banner banner banner
Безумие
Безумие
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Безумие

скачать книгу бесплатно


Тел все гуще вокруг. Толпятся. Заслоняют далекий тусклый свет. Свет сочится невесть откуда: из-под земли? из-под брюх угрюмых туч?

Она внутри вихря. Полететь с ними. По ней мазнул огонь чужого тела. Отпрянуть. Противно. Не прячься. Подумай. Ведь это единственный выход. С ними. Вверх. Вперед.

Летящие заклубились, сгустились, текли белыми реками голые руки и ноги. Зияли дыры немодных нарядов. Вихрь тел превращался в вихрь улиц. Черные переулки свивались в крученье омута. В водовороты тьмы. Прохожие срываются с тротуаров и взмывают выше верхушек зимних лип и тополей. Черные пальто Москвошвея. Черные солдатские сапоги. Красные повязки дружинников. Все! Разрушен порядок! Землю взрыл танк. Это не танк, а кит. Зеленый кит. Белый кит. Его укрыл толстый слой снега. Он плывет во льдах и взрезает лед тупой безглазой рожей. У него на спине лежат красные яблоки. Кровавые фрукты, они кровят и плачут красными слезами.

Кровавый натюрморт. Красная мертвая природа. Яблоки ты сама сделала из ваты. Залила ватные шары клеем. Выкрасила краплаком. Долго сохли на окне. Самое большое яблоко подарить мачехе.

Вон она летит. Вижу ее гадкие волосы. Ее черепашью шею. Обматывала бусами, чтобы не ужасались ее морщинам.

Врешь. Никаких морщин. Гладкая, как сазан. Блестки зубиков меж приоткрытых, как у ребятенка, губок. Она и отца этими губками-сердечками купила.

Этими умильными, малюсенькими, как у зайца, детскими зубками.

Мужик не может без бабы. А на войне?

Летящие тела окутали ее, обняли животами и локтями. Прижали волглой, сырой мякотью плеч. Зажали тисками спин. И она потекла и поплыла, как они. И она взмыла вместе с ними. Они держали ее. Так птицы в перелете держат на спине ослабевшего птенца. Она птенец. Ребенок. Детей жалеют.

Детей – не бьют!

А-а-а! Не бейте меня! Не бейте! Пожалуйста! Не надо! Не бей…

Вот тебе! Гадина! Ты посмела! Вот тебе! Вот!

Кулаки. Их недостаточно. Надо чего потверже. Растрепанная, краснолицая, потная женщина судорожно ищет вокруг себя. Находит. В ее руках маленький утюг, утюжок. Кукольный. Игрушечный. Размахнулась! Удар! Ты извернулась, и стальной кирпич въехал в щеку. В висок – все, смерть! Щека рассечена. Льется кровь. Крик расширяет рот. Изо рта летит не крик, а кровь. Кровь заливает все вокруг. Всю кухню. Она убегает с кухни. Всю гостиную. Бежит вон из гостиной. Есть балкон. Ты прыгнешь с балкона! Ты спасешься! Удерешь! Иначе крышка тебе!

Переваливаешься через балконные перила. Пальцы на морозе прилипают к решетке. Не отдерешь. Сзади вопит женщина. Чужая, дикая, изъеденная ржавчиной войны, голода, ненависти. Еще недавно ела с серебра, утиралась кружевными салфетками. Теперь подкладывает больному утку под вялый нищий уд. Прыгай скорее! Она настигнет и убьет тебя!

Ты виснешь на перилах, ногами вниз, уцепившись за чугунные мерзлые прутья. Ладони кровят. Лоб крови. Голова залита кровью. Идет красный снег. Он метет и метет. Заметет ли мое сердце? Оживет ли мое сердце, когда…

Разжать пальцы. Разжать пальцы!

…все. Летишь. Свободна.

От крика. От побоев. От унижения. От войны. От голодухи.

Люди, летящие в ночи, в снегу, подхватывают тебя на крылья свои. Как много людей летит! Снег – это люди. Мелкие, дробные капли света и льда. Они складываются в небесные тела. Красивые лица. Дикие гримасы. Дети. Старцы. Все тут.

И она летит вместе с ними.

Что внизу? Тело валяется на обледенелом асфальте. Как девочка похожа на нее! Одно лицо. Глаза открыты. Ресницы не дрожат. Разбилась! Бедная. Жаль. А я, похожая на нее, лечу. Потому что я снег, а она человек.

