет. И давний ужас – отвращение сродни тому, которое люди питают к колдовству, – охватывает мистера Лонгклюза, ибо он снова видит мутные белки выпученных глаз, и предсмертный вопль пронзает стену времени и леденит его уши. Что явилось нашему бледному Мефистофелю – не шабаш ли ведьм, не буйство ли гоблинов? Мистер Лонгклюз поднимает взгляд. Напротив него человек, с которым он не встречался многие годы – третью часть своей жизни. Человек этот далеко – их с Лонгклюзом разделяет половина залы, – но взгляды скрещиваются и остаются в таком положении целую секунду. Знакомец мистера Лонгклюза улыбается и кивает; мистер Лонгклюз не делает ни того ни другого. Он смотрит мимо – на некий отдаленный объект над плечом своего визави. Грудь его холодеет, сердце трепещет.
Глава IV. Мосье Леба
Мистер Лонгклюз продолжал стоять, не меняя позы; его знакомый сам, несколько суетливо и все с той же улыбкой, двинулся к нему. Ничто в наружности этого человека не может вызвать ассоциаций с трагическими инцидентами или мрачными эмоциями. Без сомнения, он иностранец. Невысок ростом, толст; ему лет пятьдесят; круглое, щекастое лицо так и светится радостью встречи. Платье его пошито явно задешево, хоть и во Франции, потому и сообщает карикатурность всей его шарообразной фигуре. Вдобавок платье не ново и не чисто – вон на нем жирные пятна. У мистера Лонгклюза нет сомнений: толстяк идет к нему. В течение секунды Лонгклюз взвешивает возможность бегства (дверь под боком), но затем рассуждает так: «Вот наивнейшая, добрейшая в мире душа; сбежав так явно, я обескуражу этого человека. Нет, раз уж он ко мне идет, пусть достигнет цели и скажет то, что хочет сказать».
Лонгклюз отводит взгляд, но не расцепляет рук и не отделяется от стены.
– Ага! Мосье погружен в думы! – по-французски восклицает толстяк. – Ха-ха-ха-ха! Не ожидали, сэр, встретить меня здесь? А я вот он! Я вас еще издали увидел. Никогда вашего лица не забывал – не мог.
– Стало быть, вы и друга своего помните, Леба. Не представляю только, каким ветром вас занесло в Лондон, – отвечал Лонгклюз также по-французски, тепло пожимая руку мосье Леба, улыбаясь ему с высоты своего роста. – Я, в свою очередь, храню в сердце воспоминания о вашей доброте. Я не выжил бы, если бы не вы. Могу ли я отблагодарить вас хотя бы вполовину сообразно тому, что вы для меня сделали?
– Похоже, мосье удалось избегнуть проблем политического характера? Я знаю, это большой секрет, – проговорил Леба, с таинственным видом прикладывая к верхней губе два пальца.
– Нет, проблемы остаются. А вы, верно, думали, что я сейчас в Вене?
– Я? Точно: так я думал. – Леба пожал плечами. – По-вашему, здесь безопаснее?
– Тсс! Приходите ко мне завтра. Позже я сообщу, где меня найти. Захватите свой багаж; вы можете жить в моем доме вплоть до отъезда из Лондона – и чем дольше, тем лучше.
– Мосье слишком любезен. Я собираюсь остановиться у своего шурина, Габриэля Ларока; он часовщик, живет на Ладгейт-Хилл. Он страшно обидится, если я выберу другое пристанище. Но если мосье в своей доброте позволит мне нанести визит…
– Мы встретимся завтра. Отправимся в оперу – у меня выкуплена ложа, а потом вместе поужинаем. Вы ведь любите музыку? В противном случае вы не тот Пьер Леба, которого я помню сидящим у открытого окна со скрипкой. Словом, приходите пораньше – до шести. Мне о стольких вещах нужно спросить вас. Так по какой надобности вы в Лондоне?
– Надобность пустяковая – скорее я приехал развлечься, а пробуду здесь неделю, – с пожиманием плечами и утробным смехом отвечал коротышка Леба. Он лукаво улыбнулся и извлек из жилетного кармана плоскую коробочку со стеклянной крышечкой. Внутри что-то брякало.
