Читать книгу Песни поражения (Ксения Орел) онлайн бесплатно на Bookz (7-ая страница книги)
Песни поражения
Песни поражения
Оценить:

4

Полная версия:

Песни поражения

– А тюрьму кому строили?

– Это не тюрьма была. Это была крепость. Когда казаки шли на восток, ставили церковь и башню. Тут была граница.

Федька зыркнул на тот берег Селенги, будто ожидал увидеть другую, чужую землю: солнце зелёное, людей с песьими головами.

– Тогда казаки дошли до самого Амура и там поставили крепость, но оставили ее после осады китайцев. Сейчас там дикие земли. Ни наши, ни китайцев. Но я слышал, в Иркутске снова собирают экспедицию на Амур. Экспедиция – это…

– А я в солдаты пойду, – объявил Федька, корябая палкой в пыли:

ФЕДКА БОЛАГАИСКИН В КИТАИ ГРАДЕ ЦЕРКАВ ЗАЛАЖИИ

– Китай – это страна. – поправил Евгений. – А град – это город. Вот Пекин – город. – И надписал сверху:

ФЕДОР БАЛАГАНСКИЙ В ПЕКИНЕ ГРАДЕ ЦЕРКОВЬ ЗАЛОЖИЛ

Федька рубанул тростинкой, как саблей, потом водрузил её на плечо, как ружьё. Дима бы его отговорил. Но Дима погиб при штурме Варшавы, Серёжа в рядовых заболел чахоткой и умер через два с половиной года после отставки. А для Федьки? Может, и шанс. Может, лучший из очень немногих.

– Работать пшёл, – Дарья бесшумно подошла, с ходу дала брату подзатыльник.

Федька ругнулся.

– Вот отец тебе в зубы даст, тогда будет больно.


Федька поплёлся на покос, вздымая пыль. Дарья налила молока до краёв, накрыла плошку горбушкой белого хлеба, поставила на могиле. Бурятский обычай – духам и покойникам белое, сладкое. Петр Балаганский, семнадцати лет, умер месяц назад. Умер – и Евгению было не легче, что перед смертью тот успел записать свою песенку:

А мы поедем во новые да города,

Мы закупим шелковые да невода,

Мы закинем во синие да во моря,

Поймаем да белу рыбу да омуля…


Дарья напевала эту песенку под себе нос, поклонилась могиле, вытянула ленточку из косы и пошла к коновязи. Буряты из тех, кто крестился, раз в год приходили в церковь, но и своих капищ не оставили. Священник сначала сопротивлялся тому, а потом привык. Теперь и русские, перекрестившись Николаю Чудотворцу, потом ленточку повязывали, чтобы отвадить духов.

Дарья отряхнула юбку, сощурилась на реку. По Селенге плыла баржа, и гребцы отсюда казались с ноготок.

– В Байкал-море плывут. Петька всё хотел на Байкал глянуть.

Двое суток на лодке отделяло их от Байкала: белые скалы, зеленые берега, закат в синих волнах, тени тюленей, скользившие под баркасом. Петр Балаганский этого не увидит; не увидит даже того, что Евгений увидел в переездах от тюрьмы до тюрьмы. В Усолье белая с голубым церковь на вершине холма, на перегоне у Ангары – бурятский князь-тайша на гнедом скакуне, в кафтане красного шелка…

Дарья все стояла рядом, глядела на реку. Профиль у нее был, как у императрицы на монете. Волосы на висках шли кудряшками. Рванул ветер, трепал ее сарафан – юбка прилипла к ногам – и Евгений вдруг с жаром подумал о том, как тонка эта ткань, как легко ветер ее поднимает.

Он отвернулся и пошёл вниз, к дороге – и знал, что Дарья смотрит ему вслед с усмешкой.


***

На дороге было столпотворение. Казацкий урядник и два бурята на мохнатых лошадках нависали над ссыльным; тот пытался объясниться на ломаном русском. Выяснилось, что ссыльный Леопольд Немировский, польский мятежник, из села Турунтаева был переведен в село Акинино – но в подорожной ошиблись с датой. Казак по слогам объяснял поляку, что бумага его недействительна, а за самовольный отъезд полагается тюрьма. Казак ждал взятки – и Евгений дал, сторговавшись впятеро.

