banner banner banner
Безумие
Безумие
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Безумие

скачать книгу бесплатно

Обвела палату прищуром. Угремела вдаль каталка с едой. Доктор Сур вошел вслед за сестрой. Шел по половицам, как по болоту.

Или – по минному полю.

Разворачивал носки башмаков. Искал, куда наступить.

«Сам он сумасшедший. Ишь как косится. Он – нас – боится».

Манита стояла одна посреди палаты.

Она одна – рук за тарелкой с кашей – не протянула.

Все, кто ходячий, уже сидели, ссутулясь, чавкали. Всасывали в себя мышиную овсянку прямо через край тарелки. Обритая стучала ложкой.

– Ложитесь, Касьянова! Укол!

Засосало под ложечкой. Она поняла сразу: укол плохой, и плохо будет.

«Не дамся. Нельзя».

Попятилась к окну. Подоконник врезался в поясницу. Наступила босой ногой себе на подол рубахи. Наклонилась, подобрала подол – и быстро, в один миг, вспрыгнула на подоконник.

«Так удобнее будет их бить ногами».

Сестра растерянно держала шприц иглой вверх. Прозрачное зелье дрожало. Сестра беспомощно оглянулась на врача.

– Доктор, вы же видите…

– Я не слепой. И ты гляди!

Доктор Сур шагнул к окну. Манита вспомнила, как мачеха, летя в небе, двинула ей пяткой под глаз. Где у тебя глаз, доктор Сур? Отпрянь. Вышибу!

Она подняла ногу и ударила быстро, жестоко, сильно. Доктор Сур успел отвернуть лицо. Удар пришелся за ухом, и ей показалось, чужой череп зазвенел, и эхо таяло в углах палаты.

Губы доктора Сура сошлись в бледную нить.

– Доктор… пыль же на иглу садится… я обратно… в процедурную, шприц сменю…

– Стой!

Сур схватил обеими руками Маниту за щиколотки и с силой потянул на себя; так картонную крашеную куклу, схватив, жадно тянет ребенок с прилавка. Она не удержалась, всей тяжестью упала на Сура, и он нес ее к койке на плече, как убитого зверя. Бросил на матрац вниз животом. Пружины клацали, пели, громыхали, утихали. Когда панцирная сетка перестала колыхаться, сестра со шприцем приблизилась. Сур развязал шнурки на спине рубахи. Приспустил больной трусы. Манита не двигалась.

– Валяй. В ягодицу. Вечером прибавишь дозу. Не бойся. Я ее подержу.

Наклонился. Прижал руками женские руки к железным краям койки.

– А если она… ногой…

– Наступи ей коленом на ноги. Да, да, вот так.

Сестра, обливаясь потом и навалившись коленом на выпрямленные, жестче досок, ноги Маниты, воткнула иглу в белую, метельную кожу. За решетками мело. Корабль проламывал носом вечный лед. Те, кто мог смотреть, смотрели, как новенькой сделали укол; ну и что? Что тут такого?

– Я уколов не боюсь, если надо, уколюсь! – дурашливо спела Обритая.

– Что так быстро! Литий надо медленно вводить!

– Ой, я не знала.

– Сейчас даст реакцию. Эх, садись, два. Брысь в процедурную! Зови санитаров!

Бедная беленькая собачка побежала по коридору Корабля, взлаивая, вспугивая больные бледные тени.

Доктор Сур все держал руками руки больной. Прикинулась покойницей. Ничего, сейчас оживет. И даст тут всем прикурить.

Только он ее отпустил и разогнулся, и зашарил в кармане, курить захотел нет мочи, как Манита развернулась огромной пружиной, подскочила на койке, взвилась, и страшно было поглядеть в ее лицо.

Лица Маниты не было. Вместо лица билась, тряслась, дергалась одна сплошная судорога. Кривизна мышц преодолела земное тяготение; сухожилия разрывали, взрывали изнутри кожу. Глаза вылезали из-под черепных костей. Росли белыми слепыми грибами. По клубку искореженных нервов хлестал дождь. Мелкие слезы орошали неистовую боль, и сквозь боль медленно, страшно прорастала рвота.