– Коммерция, мосье. Нужно встретиться с парой-тройкой человек – вот и все мои дела; после, до конца недели, будут сплошные удовольствия – ха-ха!
– Надеюсь, уезжая, вы оставили в добром здравии всех домочадцев – и детей, и…
Мистер Лонгклюз хотел сказать «мадам» – но ведь прошло столько лет…
– Детишек у меня семеро; двух старшеньких мосье должен помнить. Трое от первого брака, четверо от второго, и у всех здоровье – лучшего не пожелаешь. Трое самых младших еще карапузы – три года, два года и год соответственно. И еще один малыш на подходе, – добавил Леба все с той же лукавой улыбкой.
Лонгклюз добродушно рассмеялся и хлопнул Леба по плечу.
– Я приготовлю маленький презент каждому – и мадам, разумеется. А что ваш бизнес – процветает?
– Тысяча благодарностей! Да, бизнес прежний – напильник, нож и долото. – Перечисляя инструменты, Леба делал соответствующие жесты.
– Тише! – остерег Лонгклюз и улыбнулся, чтобы никто из возможных наблюдателей не понял истинной степени значимости, которую он вложил в это слово. – Не забывайте, дорогой друг, что отдельные детали, касающиеся нас двоих, не должны упоминаться в заведениях, подобных этому. – Он взял Леба за руку повыше кисти и осторожно тряхнул.
– Тысяча извинений! Знаю, знаю – я слишком беспечен; сперва говорю, потом спохватываюсь. Меня и жена упрекает: мол, рубашки не постираешь без того, чтобы всему свету о том не разболтать. Водится за мною такой грешок. А жена моя – она женщина небывалой проницательности.
Мистер Лонгклюз между тем косился по сторонам. Возможно, хотел узнать, не привлек ли внимания его разговор с этим французом – по роду занятий, как видно, недалеко ушедшим от механика. Ничто не указывало на нежелательный интерес.
– Вот что, друг мой Пьер, вам надо заработать пару монет на этом матче. Не откажите мне в удовольствии – позвольте сделать ставку от вашего имени. Выиграете – купите мадам какой-нибудь милый пустячок. В любом случае ставка даст мне повод вспоминать вас добрым словом еще много-много лет и подогреет мою к вам глубочайшую симпатию.
– Мосье слишком щедр, – с чувством произнес Леба.
– Видите вон того жирного еврея в первом ряду – его ни с кем не спутаешь, на нем мятый-перемятый бархатный жилет, а уж губищи-то! И он заговаривает чуть ли не с каждым встречным.
– Да, мосье, я его вижу.
– Он ставит на Маркхема три к одному. Скажите ему, что ставите на Худа. У меня есть информация, что Худ победит. Вот вам десять фунтов; в вашей власти утроить эту сумму. Молчите. У нас в Англии принято наставлять, как мы выражаемся, сыновей приятеля, которые учатся в публичной школе, а также делать подарки по поводу и без. Так что берите деньги без возражений. – Лонгклюз вложил Леба в ладонь цилиндрик из нескольких золотых монет. – Одно слово – и вы раните меня в самое сердце, – продолжал он. – Святые небеса! Дорогой друг, неужели у вас нет нагрудного кармана?
– Нет, мосье; но и этот карман вполне надежен. Не далее как пять минут назад мне заплатили пятнадцать фунтов золотом да еще выдали чек на сорок пять фунтов, так что…
– Тсс! Вас могут услышать. В местах, подобных этому, говорите только шепотом – вот как я. Неужели вы намерены все эти деньги таскать в кармане сюртука?
– Не просто в кармане – в бумажнике, мосье.
– Для воров это еще удобнее, – возразил Лонгклюз. – Умоляю вас, хотя бы не доставайте ваш бумажник. Если достанете – считайте, что приговор себе подписали. В этом помещении хватает джентльменов, которые как бы случайно толкнут вас – а из давки вы выберетесь уже свободным от денег. Если же этот номер не пройдет, за вами будут следить – ведь сразу видно, что вы здесь чужой, – и умертвят вас на темной улице, причем прельстит такого злодея даже двенадцатая часть суммы, которую вы имеете при себе.