Ты вихрь. Ты танцующая метель. Живот – сковорода, ноги – ухват. Нет, ты не утварь кухонная! Ты вольный снег, ты паришь. Рядом летит старик Игнат. Истопник. Инвалид. Нет обеих ног. Вместо правой ноги липовый протез. Он детям давал его пощупать. Мы щупали и ахали, а Игнат вынимал из кармана чекушку и хвастался: «Я сяводня имянинник… беленькой купил!» Он упился в подвале. Уголь в топке горел, дико гудя. На помощь звал. Так и лежал: печь полыхает, давление преступное, котел вот-вот взорвется, черное вздутое лицо, синие губы, просящая улыбка, в кулаке пустая бутылка. Хлеб по карточкам; кто давал ему денег на водку? Крал? Милостыню брал?

Игнат машет тебе пустой бутылкой. Рядом мелькает круглая лоснящаяся рожа лагерной вожатой. Забыла, как зовут. Лагерь на юге, среди кудрявых виноградных гор, около веселого яркого моря. Зверь-гора выгнула черную спину, из моря воду пьет. Вожатая широкая как шкаф, необъятные щеки, белая кургузая панама. Без возраста. Алым карандашом подмазывала серые губы. Губы кровят. Брызги летят. Зачем ты тут летишь, толстуха? Разве ты умерла? А, утонула. В красивом синем море. Я тебя спасала. За жиденькие волосенки из воды тянула. Выдрала волосы все. Ты ко дну пошла камнем. Легкая соль тебя не удержала.

Косоглазая Рая из второго подъезда. У тебя отца забрали ночью. Потом мать и бабушку. За тобой люди пришли, все в черном и синем, лишь красные ордена горят на зеленом болотном сукне. Хотели тебя в детский дом. Ты вырывалась. Кусалась. Визжала. Выбежала на балкон. Пятый этаж. И она, как ты! Уважаю. Райка, ты молоток. Ты все сделала как надо. Мирово. На ять.

А этот? Ух ты, и Славка тут! Славка Пушкин! Его в школе задразнили. Почему стихов не пишешь изящных?! Почему бачки не отрастишь?! Почему на дуэли не стреляешься?! Тряпками мокрыми, грязными в него кидали, когда к доске выходил. А у него отец комдив. Не просто Славка, а сын комдива. Класс за насмешки после уроков стоять оставляли на час, на два. Ноги подламывались. Голова плыла белым лебедем на черном пруду. Славка вынул из кобуры пистолет отца, всунул дуло себе в рот и спустил курок. Записки он не оставил.

Дети, милые дети! Родные старики! Да тут и девушки, и мужчины, а с ними куры и кошки, собаки и вороны. Живое льнет к живому. И в жизни. И в небе.

Вы умерли? Сгинули? Чушь какая! Да вот же вы, вот!

У кого лица белые, бледные: снеговые. У кого алые: свекольные, морковные. Кадмий красный, огненный язык! Скажи мне о воле! Скажи о любви!

Почему они все погибли? Почему тут летят? Значит, мало любви было у них на земле?

И кошка приблудная хочет, чтобы ее лелеяли, кормили, ласкали. Да разве в ласке дело! Во взгляде одном. Посмотри на меня как человек, мачеха. Я прошу, посмотри.

Глубоко загляни мне в глаза. И тогда я увижу, кто ты на самом деле.

А так я не знаю, кто ты.

Может, ты ведьма. Ты упырь. Ты бродишь по зимним кладбищам, разрываешь когтями могилы. Где похоронена моя мама?! Где! Ты! Ответь!

Тела, несясь в холодном воздухе быстрее туч и ветра, то сдавливали, то отпускали ее, и тогда она махала руками, как крыльями, пугаясь, что упадет. Ноги срослись и обратились в обросший перьями хвост. Лицо мачехи протолкалось сквозь сонм призрачных, плачущих, орущих, ухмыляющихся, кривых, жалобных, красивых яркой последней красотой лиц. Подкатилось страшным колобком к ней. Она увидела не только лицо: голую грудь, две гладких зовущих пирамидки, круглую вздрагивающую раковину живота. Пупок – жемчужина. Можно вынуть жемчужину и поглядеть в дырку. В черной дыре взрываются звезды. Космос корчит рожи. Строит козьи морды.

