
Полная версия:
Чумщск. Боженька из машины
– Невесть что, – присвистнул Усатый, останавливаясь на пороге комнаты. Он сердито покашлял, отчего человечек в испуге выронил пузырек из рук. Бритый обернулся и с испуганной улыбкой низко поклонился Ободняковым:
– Добрый вечер.
Человечек этот оказался тем самым азиатом-банщиком Бейсембаем, который едва не отправил Ободняковых на тот свет, а после соорудил возмутительную записку и обвинил господ в обжорстве. Ободняковых тотчас прошиб холодный пот. Мгновенно вспомнились им ужасы в степаненковских – почитай ыстыкбаевских – банях, страшный гипноз индусских грибов, висящие на волосках жизни и чудесное спасенье Сенькою. Живо вспомнились и слова их спасителя о том, что Ыстыкбаев-Степаненко спешит расправиться с беглыми артистами…
Артисты отпрянули. При этом Крашеный, обмирая, вспомнил, что забыл переложить свой карманный пистолетик из дорожного пиджака (он висел в трех шагах, на спинке стула) в сценический. Азиатчик, вероятно, был перепуган не меньше Ободняковых; он поклонился еще ниже, да так и застыл на месте наподобие медитирующего йога.
Дело принимало наисквернейший оборот. У Ободняковых было в обрез времени, а в гримерной, торчал какой-то жуткий азиат.
– Айдате, – сдавленным голосом вдруг произнес Усатый, хватая Крашеного под локоть. – Негоже терять лицо.
Короткими семенящими шагами Ободняковы вошли в комнату.
– Ободняковы, – учтиво произнес Усатый и поклонился. – Чем обязаны?
Азиат распрямился и стал испуганно стрелять своими раскосыми глазками то на дверь, то на графин с водою. Наконец он взял этот графин и протянул артистам:
– Пейте пожалуста, – умоляюще говорил он. Глазки его бегали. Господин был словно бы с другой планеты.
– Да ты, пожалуй, рехнулся, – строго произнес Усатый и отстранил графин ладонью. – Что там? Цианид? Цикута?
– Опять отравить задумал? – запальчиво спросил Крашеный.
– Обожди, – перебил его Усатый. – Ты пей, – вдруг затребовал он у азиата и стал подвигать к его лицу сосуд.
– Эдэм фытнесэ! (сноска: Татарское ругательство.) – недовольно произнес старик и как-то мудрено извернувшись, сунул графин под стол, не расплескав ни единой капли.
– Мы тебя изловили с поличным, – с презрением сказал Усатый и вдруг, пыхтя, принялся заламывать руки хлипенькому гостю. Крашеный осторожно засеменил к стулу, на котором висел пиджак. Вдруг в руке у азиата блеснула сталь. Оба артиста отпрянули. Азиат стоял, отдуваясь, выставив вперед кривой турецкий кинжал.
– Пожалуйста, – затравленно произнес он. – Вам нужно к Ыстыкбаеву. Вы не понимаете, от чего отказываетесь. Вот задаток, – азиат выгреб из кармана брюк гору зеленоватых медяков. Некоторые монеты заскакали по полу.
Ободняковы побледнели. Обоим явственно представилось, как ыстыкбаевский засланец быстро заносит руку над головой и коротким отработанным движением метает кинжал.
– Нет! – превозмогая страх, взвизгнул Усатый. – Меня твой барин рукою моего же коллеги едва ли на тот свет не отправил. Нечего здесь кланяться и расшаркиваться, – смелел он от тона своего голоса.
– И ты туда же: травить, – добавил Крашеный, заряжаясь энергией коллеги. – Посовестился б. А ну опусти оружие, старик, – приказал он.
Крашеный бочком продвигался вглубь комнаты:
– Передай своему баю Мише, что он отменный прохвост и прохиндей и что управа на него, ей-богу, найдется! Не вечно же людей одурманивать. И ну пошел вон отсюда! – вдруг воскликнул он, извлекая пистолетик из кармана заветного пиджака и наводя дуло на гостя.
Азиатчик вдруг повалился в ноги артистам и принялся бить поклоны, гулко стукаясь бритой головою о пол.
– Христом богом молю! – с завываньями рыдал он, рассыпая вокруг медные деньги. – Барин меня рыбам скормит!
Крашеный опустил пистолет. Усатый приблизился к стенающему азиату и поднял того за воротник.