– Спасибо, – сказал поляк по-французски, когда остались одни. – Иногда стоит притвориться, будто не понимаешь – они и отстанут. С меня и так содрали за эту телегу.

– Лодкой выйдет дешевле, – отвечал Евгений. – Но сегодня гроза будет. Пойдёмте ко мне.


Гроза собралась, и в два часа дня были сумерки. Немировский – бывший офицер Царства Польского, заговорщик и партизан, приговорённый к смерти, помилованный на каторгу – сидел у Евгения за столом, слушал дождь с печальным интересом натуралиста.

– Я не жалею, – Немировский глянул с неожиданной яростью. – Я убивал и был готов умереть под Варшавой. Но наши магнаты почти все уехали после капитуляции. Теперь в Париже все очень сочувствуют Польше. Я ушел в Галицию. Потом вернулся. Был в тюрьме и вышел. Но когда я узнал, что Конарский готовит новое восстание против вашего царя… Я не жалею.

Он скрестил руки, усмехнулся, будто ждал нападения. Евгений молчал. В Петербурге или Варшаве они были бы врагами, но здесь, в Сибири, были в одной ссылке, пережидали одну и ту же грозу.

– Но я жалею о прошлой жизни. – Дождь хлестал по мутным стеклам, и по лицу у поляка шли серые волны, будто и он был глубоко под водой. – Хочу войти к матери на пятничный кофе, поставить мольберт в Фаворских садах… Я был художником, у меня неплохо получалось. Университет закрыли, весь квартал снесли – там теперь ваша крепость и пушки на город. Знаете, я хотел бы выпить с вами – у нас, в независимой Польше. Я бы показал вам Варшаву.

Немировский побарабанил пальцами по столу, будто ожидая ответа. Евгений не знал, что сказать. Когда-то он хотел очень многого. Войти в оставленный царями Зимний дворец. Увидеть выборы в первую Думу. Хотел не просто освободить своих – для всей страны отменить рабство. Хотел погулять на свадьбе Наташи. Погулять на своей собственной свадьбе!

Потом он хотел выжить, сберечь семью, никого не утянуть на дно.

Потом, на каторге, хотел сбежать, сбросить прошлую жизнь, как кожу.

Это тоже не вышло.

– Я хотел бы увидеть сестру, – выдавил он. – Но это вряд ли. Думаю обустроиться здесь. Здесь хорошие люди.

– Не знаю, что тут хорошего, – Немировский отвернул лицо в тень. – Я сидел в Турунтаеве и чуть не сбрендил в одиночку. В Акинино будет так же. Кому тут вообще нужен художник?


***

Евгений проснулся – спина затекла. Часы не тикали. Золотые отцовы часы, отнятые при аресте и возвращенные перед дорогой в Сибирь, проехавшие с ним Благодатск, и Читу, и Петровский, опять застряли на секунде сорок семь. За цветастой занавеской на его кровати ворочался Немировский, нежданный гость – увиделись, открыли друг другу душу, а сегодня тот уедет навсегда.

Евгений умылся во дворе холодной водой из рукомойника, оделся: чистая рубашка, шерстяные штаны, жилет, шейный платок, длинный крестьянский зипун – и сам чувствовал себя часовым механизмом, у которого вот-вот сядет пружина. Казалось, что все его друзья выпросили смягчение ссылки, обзаводились хозяйством, женились и заводили детей, – а он будто стоял на пустом берегу, по колено в быстром течении. Все уплыли, а он остался.

Немировский собирался за занавеской, напевал, сходу переводя на русский:

Простись, полька, с идеалом –

Не текут обратно реки,

Твой любимый за Байкалом,

Не придет к тебе вовеки.

Далеко, среди буряток,

Найдет счастье и достаток.