Вырвалась наружу. Нутро взбесилось. Манита выворачивала себя наизнанку дырявым чулком. Сур отступил на шаг, но далеко не отходил. Он знал, чем это все закончится. Скоро? Через час? Через два? Стоял, как часовой. Черт бы побрал сестру. Черт бы побрал его самого: он не предупредил, что литий любит медлительность и аккуратность. Сейчас начнется бред. И она может бешенствовать. Все тут переколотить; избить, ранить больных. Почему он не положил эту бабу для первой инъекции лития в бокс! Сейчас бы скрутил ее в бараний рог, и делу конец.

Стучали ботинками по коридору санитары. Вбежали в палату. Манита перебежками двигалась от койки к койке. От Обритой – к Синичке. От Синички – к Старухе, железно, вечно сидящей, руки на коленях, святая каменная, лошадиная морда. От Старухи – к Лохматой, что лежит и мотает головой по подушке: туда-сюда, туда-сюда. И все орет: «Не я яво сгубила! Не я, шо брешете, да вот проверьте!» От Лохматой – к Змее в углу, очковой кобре, и раскачивается кожаный капюшон, и прожигает острый хвост половицу с облезлой краской. От Змеи – к Девчонке, что сидит и грызет кулаки, обливает их голодной слюной, и бормочет: «Я все равно уйду! Никто не удержит меня! Я решетки распилю! А у меня крылья! Крылья!» Так бежит, от койки к койке. А санитары идут за ней. Им приказали ее поймать. И связать. Что им крикнуть такого, чтобы они испугались и удрали?

Месиво вместо лица. Змеи вместо рук.

Курьи лапы вместо ног.

– Я подложила мину под вас подо всех! Она в трюме! Я взорву Корабль!

Ага! Остановились. Думают! У них еще есть мозги!

Крокодилья кожа. Акульи зубы. Щучья пятнистая чешуя. Подо льдом в воде водятся странные звери: у белого кита морда льва, у бедного дельфина длинные металлические иглы по всему гладкому стальному телу – он машина, он может отбиваться от любого врага, он живая мина, и она тоже мина живая. Мина, Манита. Она сама сейчас взорвется. Не дать им подойти!

– Хватайте ее, парни!

Манита развернулась и въехала локтем в лицо Девчонке на койке у окна. Девчонка заскулила. Из носа у нее потекла юшка. Стальные дельфины подпрыгнули над водой, выметнулись на палубу. Швабры шевелили осьминожьими щупальцами. Железные иглы пронзили ее насквозь. Вместо лица явился сплошной рот; и он орал, и вся она стала – ор и визг. Ей в рот всунули резиновый кляп. Сестра, дура, уже бежала с новой белой свечой: в ней булькал аминазин, надежный, родимый, безотказный. Сур махнул рукой, как дирижер. Санитары обнажили Маните руку.

– Пить!

Она кричала: пить! – а они все, глухие морские звери, не слышали. Они лакали соленую черную воду, а ей не дали глотнуть из кружечки водки, чтобы опьяниться, позабыться. Вода, водка? Где разница? Мать-детоубийца ревет и рыдает. Но она же, она, Манита, никого не убила! Она же чиста! Перед страной! Перед людьми! Перед лицом своих товарищей торжественно обещаю…

– Горячо любить свою Родину! Жить… учиться… и бороться…

Горло пересохло. Она ловила воздух ртом. Она рыба. Ее выловили из ледяного моря и сейчас убьют багром по башке. Судороги свели сначала ноги, боль хлестнула по длинным ветвям нервов; потом руки, они скрючились и застыли ухватами. Где, на каком холсте, в какой иной, солнечной, дачной жизни так же сидели золотые крестьянские бабы, в белых и красных платках, с руками-ухватами, с деревянными чашками и ложками в кривых пальцах? Красками быстро и навсегда замазали ее родное зеркало. Огромное венецианское зеркало отца. И новой войны не будет, чтобы привезти с нее богатые трофеи.