– А ну-ка полноте унижаться. Чего это ты удумал здесь челом бить? – сказал он заботливо. – Невеликие мы для этого персоны. Вставай, братец, вставай.
– А ты не ходи к барину назад в бани, – решительно предложил Крашеный. – Вот тебе и вся сказка.
– Как же это не ходить? – воскликнул азиат, утирая слёзы. – Он разыщет. И вас разыщет.
Вся решительность у Крашеного тут же улетучилась.
Ободняковы отошли в сторонку и деликатно повернувшись к старику вполоборота, стали тихонько переговариваться. Были они в замешательстве.
– И ведь разыщет, – шептал Крашеный. – Куда его возможно определить?
– Однако ж даже и полиция туда не смеет соваться, – прибавлял Усатый. – О чём-то это говорит. Не спасут.
– Видать, не по зубам, – сипло причитал Крашеный. Усатый сооружал брови домиком и кивал.
Определение дальнейшей судьбы бедного азиатчика могло бы продолжаться довольно долго, но самому предмету жалости артистов, видимо, совершенно не хотелось покидать степаненковские бани и куда-то там «определяться». Заткнув зареванный нос какою-то рыжей паклей, тот резким движением достал из-за пазухи веревку и блестящую металлическую баночку. Потрясая баночкой наподобие перечницы и сжимая веревку в другой руке, он с утробным рыком ринулся на Ободняковых. Из баночки обильно заструился во все концы комнаты серый порошок.
– Ах, вот ты как! – в возмущении вскричали Ободняковы.
Потеряв всяческое терпение, они в две правых руки – левые с носовыми платками были прижаты к лицу во избежание вдыхания дурманных споров – скрутили азиатчика в калач и словно паршивого котенка исторгли вон из комнаты. Тот при этом визжал. На счастье, в коридоре приключилась уборщица, которая, рыскнув глазами на Ободняковых (ее лицо обоим кого-то мучительно напомнило!), ринулась навстречу азиату и заграбастала его в свои объятья. Затем оба исчезли в темноте здания.
Вернувшись в гримерную, Ободняковы первым делом сняли пиджаки и принялись ими размахивать, дабы очистить помещение от остатков дурмана. Затем раскрасневшийся Усатый вынул из кармана брюк фляжку и протянул ее коллеге:
– Намедни Семен говаривал, что водка этот бесовский дурман разбивает. А вот, полагаю, коньячок не хуже будет в данном смысле. Как вы находите?
– Самый раз – согласился Крашеный и сделал из фляжки пару глотков.
Усатый последовал примеру коллеги.
– Вы порядочно рисковали, – заметил он немного погодя. – Черт знает, что у старика на уме. Мог ведь и метнуть свой… ятаган. В любом случае, доблести вам не занимать, мой друг.
– Это что ж, он нас на веревке, будто какой скот, собирался спровадить к Степаненке? – возмущенно отозвался Крашеный и еще разок приложился к фляжке.
XI
Гул в зале нарастал. Нервничавшие Ободняковы вновь попытались через Тушкина отыскать сына исправника.
– Эге, – с туманным взором сказал Тушкин и ретировался.
Безуспешно прождав несколько минут, артисты наконец решили во что бы то ни стало довершить начатый грим и выполнить все полагающиеся дыхательные и голосовые упражнения, для чего подперли дверь граблями и шваброю и заложили дюжиной мешков с овощами. Пока артисты заняты приготовлениями и вот-вот прозвенит первый звонок, пока франт Тушкин напомаживает бриолином свои роскошные каштановые власы, душится кёльнской водой и любуется лощёной своей физиономией в закопченный осколок зеркала, взглянем, дорогой читатель, поближе на то, что происходит в зале.
А происходит здесь столпотворение. В зловонной и душной полутьме становится всё душнее и душнее, всё зловоннее и зловоннее, потому что поминутно прибывает народ – в одиночку и семьями, разнаряженный и в ветхой одежонке, сытый и голодный. Все хотят видеть зрелище, у всех есть выписанные фон Дерксеном контрамарки, безбилетники, конечно, тоже приключаются, как же без них, но таковых всего ничего – на входе строгие конвоиры фон Дерксена досконально проверяют публику и совершенно без жалости исторгают прохиндеев вон. Там плач и зубовный скрежет. А в зале уже не то, чтобы сидеть – стоять негде: проходы забиты толпою, которая бормочет и чешется. Поминутно то тут, то там посреди океана людского гула раздается всплеск ссоры: это кто-то не поделил место. Перебранки подавляет специально снаряженный смотрителем изящных искусств патруль из числа каменоломщиков. Фон Дерксен выплатил этим бравым молодцам по целковому, и теперь, с нагайками наперевес, пробираются они сквозь толпу, прикрикивая:
– Разойдись! Разомкнись! Отодвинься! Посторонись! Обожди!