– А Габриэль думал, здесь соберутся исключительно люди достойные, – пролепетал Леба, цепенея.
– Достойные в том смысле, что кое-кто из них удостоился особого внимания полиции.
– А ведь верно! – воскликнул мосье Леба. – Видите долговязого субъекта на галерее? Да вон же, вон он – к железной опоре прислонился. Клянусь, он следит за каждым моим шагом! Я его за шпика принял, а мне один приятель и говорит: «Это бывший полисмен, его с места прогнали за дурной нрав и грязные делишки». Неймется ему: ишь, глаз на меня скосил. Так ведь и я могу скосить глаз – на его особу. Ха-ха!
– Ну вот вы и убедились, мосье Леба, что здесь полно типов, которых никак не назовешь джентльменами и порядочными людьми.
– Не беда, – отвечал француз, несколько оживляясь. – Я вооружен. – И он извлек из кармана – того самого, где держал деньги, – острый нож.
– Немедленно спрячьте! Час от часу не легче! Разве вам не известно, что полицейские ныне с особым рвением обыскивают иностранцев? Не далее как вчера двое были арестованы лишь потому, что имели при себе оружие! Не представляю, как вам теперь быть.
– Может, вернуться на Ладгейт-Хилл?
– Тогда игру пропустите – назад вам ходу не будет, – возразил Лонгклюз.
– Что же делать? – спросил Леба; руку он держал в заветном кармане.
Лонгклюз, размышляя, тер лоб кончиком пальца.
– Послушайте меня, – вдруг заговорил он. – Вы пришли сюда со своим шурином?
– Нет, мосье.
– Может быть, в зале находятся ваши друзья-англичане?
– Да, один друг здесь.
– Вы должны быть абсолютно уверены в этом человеке – и в надежности его кармана.
– О, я уверен, уверен! Я видел, как он спрятал бумажник вот сюда, – отвечал Леба, притронувшись к своей груди в районе сердца.
– В любом случае прямо здесь, у всех на виду, перепрятывать нельзя. Куда бы вам скрыться? Ах да! Видите две двери – там, в конце залы? Каждая из них ведет в коридор – а сами коридоры параллельны друг другу и ведут, в свою очередь, в холл. Дальше есть еще один коридорчик, а в нем еще одна дверь – за ней курительная комната. Сейчас там никого нет; вот подходящее местечко, чтобы передоверить ваши деньги и нож.
– Ах, сто тысяч благодарностей, мосье! – обрадовался Леба. – Завтра я собираюсь написать к барону фон Бёрену; непременно упомяну, что встретил вас.
– Моя услуга пустячна. А как поживает барон? – спросил Лонгклюз.
– Прекрасно поживает. Правда, постарел, сами понимаете, и подумывает о том, чтобы отойти от дел. Я сообщу ему, что его работа удалась. Он ведь одно уничтожает, а другое спасает, а если когда и проливает кровь…
– Тише! – зашипел Лонгклюз, не скрывая досады.
– Так ведь нет же никого, – пролепетал коротышка Леба, покосился по сторонам и все-таки понизил голос до шепота. – Барону случается даже избавить шею от лезвия гильотины.
Лонгклюз нахмурился, чуточку смущенный. Леба продолжал сиять плутоватой улыбкой – и досадливая мрачность Лонгклюза вдруг куда-то девалась, уступив место таинственной усмешке.
– Позвольте еще одно слово, мосье. У меня к вам просьбишка, за которую, надеюсь, вы не сочтете меня слишком дерзким, – проговорил Леба; он явно собирался откланяться.
– Если даже выполнить вашу просьбу окажется не в моей власти, к вашей особе я ни в коем случае не применю эпитет, вами только что употребленный. Я слишком обязан вам, мосье Леба, так что не церемоньтесь, – ободрил Лонгклюз.
Приятели поговорили еще немного и расстались; мосье Леба ушел.