– Чем ему буряты нехороши? – обиделась Дарья, входя с крынкой молока и свежим хлебом. – Честный народ. И ежли ваш гость хочет плыть – пусть плывёт. Завтра опять гроза.


Они спустились к реке, все не могли наговориться; ветер уносил обрывки французского. Два тюка и чемодан уже лежали в лодке. Лодка качалась, и перевозчик курил.

– В Иркутске сразу идите к Трубецким, они познакомят вас со всей нашей ссылкой. – Евгений протянул Немировскому пачку писем. – В Чите вам сможет помочь Фелицата Смольянинова, это вдова нашего горного офицера. В Нерчинске – урядник Трофим Белов. Здесь много добрых людей – и среди наших, и среди сторожей. Вы не пропадёте.

Немировский протер глаза от поднявшейся пыли, все глядел в никуда, на чужие, высокие берега:

– А мы тогда поминали ваше восстание. На нашем восстании, в ноябре тридцать первого. Лелевель во главе демонстрации, красный крест на белом поле… Мы написали: W imię Boga za Naszą i Waszą Wolność. Во имя Бога – за нашу и вашу свободу…

Он замолк. Белый дым стелился по полю, змеился над серой рекой – косари пытались спастись от мошки.

– К сентябрю всё кончилось. Ваши солдаты вошли в Варшаву. А у нас было тридцать тысяч, и русских мы рубили только так.

– Вы вообще-то с русским сейчас говорите, – вставил Евгений неловко.


Дима погиб при штурме Варшавы. Евгений так и не узнал – когда, как. Может, командование и знало – да не сообщило семье разжалованного в солдаты, а может быть, и сообщило Наташе, да полиция ее письмо не пропустила в Сибирь. Не узнать, не спросить. Свыкся ли Дима со своей службой, радовался ли бомбам, летевшим на взбунтовавшийся город – или хотел домой?

– Как будто вы не поднялись против того же царя, – Немировский выпрямился резко, по-военному. – Как будто вы не стреляли в тех же солдат. За ту же – вашу – свободу.

– Я давно не считаю это подвигом! – сорвался Евгений. – Иногда я думаю – счастливее всех, кто доволен выпавшей им судьбой…

– Как вы счастливы в этой дыре, – усмехнулся Немировский. – Русские, как я заметил, вообще очень уж терпеливы.

– Я… – горло сдавило, как удавкой.

«Я очень долго был взаперти», хотел сказать он. «Уж как привык».

– Здесь красиво. И люди хорошие. Ваше Акинино вообще на Ангаре – в Иркутск удобно ездить.

Немировский поморгал, снова протёр глаза.

– Когда обустроюсь – пришлю вам картину. Только нужно раздобыть краски.


***

Неслись мимо деревья на затопленных островах, ветви ив полоскались в быстрой воде. Дарья лениво правила лодкой, спиной к течению.

– А я знаю, зачем вы меня с собой взяли.

– И для чего же?

Вообще-то Евгений сам обошелся бы – ему нужно было в лавку в Ильинке. Но Балаганский разохался: река-де опасна, вдруг барин утонет, как с полицией объясняться – и позвал Дарью.

– То исправник прицепится, что вы сбежать хотите. А с бабой-то не сбежите.

– Мне можно отъезжать на пятнадцать верст, – бездумно объяснил он. Рукава рубашки Дарья закатала по локоть; волоски на смуглой коже были тонкие, золотые.

– А до Ильинки – тринадцать.

Она что-то говорила ещё, но он не слушал. Платок китайского шелка бросал красные отсветы на губы, на щёки. Шелк был подарком от жениха; свадьбу назначили на Покров, и теперь Дарья гуляла с Арсеньевым-младшим открыто, под цепким взглядом старика.

– Что ж вы не сбежали-то? – Дарья отложила вёсла, подперев голову, будто слушала небылицу.

– А мы думали сбежать, – признался Евгений. – Но в Зерентуе наши же подняли бунт. Их расстреляли, а нам усилили охрану. А если один сбежит – остальным будет хуже. Так никто и не сбежал.