Проверяют каменоломщики билеты, и сунувшемуся на сидячее место, без лишних церемоний выкручивают локти и мигом выставляют того в проход:
– У тебя стоячее, тетеря!
– То есть как стоячее? – недоумевает нахал, теребя свой жалкий билетик. – Эдакого и в природе не бывает, чтобы на спектакль в театру продавали стоячие места. Билет имеется, значит и сесть имеется.
– В проходе твоё “сесть”, – выносит вердикт надсмотрщик. – А будешь ерепениться – турну. Пшел!
И приходится нахалу, ставшему жертвой сообразительности театрального смотрителя, торчать в проходе – в духоте, в зловонии, посредь десятков таких же «счастливчиков», обливаться потом, вертеть головою наподобие гуся и радоваться хотя бы такой возможности поглядеть на сумасбродных миллионщиков.
А где же сам Генрих фон Дерксен, заботливый куратор местных искусств, чья смекалка позволила приобщиться к высокому столичному искусству максимальному число чумщинцев? А вот он, важно сидит в первом ряду, изящно одетый и расчесанный. Намытые бакенбарды его торжественно топорщатся, новехонький сюртук потрескивает, сапоги начищены до блеска, медали на груди сверкают. Фон Дерксен то и дело морщит нос и дышит в огромный расшитый платок, обильно смоченный дорогим туберозовым лосьоном. Слева от смотрителя пустуют два кресла; когда он смотрит на них, глаза его блестят волнительной надеждою и радостной лукавинкой под стать навешанным на грудь регалиям. Когда же фон Дерксен глядит кругом себя, то лицо его принимает выражение крайней досады и озабоченности. Касательно соседних кресел – фон Дерксен решился-таки вывести в свет очаровательную мадмуазель Регину Флюгг, проживающую в его доме под видом гувернантки (немец воспитывает осиротевшего племянника). Разумеется, вывести в свет так, чтобы не возникло излишних кривотолков – подобного добропорядочный фон Дерксен терпеть не мог. Но и щегольнуть лишний раз перед иногородними гостями, да и перед местной публикой фон Дерксену не терпелось. Поэтому заявиться сюда мадмуазель должна была, сопровождая племянника-сиротинушку, что давало фон Дерксену простую и великолепную возможность продемонстрировать двойное покровительство – расцветающей женской красоте и беспорочному детству, нарушенному утратою обоих родителей. «Ознакомим общество, – думал фон Дерксен, – а там уж будем посмотреть. Пущай покамест позавидуют». Девушку и мальчика в свою очередь должен был сопровождать секретарь фон Дерксена Гавриил. Отчего-то компания задерживалась, поэтому смотритель прямо-таки изнывал от нетерпения и противуречивых чувств.
Накануне между фон Дерксеном и мадмуазель Флюгг произошла небольшая ссора на пустом месте – таковые, впрочем, случались частенько. Регина проследовала в выделенные ей покои, заперла дверь и больше не появлялась. Фон Дерксен с утра поошивался у ее двери, да и ушел не солоно хлебавши. По прошлому опыту смотритель знал, что обиды гувернантки могут продолжаться до нескольких дней, поэтому в глубине души был готов к худшему – а именно к тому, что капризная Регина проигнорирует посещение театра, несмотря на приобретенное фон Дерксеном для нее новое платье и свою несомненную – несмотря на весьма нежный возраст – любовь ко всеобщему вниманию, комплиментам, завистливым взглядам. «Сведет она меня с ума своими капризами», – думает фон Дерксен, чувствуя давно забытый молодой азарт, и в нетерпении ерзает в кресле.