– Как завещал великий Ленин… как учит!..

Говорить становилось все труднее. Звуки вылетали изо рта земляными мерзлыми кладбищенскими комьями. Как хоронили ее мать? Почему ее не взяли на кладбище? Она бы погладила красный гроб детскими ладошками. Она бы подняла с земли ком и бросила его в сырую глинистую яму. И попала бы в крышку. И дубовая крышка загудела бы, как литавры в оркестре отца. Внутри его помпезной знаменитой, краснофлажной музыки.

И все бы зааплодировали вокруг. Ей. Ей одной.

– Ком-му-ни-сти… ческая… пар-тия…

Палата вертелась вокруг нее. Она все хуже видела. Не различала морд и клыков. Не слышала звона дешевых погремушек. Клятв, что не стоили ни гроша. Разрывов и выстрелов. Гула танков. Зениток и команд. Война закончилась давно, зачем у тебя под теменем она еще идет? Губы трескались, как земля в жару. Ей ко рту поднесли кружку. Ее холодный край ожег ей кожу, она глотала белый снег, мычала, счастливо улыбалась. Сколько радости в мире, когда напьешься. Водка или вода? Пьяная вода. Белая вода. Они все-таки сделали ей хорошо.

Она медленно, глядя перед собой каменными глазами, села в кровати. Каменные руки сами легли на колени. Каменные колени порвали рубаху. Каменная рубаха давила на каменные плечи. Каменные мысли не ворочались. Каменные волосы не летели.

– Все, ступор. Пусть сидит. Не трогайте ее. Оттает сама. Может, к вечеру. Может, завтра.

Обритая показала доктору Суру язык.

Очковая Змея показала обритой кулак. Прошипела:

– Ты! Саломейка! Повежливей с начальством!

Синичка тихонько прочирикала:

– Вы не волнуйтесь! Мы ее покормим!

– Я не волнуюсь. Спокойствие, товарищи. Лечитесь послушно. Мы вам добра желаем.

Сестра стояла рядом с Девчонкой, сердито прижимала ей к красным ноздрям ватку, вымоченную в чистом жгучем спирте.

* * *

Соленая рыба у губ.

Близка; да не укусишь.

Рыба раскачивается. Муксун? Нельма? Сиг?

Изо рта текут слюни. Ты не ел давно. Завтра сюда приезжает великий писатель Страны Советов.

Мальчонка сидит в разрушенном храме на жердочке, как петушишка.

Жердь длинная, от стены до стены. На ней, курами на насесте, сидят люди. Еле удерживаются: жердь толщиной в руку, даже тоньше. Вцепляются в жердь: только бы не свалиться. Свалишься – смерть, верняк. А какая смерть? О, разная. Всякая. У палачей фантазия играет. То разденут догола, это зимой-то, и на валун поставят: стой да замерзай. Все, каюк тебе. Ровно через час на подмерзлые камни падает труп. То привяжут крепким вервием к толстому бревну, и ори не ори, а поволокут тебя на гору Секирку. А оттуда вниз – длиннющая лестница. Триста шестьдесят пять ступеней. Монахи выстроили во время оно. Ступени высокие. Бревно тяжелое. Кладут тебя, к бревну притороченного, и ногой толкают. И катишься ты вниз, ломая ребра, разбивая череп. Вопли твои слышит небо. И молчит.

Молчат облака. Молчат ветра.

Молчит седое, мрачное ледяное море.

И Анзер, твой остров, корабль; и Голгофо-Распятский убитый храм – корабль; и тельце твое утлое, ребячье, – корабль; и ты плывешь, и узкая жердь плывет, от креста отломившись. Старики шепчут: есть Бог, и ты окстись.

А то по осени, когда еще водица плещется, и озера и ручьи не встали, загонят тебя по шею в болото; и держат так.

И ты готов уже умереть. Зачем же против воли твоей глотка твоя все кричит и кричит? Глотка жить хочет. Руки-ноги жить просят. А душа, она уже устала.