– А теперь не сбежите?

Дарья придвинулась к нему. Качнулась высокая грудь под мятой рубашкой, чиркнула по руке. В горле у него пересохло.

– Не думал я, что тебе нравлюсь.

– А что ж такого? – Дарья перекинула косу с плеча на плечо, и коса щекотнула его по шее. – Что ж такого, если и вам в охотку – и я не прочь?

Он встал к ней, сильно качнув лодку. Столкнулись локтями, рухнули на колени, вцепились в качавшийся борт. Дарья поймала его за плечи, утянула его за собой. Платок ее сполз, коса щекотала ключицы. Лодку крутило, обернуло вокруг своей оси, и берега было не видно. Солнце лезло в глаза, и река была как сплошное зеркало.


Их унесло недалеко. Дарья положила голову ему на плечо, не глядя шевелила веслом, чтобы лодка осталась среди зарослей ивняка в тихом боковом рукаве Селенги.

– Останетесь у нас? – голос её был еще хриплый.

– Я вообще-то ссыльный, – усмехнулся Евгений. – Меня особо не спрашивали.

– А дом свой заведёте?

Евгений помедлил с ответом.

– Придут деньги – заведу.

– А как заведёте – возьмите меня с собой. – Смуглая рука провела по его груди, поиграла цепочкой часов. Цепочка скользила и переливалась сквозь пальцы. – Нужен же вам кто-то, кто будет готовить.

– И муж твой не будет против?

– А вам сторожка-то будет нужна. – Дарья прижалась к нему еще сильнее. – Вот его и возьмите сторожем. Мы не обманем.

Один-один. Второй ход в известной игре ссыльного и поселянки. Ссыльный несчастен, неженат, при деньгах; поселянка молода и готова его утешить.

Он провёл пальцем по её шее, где загар сменялся белой полоской кожи. На пальцах остались травинки, катышки грязи, мелкая пыль. Вслед за ним Дарья пощупала у себя шею, не понимая, что не так. От неё пахло сухой травой и потом.

– Ты так не хочешь за Григория замуж?

Дарья обвила его руками, всё шептала, что ему нужен свой двор, а к двору-то сторожку, а в сторожке пусть они живут, вдруг ему князю что надо – а то Григорьев батюшка ворота запирает на ночь, всех в узде держит, спуску не даёт…

– И тогда свёкор не будет к тебе ночью ходить? – брякнул он.

Дарья открывала рот, как рыба на берегу. Щёки пошли пятнами. Он угадал.


Весь этот шепот – чтобы старик не зажимал её по углам общей горницы, где вся семья спит вповалку. Цена – к другому ходить по ночам. Награда – быть зажатой в чуть лучшем платье, в чуть лучшей постели. Она будет ходить к нему ночью, будет обманывать его днем. Не из корысти – просто она не знала другого выхода.

Каждый ищет лучшее для себя, каждый ищет лучшее из возможного. Но что же делать, если лучшее из возможного оказывается отравой?

Дарья зашмыгала носом; Евгений повертел ее за плечи, удивляясь собственной холодности.

– Я уеду, и вы с мужем переедете в мою комнату, – он мягко отцепил её руки, оттолкнул лодку от берега. – Со стариком Арсеньевым я улажу дело.

– Зачем вам в Ильинку-то? – спросила Дарья севшим голосом.

– Там приказчик поедет в Селенгинск. Передам прошение о переводе.

– Для того и ехали?

Дарья отвернулась, чтобы скрыть слёзы. Руки лежали на коленях, не трогали вёсел. Лодку болтало туда-сюда.

– Не для того, – отвечал он. – Но так даже лучше выйдет.


***

Была еще осень, и еще зима, еще год прошел. В лодке у мостков были два его тюка и чемодан, и перевозчик смолил самокрутку. Год прошел, пока прошения ходили в столицу и обратно. Иркутск не одобрили, Красноярск был под запретом, и в Тобольск было нельзя - везде было слишком много ссыльных. Но всё же, через год с лишним, ему разрешили перевод в другое место ссылки.