Затем он оглядывает помещение и отвлекается от мыслей о молоденькой гувернантке, с крайним неудовольствием замечая в каждом из проходов не заполненные людьми проплешины. «Неужто прогадал с билетами? – размышляет фон Дерксен. – А всё Гаврилу не послушал, поставил комфорт превыше всего. Тот ведь говорил: беднота способна и потесниться. А где ж Гаврила?..» Здесь фон Дерксен вспоминает, что секретарь, выехавший вчера по делам службы в соседнюю Ючицу и обещавший обернуться к обеду, в положенный срок будто бы и не вернулся. Лошади гавриловой (тот предпочитал путешествовать верхом) в стойле не было. Или была? Столько дел, столько дел!.. С утра фон Дерксен посетил брадобрея, затем у портного облекся в новый мундир, затем распоряжался некоторыми хозяйственными делами, что совсем забыл про Гаврилу. Да и тот не появился на глаза. Хотя, вероятно, просто носился с документацией – после смерти супруги фон Дерксена, в связи со всяческими имущественными проволочками, бумажных дел хватало…
С центрального входа в зал, гремя оружием, вбегают несколько военных. Они в два счета расталкивают людей в проходе так, что те буквально валятся на колени рядом сидящих.
– Доррогу! – гаркает солдатня.
Ведя дородную супругу и малолетнего наследника, к своему месту шествует городничий Трофим Афанасьевич Шубин. Одет он с иголочки, в новую английскую тройку; за ним тянется шлейф дорогих французских духов. Чуть поодаль важно вышагивает шубинский секретарь Никифор с женою. Костюм на нем хоть и новенький и недешевый, но уже весь какой-то изгвазданный и скособоченный. Блестящий галстух завязан неправильно. Причесан Никифор неопрятно. Избранница Никифора несусветно напудрена и ступает словно пава, полузакрыв глаза. Странная мина застыла на ее лице. Далее следуют двое с чем-то наподобие огромных мётел. Все встают. Шубин снисходительно улыбается публике, по-отечески кивает и указывает руками: мол, садитесь. Все садятся. Делегация занимает свои места рядом с сияющим фон Дерксеном.
– Ну что, херр немец? – с плутоватой улыбкой поворачивается к соседу Шубин и протягивает тому ладонь. – Каковы настроения? Всё ли по плану?
Фон Дерксен энергично пожимает ладонь городского главы и радостно докладывает:
– И даже люйчше чем следовало!
Чиновники подмигивают друг другу, хохочут, затем обнимаются.
Через кресло от малолетнего анемичного сына городничего с торжественным видом расселся исправник Жбырь. Он предвкушает сыновний триумфальный дебют и ему вдвойне приятно, что Василий будет играть стража порядка. За кулисы Жбырь потихонечку отрядил давешних двоих подчиненных – Ефима и Афанасия, пускай тайно приглядывают за порядком, дабы Васенька не пострадал. Опять же, слава непонятная об артистах идет, да и за их сохранностью, ежели чего, приглядеть надобно…
А Василий-то ни за какими ни за кулисами. Профилонивши заблаговременный приход в театр для репетиции, о котором вчера шел уговор, Василий и сейчас с невозмутимым видом сидит в соседнем с отцом кресле, рассматривает огромные свои когти и ест пирожки с требухой. Ничто кроме пирожков Василия на данный момент не интересует. Ест он их с громадной скоростью, один за другим, и практически не жует. Пуговицы на его костюме жандарма так и сверкают.
Когда с дюжиной пирожков покончено, у жбыревских кресел появляется мальчик с запиской. Исправник разворачивает её. На клочке бумаги быстрым почерком написано:
«Глубокоуважаемый Вилен Ратмирович!
Василий не явился на репетицию, как Вы имели обещать. Велите ему, дабы он по крайней мере сейчас направился за кулисы для инструктажа относительно роли. Ставится под угрозу целый спектакль. Ободняковы».
– Васенька, иди за кулисы, а? – причитает Жбырь. – Ободковы ждут.
– Знаю я, – с полным ртом нехотя отзывался Василий и продолжал рассматривать свои ногтевые пластины.
«Сей час непременно идет, – строчит Жбырь на обратной стороне листа ответную записку. – На репетицию не явился поскольку спали вследствие режима. С ув. Жбырь».
Чуть поодаль привстает для приветствия Шубина востроносый рябой старик Параллельцев – владелец вышеупомянутого кожевенного заводика. Подходит с благословением к городскому голове игумен Фотий, окормляющий находящуюся в четырех часах езды Свято-Пафнутиевскую обитель. Хоть лицедейство и названо грехом, а пропустить такое событие известный своими либеральными взглядами игумен не мог. Начальник пожарной бригады Ильюшин-Шпиц, что тоже сидит в первом ряду, избегает встречаться взглядом с Шубиным: он нынче утром получил существенный нагоняй от него за леность, прожорливость и приведение пожарных лошадей в негодное состояние.