Мачеха изловчилась и, летя мимо нее, занесла ногу. Ударила ногой ей в лицо. Голая пятка мазнула по виску. Вся сила удара пришлась на скулу под глазом. Небеса вспыхнули воем. Глаза заплыли кровью. Из глаз в стороны разбрызгивался сурик, кармин, охра красная. Кровь хлестала в пирамидальные груди мачехи, заливала шею, вплеталась в пряди волос, шлепалась горячим красным сургучом на напряженные нити сухожилий.

Манита кувыркнулась в воздухе. Тучи траурным одеялом накрыли ее. На миг она перестала видеть. Слепо шарила по пустоте руками. Не смогла удержаться. И никто ее не удержал, летящую. Расступились, пропали голые люди-птицы. Она стремительно летела вниз. К земле. Падала.

Разбиться!

Пусть. Это тоже выход.

…холод. По жилам течет синий медленный мед холода. Он тягучий и горький. Тело стынет, а лоб горячий. Лоб еще мыслит, потный. Лоб любит. Спина прожигает живой печатью черный лед. Хребет не сломан? Скажи спасибо. Рядом рык: на снегу грызутся рыжие собаки. Вот собаки увидели ее. Она для них мясо. Они сейчас подбегут и станут грызть ее.

Так и есть! Обнюхивают. Одна уже в ляжку вцепилась. Другая ухватила зубами лодыжку. Почему ты не чувствуешь боли?! Почему?!

…а просто боли больше нет. Нет и не будет никогда.

Ты пережила самую большую в жизни боль. Огромную. Как ночной, расписанный тучами купол. Фрески туч. Мозаика снегов. Я, маленькая и несчастная, больше самой себя! Я так люблю мир! А он пустой. Я распишу эту пустоту! Я – небеса – мертвые – зимние – распишу жаркими, бешеными телами! Людьми! Зверями! Громадными цветами! Змеями и волками! Кровью, лимфой, мочой и слюной! Размазанной грязью, землей! Землей – пустое голое небо! И все оживет! Я жизнью смерть распишу!

Рыжие собаки увивались вокруг нее. Трясли хвостами, терзали зубами ее плоть и кости. Внезапно она ощутила адскую боль, и ее разум, спасаясь от боли, вышел из нее, выбежал и застыл рядом, наблюдая, как ее тело сворачивается в судорожный клубок на присыпанном сахарным снегом ледяном тротуаре. Далеко вверху факелом горел, освещая ночь, казнящий балкон. Кровь из ее разгрызенных ног щедро текла на снег. Она подняла руки и обвила ими мохнатую шею рыжей собаки.

Милая, пригнись ко мне. Ты такая теплая. У тебя такая мощная шерсть. Я утону в ней. Твои зубы в моей крови. Дай поцелую тебя в нос! Ты загрызла меня, а я тебя люблю.

Она терлась щекой об усы, о нос собаки. Собака заскулила и присела на задние лапы. У нее стали человеческие глаза. Из лап медленно выросли человеческие пальцы. Рыжая шерсть, превращенная в рыжие косы, струилась за ушами до земли. Рыжая девчонка! Ты вурдалак? Оборотень? В другой жизни я стану тобой?

Обняла зверя крепче. Шептала ей на ухо музыку, тут же переливая ее в кровь слов. Нежная собака моя! В тебе течет кровь моя! Гляжу в зеркало – в морду твою: себя, себя узнаю. Рыжая собака, мне тобой стать. Рыжая собака, ты моя мать! Давай вот так сидеть на снегу. Обнимемся… я без тебя не могу…

Не смогу.

Она зарылась в пахнущую кровью и гнилью мокрую, свалявшуюся, обледенелую на морозе огненную шерсть. Собака раздула ребра и глубоко, тяжело, прерывисто вздохнула. Так вздыхают дети после плача. Собака, тут не краски. Тут не бумаги и холстов. Я не смогу нарисовать тебя. Не смогу превратить тебя обратно в человека. Ты сука! Ты мать. У тебя были щенки. Ты помнишь одного? У него твои черные блестящие глаза. Он так плакал и скулил, когда тебя убивали. Тебя ведь больше не убьют?