Евгений в последний раз задрал голову: белая церковь, чёрный острог, бурые избы на золотом холме. У двора Балаганских Дарья вышла за ворота, глядела на реку. Платок был повязан по-замужнему, и коса спрятана. Они с мужем жили теперь в той горнице, где Евгений жил. Всё своё хозяйство он отдал им почти даром. Хотел помочь, оставаясь – а больше помог, уехав.


– Что ж вы не уедете? – спросил его Петька Балаганский в свою последнюю весну.

В каждый солнечный день они выбирались на крыльцо, часами смотрели на реку. Баржи на сияющей глади были с ноготок; на вершинах холмов – серые камни, как гребни неведомых ящериц…

– Тут ничем не хуже, чем в других местах. – отвечал он тогда. – Да и вам помочь хотелось. Что, плохо что ли?

Петька аж поперхнулся и посмотрел на него так, будто это Евгений был тут человек несмышлёный.

– А вы, когда уедете – вы не забывайте меня.


Петька умер в семнадцать лет, и Дарья вышла замуж, и умный волчонок Федька уехал в трехклассовое уездное училище с рекомендательным письмом и деньгами на дорогу. И Евгений теперь уезжал. За тринадцать лет в тюрьме он отвык от того, что иногда можно просто взять и уехать.

Как школьник, который в сорок с лишним лет впервые садится за парту: пропустил половину жизни и не знает, с чего начать. Но он был жив, он был здоров, и он уезжал за пятнадцатую версту. Быстрая река несла его вдаль, и вершины Саянских гор казались белыми под синим небом.

Глава 6. Почти как было

Если б можно было сохранить из жизни один день, вставить его в рамочку, отправить сестре посылкой – Евгений бы выбрал этот. В городке Ялуторовск Тобольской губернии был золотой июль, зенит долгожданного лета; в теплом воздухе пахло вареньем и мятой. На веранде их дома с белыми наличниками – почти что усадьбы – русский мешался с польским, французским, английским. Кроме русских ссыльных тут были польские ссыльные, а еще английский натуралист и его жена, которая и повезёт воспоминания об этом вечере за три тысячи верст на запад, в Россию.

– Как повторяла моя бабушка, нужно возделывать свой сад, – со смехом сказала миссис Люси Аткинсон, сверкнув веселыми серыми глазами. – И вы в этом преуспели, как никто в Сибири.

– Мы старались, – отвечал ей Евгений.

Люси Аткинсон была маленькая веселая женщина в сером клетчатом платье с накрахмаленным белым воротничком, с вечно тугим узлом светлых волос. Английская гувернантка, воспитавшая не один десяток московских детей, она вышла замуж за естествоиспытателя, поехала за ним в Сибирь, промчалась по всем колониям ссыльных от Тобольска до Верхнеудинска с приветами от родных, в этом безукоризненном платье отбивалась от волков, ездила с якутами на соколиную охоту, в глухой тайге где-то между Яблонским и Саянским хребтом родила сына в бурятской юрте, и, надо думать, воротничок у нее и там не сбился. Сына назвали Алатау Тембучилак (по имени ближайшего горного хребта), и сейчас юный Алатау спал себе в большой корзине, служившей колыбелью. Аннушка-пока-безымянная держалась за край, глядя на младенца, а потом потопала к взрослым, покачиваясь, не решаясь ни хлопнуться на пол, ни дотронуться до юбки гостьи. В полтора года она была хороша, как куколка – румяные щеки, раскосые глаза, темные блестящие волосы – и не плакала почти никогда.

– Какая милая девочка, – улыбнулась ей Люси. – Очень благородно, что вы взяли к себе сироту.

– Мы, конечно, старые холостяки, но не мог же я оставить в беде ребёнка, –приосанился проходивший мимо Пущин. – Представьте себе, ее подкинули нам прямо под дверь – зимой, в метель!