Служки с «мётлами» пристраиваются позади Шубина и принимаются за работу: распрыскивают благовония и размахивают опахалами что есть мочи, мешая сидящим на втором ряду. Сладкий запах масел смешивается с царящим в зале зловонием и потоки воздуха струятся во все концы.
А публика всё прибывает. Когда кажется, что струйка счастливых обладателей билета на ободняковский спектакль вот-вот иссякнет, из-за поворота появится то вереница роскошных карет, то просто толпа спешащих простолюдинов. Всем хочется приобщиться к чуду – и неважно какой ценою. Здание театра никогда, даже в лучшие свои годы, не знало такого грандиозного наплыва публики. Наконец зал забит уже настолько, что извлеки из него половину людей – всё равно будет аншлаг. Дышать просто нечем. Тогда весьма довольный своей предприимчивостью фон Дерксен делает знак администратору: «Хватит», – и тот приказывает запирать двери.
Смотритель изящных искусств не выдерживает. Жестом он подзывает мальчишку и наказывает ему сбегать в дом, разузнать когда-де мадмуазель изволят прибыть.
– Да поторопись, – шепчет он мальчишке напоследок. – Гривенник дам.
Раздается первый звонок.
Красавицы в ложах шуршат платьями, настраивают монокли, обмениваются недвусмысленными взглядами с заполонившими партер франтами. Светский лев Брюлло повздорил с юнкером Ахматовым из-за прекрасной гимназистки Державиной и недолго думая, вызвал того на дуэль. Приставленная к гимназистке, сухая, угловатая как доска, madame возмущена и настрого запрещает своей подопечной наблюдать конфликт. Державина белее мела – впервые из-за нее висят на волоске две жизни. Да каких!
Зал кишит разговорами.
– Которых интенций ожидаете вы от представления?
– Самых что ни на есть катарсических.
– Хлеба и зрелищ.
– Определенных вибраций.
– А мне вот нравится, что в последнее время делает Гогунский. Он к корням близок. И вы поглядите, как царя-батюшку сыграл в последней постановке!
– И красив, попрошу заметить. Красив как чёрт.
Звучит второй звонок.
А что ж в это время Ободняковы?
После всех приключившихся с ними событий господа сумели найти в себе силы выкинуть произошедшее из головы. Оба будто бы заново родились. Третий звонок застал Ободняковых в коридоре в полном всеоружии. Грим был нанесен искусно, одежда сидела ладно. Крашеный был в образе женщины. У обоих горели глаза, возвышенные материи являлись духовным взорам артистов, живо напоминая о бесценности театрального служения. Они уверенными шагами прошествовали по коридору до сцены. За занавескою зал неистовствовал и дышал. Ободняковы чувствовали исходящие от него токи.
Объявился прилизанный Тушкин с папироскою в зубах. Глядя на наряд Крашеного, он захихикал словно шаловливый ребенок.
– Полноте! – Крашеный сердито блеснул глазами на Тушкина.
Тот хитренько подмигнул артистам, щелкнул пальцами, а затем рявкнул куда-то в темноту. – Григорий! Раздвигай! Отойдите, господа. Спрятайтесь.
Занавес, скрипя, медленно пополз в стороны, пропустил Тушкина и вновь сомкнулся. Пахнуло зловонной духотою. Сквозь аплодисменты снизу донеслись приплюснутые звуки, будто пилили ножом жестянку. Ободняковы сообразили, что это местный оркестр играет что-то наподобие марша. Прожектор осветил Тушкина. Тот выставил вперед свою вызывающую туфлю и раскинул руки словно бы для объятий. Затем энергичным жестом остановил музыку.
– Дамы и господа! – великолепным голосом воскликнул он и зал притих. – Дамы! И господа! В наше яростное время – время, когда гегемоном во всех сферах общественной жизни становится бездушная техника, когда скорость и мощь возводятся в культ, а неторопливое усердие мысли перестало быть в цене, – гремел Тушкин, наслаждаясь звучанием собственного голоса. – В наше время, когда взор застилают своими испражнениями паровые двигателЯ, когда журчанье природных стихий грубо прерывается грохотом локомотивов, когда самое естество человека, созданного по образу и подобию Божьему, бесцеремонно препарируется и классифицируется будто какой механизм – единственной нашей, дамы и господа, отдушиной остается искусство. Ничто другое не демонстрирует такую свободу от диктата технического прогресса, ничто другое так не противостоит душевному закостенению. Во все времена искусство – это баня для сердца, нектар для алчущих истины, панацея для всех страждущих. А творцы – волшебные лекари наших душ. Так позвольте ж, дорогие друзья, вознести гимн божеству Искусства! – воскликнул Тушкин. Под потолком что-то захрустело. – Слова и музыка – Цезарь Тушкин! Исполняет автор!