Мысль оборвалась ветхой веревкой. Белье снега рухнуло на больную землю. Выстрел раздался неожиданно. Грохнул издалека. Метко. Собака вздрогнула всем телом и разом осела в ее руках. Нельзя разжать объятий. Где вторая пуля? Мы умрем вместе. Мачеха! Где ты! Почему улетела! Ты же видишь, мою мать убили! Мой красный огонь!

…встать. Ночь. Непроглядье. Влажный перламутровый всевидящий глаз фонаря переливается, слезный, круглый, цветной, за стальной решеткой, за разрисованным ледяными хризантемами окном. Когда и кто отвязал ей от койки затекшие, плененные ноги?

Встать. Рассечь утлым телом ночь. Ночь, черный океан. Море во льдах. Корабль плывет. На нем плывут дураки, идиоты, дряни, сволочи, гады, врали, убийцы. Кто убил отца. Кто – мать. Кто – свое дитя. А кто – себя.

Музыка звенит в висках. Разламывает их надвое. Голова сейчас расколется. Кто она такая? Если бы знать. Сегодня ночью, когда ее впервые отпустили на свободу, она рыжая собака; но она умеет лаять музыку и говорить стихами. И писать на стене – кровавыми когтями. Собственной кровью; как, собака, ты раньше не догадалась?

Манита нагнула голову. Поднесла руку ко рту. У нее всегда были острые зубы. Всадить! Крепче! Не бояться! Не жалеть!

Упругая кожа не поддавалась. Она грызла, кусала. Запястье вспухло; но кожу прокусить она не могла. Слабачка! Жалкая собачка!

На тумбочке стакан. Лекарства запивать! Выплеснула воду на пол. Вода быстрой ртутью поползла, побежала по выгнутой коромыслом половице. Стукнула стаканом о никелированную спинку койки. Граненый стакан треснул. Разломить его надвое, как краюху хлеба. Стеклянный хлеб. Стеклянная ложь. Она, собака, нацарапает когтями собачьим людям правду.

Острой зазубриной полоснула по руке чуть выше запястья. Кровь вырвалась на волю легко и темно. Широкой черной лентой проступила по всей длине пореза. Манита опустила концы пальцев в красные живые чернила. Подшагнула к стене. Намалевала кровавыми пальцами:

КАТЫ ВАМ ЗАТЫКАЮТ РТЫ
А ВЫ СЕБЯ ИМ НЕСЕТЕ НА БЛЮДЕ

Остановилась. Подушечки пальцев, ноги красные, коричневые. Пальцы – кисти. Кто она? Она забыла. Что такое кисти? Что ими делают? Рисуют?

Шептала. Таял голос.

ВЫ ПРИ ЖИЗНИ КРЕСТЫ
ВЫ УЖЕ ДАВНО НЕ ЛЮДИ

Что рисуют: слова? Орущие рты?

Губы вылепили сами:

ВЫ КУКЛЫ ВАС ДЕРНУТ ЗА НИТИ -
И ВЫ ПЛЯШЕТЕ ТРЕПАКА В ДЫМУ
НЕ СПАСИТЕ НЕ СОХРАНИТЕ
ПРОКЛЯНИТЕ СВОЮ ТЮРЬМУ

Дверь в палату открылась. Манита не видела, кто вошел. Человек в белом халате, мрачнее тучи, с вислыми казацкими усами, долго стоял у нее за спиной и хрипло, с натугой дышал, следил, как она кровью на белой стене рисовала. Шагнул вперед. Положил тяжелую руку ей на плечо. Она замерла. Ее застигли врасплох. Застыла с поднятой рукой. Будто ее облили на морозе водой, и, закованная в лед, она сохранила свой жесткий жест.

Молча белый человек развернул ее к себе. Лицом к себе.

Лицо горело против лица. Два огня – ровный, холодный и безумный, темный.

Два пламени.

Холодный огонь дернулся и холодно, тихо прошелестел:

– На. Возьми.

Рука огня покопалась в белом ледяном кармане. Вытащила огрызок карандаша. Мятый листок бумаги. В клеточку. Из школьной тетради. На листке вверху странный иероглиф: домик, снизу пририсованы куриные лапы. Сбоку надпись: ЛИЛЬКЕ ПАКЕТ ГЕРКУЛЕСА И ПАЧЬКУ СПИЧИК. МНЕ ДАЛЖНА ЛУКАВИЦУ И ЯЯЦО.