Аннушка сияла и хлопала черными глазами. Потом залопотала, пухлыми ручками трогая пуговицы его сюртука: ма-ба-ба-ба папа-ба-па-ба-па-па-па-па-па…

– Дя-дя, – терпеливо поправил Пущин, отцепляя ее руки. – Дя-дя Ваня. – Он указал на себя, потом на Евгения. – Дя-дя Женя.

Рядом грохнуло, бахнуло; Алатау собрался вопить, Аннушка зажала уши руками и замолчала.

Ворота в сад были распахнуты – это к ссыльным пожаловал полицмейстер Егоров, за ним пятеро казаков с ружьями и ломами. Топали сапоги о чисто вымытые полы веранды.

– У меня донесение-с, – рыкнул полицмейстер. – Что вы оружие держите-с. Здесь, под полом.

– Когда мы успели? – Якушкин отошел на шаг в сторону.

– А мы посмотрим-с.

Казаки по команде начали выдирать гвозди из пола.

Стучали ломы, трещали, ломаясь, доски. Домоправительница Матрена Михеевна крестилась, кинулась отодвигать столик с самоваром; чашечки мелко звенели. Молча, шаг за шагом, гости отходили назад, отступая перед полицией. За воротами собиралась толпа.

Казаки разворотили всю веранду, сняли доски, пошуровали ломом в перекрытиях и ничего не нашли. Ссыльные стояли, не глядя друг на друга – ждали, пока все закончится. Якушкин с чего-то заглянул вниз, будто в самом деле думал обнаружить под полом арсенал для свержения самодержавия. Младенец Алатау на руках матери опять заорал; Аннушка все сидела на полу, зажмурившись, зажав уши руками.

– Государственный преступник Оболенский здесь живет? Заноси!

К воротам подкатил тяжелый купеческий обоз, и толпа зевак расступалась, давая ему дорогу. Под ошалевшими взглядами полицейских два грузчика хотели занести в дом тяжелый, в рост, деревянный ящик, да так и топтались у крыльца – на веранде пол был весь выломан.

– Это им поляки оружие поставляют, – заблеял с улицы сознательный горожанин, чиновник из городской управы.

Евгений проглядел приложенное письмо и, подняв руки, кинулся навстречу полицейским.

– Пожалуйста, аккуратнее. Прошу вас. Это пианино, извольте убедиться – пианино. Моя сестра прислала из Калуги.

– Вы еще и музыкант? – фыркнул полицмейстер.

– Нет, – отвечал Евгений, пока казаки ломали деревянную стенку ящика (хрупкий груз был для сохранности замотан в два одеяла).

– Это для госпожи Ручиньской, она пианистка. Пани Ручиньская, это вам. Представляете, я написал сестре о вас – а Наташа в самом деле купила инструмент. И вот нашла, как доставить.

Измотанная и красивая Луция Ручиньская, жена польского ссыльного Юстиниана Ручиньского, протолкнулась вперед, дрожащими руками касалась пианино, как ребенка - на темном лакированном дереве остались от пальцев влажные следы. Бережно подняла крышку, взяла несколько гамм, проверяя звук – музыка, не слышанная в городке. В Ялуторовске до сих пор не водились пианино.

– А какие это у вас дела со ссыльной Ручиньской?!

Полицмейстер Егоров с торжеством поглядывал на него. Сознательный горожанин сиял – вот и связь с поляками. Толпа придвинулась ближе.

По окрику Егорова усатый казак с ломом двинулся к пианино; Ручиньская вцепилась в инструмент, защищая его, как ребенка. Теперь Ручиньский кинулся между женой и полицией. Егоров нахмурился – неповиновение! - но тут Пущин протолкался вперед, улыбнулся своей самой обаятельной, самой барской улыбкой.

– Простите нас, ваше благородие, - заговорил Жанно с сильным французским прононсом, протянув полицейскому полный бокал вина. – После нашей прошлой жизни мы скучаем по музыке. И так как мадам Ручиньская профессиональная исполнительница…

Егоров ошалело кивал. Взяв его под руку – «позвольте заверить вас в нашей совершеннейшей благонадежности» – Пущин увел его в дом, и всем было ясно, что в руки полицмейстера перекочует не только бокал с красным. Казаки, скучая, отошли в сад – в отсутствие начальства им не хотелось изводить ссыльных. Сознательный гражданин пыхтел от гнева; толпа, не получившая зрелища, расходилась.