Заскрипела музыка. То ли дело в волнении, то ли это было действительно так, но Ободняковы не приметили в музыке никакой торжественности, напротив, в ней слышались заупокойные мотивы. Тон задавал тугой раскатистый контрабас. Тушкин встал в позу и устрашающе запел:
Окрест только ветр гневливый
Челны жизней волочит,
Да огромный вран пугливый
Над плакучею над ивой
Оглушительно кричит.
Тучи пасмурны и чорны
Над юдолию земной,
И на бреге хладном волны,
И стенанья безумолчны
Породнились с темнотой.
Се – картина безыскусна,
Человеческий пасквИль
Се – картина,
– здесь Тушкин пропел особенно отчетливо, почти речитативом:
БЕЗ ИСКУССТВА!
Угнетенного безчувствья
Образ– ярок и тосклив.
Чу!
– Тушкин выкатил глаза и повысил голос:
Глядите! с поднебесья,
пОправ тьму, преемля свет,
В колеснице легковесной,
Во сафирном синем блеске
К нам искусство вниз идет!
В окруженьи сонмов ангел…
– Хватит! – раздалось, перекрывая музыку, откуда-то из-под потолка. На сцену рядом с Тушкиным приземлился яблочный огрызок. – Мульонщиков давай!
– И то верно! – подхватили с другой стороны зала. – Заглушись!
– Бедняковых вынь да положь!
– «Инсекта» нам!
– Тушкин, пошел прочь! Дай спектаклю посмотреть!
Оркестр разошелся кто в лес, кто по дрова, затем музыка и вовсе смолкла. Конферансье растерянно посмотрел по сторонам, а затем нашелся. Он состроил невозмутимую мину и с самодовольной ухмылкой доложил:
– Далее продолжать, само собой, не имеет смысла, ведь публика истосковалась по ним – властителям дум и стихий, душевным врачевателям сиречь нашим знаменитым драматургам и артистам. Встречайте! Представители столичного передвижного театру – господа Ободняцовы!
Зал грянул овацией. Занавес, дергаясь, словно крылья умирающей птицы, со скрипом разошелся в стороны. Дрожащий свет прожектора вспыхнул ярче, осветив нехитрые декорации. Оркестр фальшиво затренькал и в зале воцарилась тишина. С трудом разобрав в нестройной музыке нужный такт, Усатый прошептал:
– Ну, с Богом!
Он решительным шагом проследовал к находящемуся справа от зрителя прилавку, заставленному разнообразными склянками. Свет метнулся за Усатым. Тот взял с прилавка бутылек с розовой этикеткой и улыбаясь, немного дрожащим от волнения голосом, произнес в черную пустоту:
– Вот, матушка зеленщица. Отведать
Вам предлагаю данную микстуру.
Всего лишь девять марок, но корпел
Над этим зельем я ночей двенадцать,
Презревши сон, единственно влекомый
Той силой, что скрывает вещество,
Той тайною, что делает набор
Случайных компонентов, заключенных
В одном сосуде, по веленью духов –
Живой субстанцией, врачующей тела.
Стремился я постичь сию науку,
Как, впрочем, делаю всю жизнь свою…
И вот – готово! Вашему супругу
Облегчит состояние она.
Сбоку, из темноты медленно выдвинулся силуэт полной женщины в чепце – это Крашеный из-за кулис с помощью веревки тянул стоящую на колесиках фанерную фигуру.
– О, наш спаситель! Хворей врачеватель,
– тонким женским голосом произнес из-за кулис Крашеный:
Когда б не ты, премудрый Алоиз,
Супруг мой, Бог свидетель, бы лежал
По сей день лежмя, мучимый недугом,
Суставной изнывая болью, шевелясь
С такой же тяжестью, как движется в петлях
Заржавленная дверь. И я без силы
Мужской в дому недолго бы смогла.
А здесь – отведал он твоей микстуры,
И утром уж вскочил с кровати, пляшет
Подай, старуха, обувь! – говорит
Дровишек наколол, сходил по воду,
К обеду снарядился в мастерскую.
Под вечер вижу, в кнайпе с подмастерьем
Хлебает ром, да знай себе, проказник
За юбками глядит как молодой!
Пусть, Алоиз, тебя Господь и кайзер