Глава V. Катастрофа
Игра началась. Лонгклюз, любитель и знаток бильярда, сидит рядом с Ричардом Арденом; все его внимание приковано к столу. Он в своей стихии. Когда другие зрители аплодисментами встречают особенно ловкий удар, Лонгклюз тоже делает пару осторожных хлопков. Порой он что-то шепчет Ардену на ухо. Удача никак не определится, с кем из соперников ей быть; счет перевалил за три сотни, а существенного перевеса нет как нет. Напряжение невероятное. Тишина как во время мессы; общая сосредоточенность, боюсь, еще выше. Внезапно Худ одним ударом зарабатывает сто шестьдесят восемь очков. Зал рукоплещет; аплодисменты затягиваются, и, пока они не стихли, Лонгклюз (который тоже сначала хлопал), говорит Ардену:
– Передать вам не могу, как радует меня этот удар Худа. Я нынче встретил старого приятеля – здесь, в зале, как раз перед игрой; а не виделись мы с тех пор, как я был юнцом, почти мальчишкой. Приятель мой – француз; такой, знаете ли, забавный низенький толстячок; душа у него предобрая. Так вот, я посоветовал ему поставить на Худа и до этой секунды весь трепетал. Но теперь Худ непременно выиграет – Маркхему уже не сравнять счет. Он, если употреблять бильярдный сленг, «не на той улице» – об этом уже шепчутся. Он либо промажет, либо свой же шар в лузу загонит.
– Надеюсь, ваш друг выиграет деньги – ведь тогда и в мой карман попадут триста восемьдесят фунтов, – отвечал Ричард Арден.
Тут послышался призыв к тишине, и на мгновение в зале стало как в соборе перед исполнением псалма, и Боб Маркхем, в полном соответствии с Лонгклюзовым прогнозом, загнал в лузу собственный шар. Темп игры ускорился, Худ наконец-то набрал тысячу очков, вышел победителем, сорвал аплодисменты и громкие поздравления, которые затянулись почти на пять минут, ибо в призывах к тишине больше не было нужды. К тому времени зрители встали с мест и разбились на группки, чтобы обсудить игру и ставки. С галереи вели четыре лестницы; каждая новая порция спустившихся добавляла толкотни и шума внизу.
Неожиданно всеобщее возбуждение принимает иную окраску. Возле одной из дверей в дальнем конце комнаты образуется толпа. Те, что стоят впереди, оглядываются и кивают своим приятелям; кто-то работает локтями, тесня всех вокруг. Что бы там могло происходить? Быть может, диспут относительно счета? А между тем двое уже вломились в коридор.
– Пожар? Горим, да? – волнуются те, кому из задних рядов плохо видно, и расширяют ноздри, принюхиваясь, и озираются, и пробиваются туда, где толпа всего гуще, не зная, что и думать.
Впрочем, скоро залу облетает весть: «Человека убили! Труп в дальней комнате!», и толпа со свежим энтузиазмом ломится к месту происшествия.
В перешейке, который соединяет два коридора (о нем-то и говорил мистер Лонгклюз), теперь ужасная давка – а свет совсем тусклый. Единственный газовый фонарь зажжен в курительной комнате, где напор толпы не столь ощутим. Там находятся два полисмена в униформе и три сыщика в штатском; один из них удерживает коченеющий труп в сидячем положении (в котором он и был обнаружен на скамье, в дальнем левом углу, если глядеть от двери). Дверной проем забит народом. Видны только шляпы, затылки и плечи. Слышен гул голосов: каждый норовит выдвинуть свою версию. Полисмены – и те уставились на мертвое тело. Некий джентльмен взобрался на стул возле двери; другой джентльмен одну ногу поместил на планку этого стула, другую – на сиденье, а рукой, с целью сохранить баланс, обвил шею первого джентльмена (даром что не имеет чести его знать); таким образом, обоим виден поверх голов некто, чьи уста сомкнуты, а взгляд устремлен к двери. Какой контраст рядом со столь многими лицами, искаженными волнением и любопытством; со столь многими разинутыми ртами! Однако свет слишком тусклый. Никто не догадывается зажечь газовые лампы в середине залы. Впрочем, лицо убитого видно отчетливо – застывшее, с поднятым подбородком. Глаза распахнуты, во взгляде ужас; рот кривит гримаса, которую доктора называют конвульсивной улыбкой – такая «улыбка» приоткрывает зубы, а губы при этом сморщены.
Провалиться мне, если это не коротышка француз, Пьер Леба, который так оживленно болтал нынче с мистером Лонгклюзом!