Она стояла, не видя, не понимая. Огонь в белом халате осторожно положил листок и карандаш на лысый эшафот тумбочки.

Манита медленно тащила окровавленные руки сверху вниз. Два лодочных багра. Два убитых зайца. Две птицы в пасти веселой, паром и смрадом дышащей охотничьей собаки. И кровь капает на снег. На лед.

– А Корабль плывет?

Ей удалось поднять руки вровень с подбородком.

Белый человек в белой шапке, с огнем вместо лица, строго глядел на ее руки, будто ее пальцы были ее глазами. И из слепых глаз капали красные слезы.

– Плывет, плывет. – Полыхал огонь под шапкой. Прожигал шапку. Пахло горелым. – Еще как плывет. На всех парах. Полный вперед.

Он взял ее руки в свои. Перепачкал ее кровью ладони. Слегка пожал. Она слабо, робко ответила на пожатие. Уловила, поймала губами улыбку огня. Ее губы тоже дрогнули и раздвинулись, поплыли, как рыбы, в разные стороны. Кровь стучала в висках. Заливала щеки. Раздувала сосуды. Била молотом в темя. Из-под скул вырывалась наружу и обращалась в мрачное пламя, и оно снизу подсвечивало ее нагую, сквозь больничную страшную длинную рубаху, фигуру, ее чуть обвислые, козьим выменем, груди, частокол ее истомленных, высохших ребер. На белом застиранном льне расцветали алые пятна. Подол усеян красными цветами. Она так красива. Огонь уже влюблен в нее.

Белый человек наклонился и странным, бычьим, бодающим ночной воздух жестом припал к ее липким полосатым рукам. Пальцы женщины бессознательно дергались. Бездумно погладили доверчивый добрый огонь по щеке. На щеке мужчины остались красные дорожки.

Он выпрямился и, успокаивающе улыбаясь, пятился, пятился, пятился к двери.

Стекло блеснуло. Огонь горел за решеткой, за стеклом, за железом, в коридоре, далеко, и стучали, удаляясь, его шаги, и пылали на чисто выдраенных санитарками половицах его алые, золотые следы.

Доктор Сур локтем открыл дверь в каморку близ сестринской, где ночевал, когда дежурил. Схватил полотенце с разложенной раскладушки. Плотно, крепко, быстро, брезгливо вытер заляпанные сумасшедшей кровью пальцы.

Притворил дверь. Боком, по-крабьи, пробежал на пост. Сестра спала сидя, с открытыми глазами, как лошадь в стойле; руки лежали на коленях вывернутыми ладонями вверх. Ладони показались Суру двумя мертвыми зародышами. Он передернулся. Тихо свистнул, как собаке. Сестра качнула тяжелым колоколом головы, он прозвенел, она проснулась. Качался под ветром живой колокол. Глядел на снежное поле, белое море, из-под вымерзшей меди выпуклых чеканных, без ресниц, век. Внутри колокола гудел немой язык. Ветер рвал с затылка снежные перевитые, перепутанные веревки волос. Маленькие человечки спрыгнули с колен, стали руками, загнали метель под купол чинной медицинской шапки.

Готовность личика. Готовность приоткрытого ротика.

– Что, доктор?

– Касьяновой из девятой – завтра утром начать литий. И инсулин.

– Как… – Горлышко с готовностью кашлянуло. – Литий? И… инсулин? Сразу? Вместе? Инсулин… без Яна Фридриховича?

– Сначала литий. Потом инсулин. Под моим контролем. Ничего. Справится. Крепкая. Жилистая. Иначе мы не справимся с ней. Сейчас в палате на стенах стишки писала.

– Стишки?

– Кровью. Если штукатурку не соскоблит, завтра почитаем, ха-ха.

– Во дает тетка.

– Поди, обработай ей руки и перевяжи. Крепко перебинтуй. Узлы крепче затяни. Бинты еще есть?

– Есть.

– Йода не жалей.

– Да.

– И знаешь что, подбери, там стекла по полу, подмети. Она чашку разбила. Или стакан. Завтра распоряжусь на пищеблоке выдавать больным только эмалированные кружки. Никаких стаканов. Видишь, что выделывают. Что сидишь? Не проснешься, а?

Щелкнул пальцами перед носом сестры. Она отдернула голову и тихо ахнула.

– Я сейчас, доктор…