Люси Аткинсон глядела на развороченную веранду, скомканный вечер, всхлипы из прихожей – осколки летней идиллии, с таким усилием созданной, почти что случившейся. Серые глаза блеснули.

– Я ведь возвращаюсь в Москву, господин Оболенский. Я могу рассказать обо всем этом.

Лицо было серее платья, бледнее воротничка; на запястье были красные следы от ногтей. Англичанка, она с юности жила в России и все же не привыкла отступать.

– Не надо, миссис Аткинсон. Позвольте нам это маленькое тщеславие. Мне хотелось бы, чтобы наши родные знали - у нас все хорошо. Что у нас все почти как было.

***

Начались грозы, и дождь шел второй день. Чета Аткинсон уехала на запад, в Россию. Пианино перевезли к Ручиньским, и к Луции Ручиньской потянулись первые ученики. Исправник Егоров, не желая отставать от городничего и уездного судьи, тоже захотел учить дочек фортепианам. Ручиньский негодовал (он был поляк и патриот, сосланный за попытку организации тайного общества для восстания против России), но Ручиньская согласилась. Им нужны были деньги.

С дождем пришел холод. Евгений сидел в гостиной, морщился от стука молотков – рабочие заново клали пол на развороченной веранде – и пытался собеседовать новую няньку. Варвара Баранова, сестра Митрия Баранова (который был кучером у Якушкина), вовсе не собиралась облегчать ему задачу. Каждое слово нужно было тянуть как клещами.

Двадцать пять лет ей.

Крестьянского сословия.

Брат Митрий с женой в селе Понятово.

Другой никакой родни нет.

До двадцати была у титулярного советника Блохина служанкой на все руки.

Потом у купцов Дорофеевых детей нянчила. Потом у Балакшиных.

Как работала – у хозяев нужно спрашивать.

– Хозяев?

Баранова подняла голову. Платок у нее был повязан по-крестьянски, ни волоска не видно. Низкий лоб, нос картошкой, красные обветренные щеки – лицо, огрубевшее от тяжелой работы, лицо, с которого все чувства стерлись.

– Я вольная, – отрезала она. – Меня хозяин мой отпустил. Уж пять лет как.

Евгений прикусил язык. В Сибири было мало крепостных – разве кого привезли из России.

– И меня тоже – пять лет как отпустили, – с чего-то сказал он. – Полиция, правда, все бдит.

– Вас-то за дело сослали, – зыркнула на него Баранова и пошла приласкать девочку, скуксившуюся в углу на подушке.

Маленькая Аннушка очень редко капризничала; ее можно было вот так усадить, и она часами сидела, тихонько гугукая с куклой. Будто знала, что мать отказалась от нее; будто думала в свои полтора года – если будет кричать, то и эти откажутся.

– Мне Иван Иванович уже сказали - пальцем ее не трогать. - Баранова выпрямилась, как палку проглотила. – С утра, как меня на работу взяли. И сказали мне, чтобы я ваших допросов не боялась.

Евгений выдохнул сквозь зубы, чувствуя себя полнейшим дураком.

– Да вы не думайте, - внезапно утешила его Баранова. Косое солнце, выглянувшее после грозы, после грозы упало ей на щеки, высветило до дна глаза – серые в зеленую крапинку, и брови вразлет. – Кого получше найдете – рассчитаете меня через месяц, и все.

***

Евгений писал медленно, сильно нажимая на бумагу. В окно, затянутое морозными узорами, был виден черный забор, заснеженный двор; от ворот в снегу была протоптана тропинка. То и дело мелькали то крестьянский тулуп, то шинель отставного солдата, то яркий женский платок; снова дребезжал колокольчик в прихожей. К ним в приемную собралась толпа; на столе росла кипа прошений и жалоб.

bannerbanner