Люди крючатся на жерди, подбирая под себя ноги в исподних портах. Исподние рубахи коричневой кровью заляпаны. Их – с расстрелянных сняли. Кое на ком ватники. Наброшены на плечи. Люди не чувствуют уже ни тепла, ни мороза. Ватник валится со спины на каменные плиты древнего пола. Прозрачный монах в клобуке подходит из тумана и поднимает вверх два плотно сложенных пальца. У монаха метель вместо бороды. У него ноги – шершавые, в инее, доски. Осенив их крестным знамением, он уплывает погребальной лодьей.

Мальчик смотрит прямо, вперед, перед собой. Мальчик не опускает глаз. Ярко-синие глаза, цвета летнего неба. Его тоже топили в болоте; овчарка вертухая вытащила его, вцепившись зубами в рубаху, изранив ему плечо. Охранник поднес к его лбу наган. Раздумал убивать.

Тот сердобольный охранник. Вот он. Маячит перед ним. В вытянутой руке держит соленую рыбу. Мотает ею перед носом мальчика.

Что, лупоглазый попугай?! Вкусная рыбка-то?!

Если неловко потянуться за рыбой – свалишься с жерди.

Да так он тебе и поддал. Ты за рыбой – а он выше подымет.

Горит соленая свеча, пламенем вниз.

Рыбу ловили монахи. Рыбу ловят заключенные. Белое море – рыбное море.

Кидают в лодки дырявые сети: штопайте сами! Баб мало. Бабы все растерзаны, сожраны охраной. Есть надсмотрщицы, которые сами до баб охочи. Играя пистолетом, ведут узниц в контору. Через ставни доносятся крики. Потом мертвую голую бабу за ноги вытаскивает на порог пьяная вохра. И волокут на побережье по вырубке, по камням, по белым черепам, мертвую спину об острые свежие пни и гранитные сколы обдирая.

Эй, сеть зачинила плохо! Рыба вся – в дыры уходит! Пять суток карцера!

Карцер – часовня. Выбиты окна. Ветер гуляет и голосит под куполом пьяную песню. На вторые сутки узник валится на битый кирпич. Так и отходит – с разинутым в вопле ужаса ртом.

А то еще есть селедочница. Это не для рыбы. Для людей. Глубокая выемка в скале на берегу; к ней приделана тяжелая стальная дверь. Рыбы не наловили? Нас всех голодными оставили? Ах вы нехристи! Ах ублюдки! Весь отряд ведут на берег. Заталкивают в пещеру. Так тесно люди лепятся друг к другу. Дышать нельзя. А пихают еще и еще. Крики не слышат: вохра оглохла навек, ей товарищ Сталин приказал.

Набьют селедочницу, утрамбуют, еще и ногой последнего человека втиснут – мужчину ли, женщину, ребенка, калеку, бабку, старика. Последний отчаянный визг защелкнут железной дверью.

Все. Замок. И прочь отсюда, ребята, и пошли-ка выпьем, партию водки с материка в трех ящиках привезли, Хозяин расщедрился – гуляй, казак!

Уходят. Из-за двери поет поднебесный хор. Ор и визг постепенно переходит в слезный ток; в бормотанье; в молитву. Задыхаясь, шепчет умирающий: помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей.

А когда умирает, обращается в рыбу.

И уплывает в белое молочное море; под белое тесто всходящих поутру туч; в легкий, ласкающий перламутр северного солнца, что светит белым рыбьим глазом и в черной, великой ночи.

Все! Не поймаешь. Ушли мы. Уплыли. С твоего мерзкого, гиблого Корабля.

Мы теперь на свободе. Мы ушли от погони. И не страшен нам боле… пистолета… заряд…

А утром, после морозной лютой ночи, приходят бравые вохровцы, на горячей груди тулупы распахнув, водка в кармане, пули в нагане, и открывают замкнутую на чугунный замок дверь. Ух ты! Веселуха! Мерзлые твердые людские тела вываливаются из пещерки, ложатся одно на другое. И правда, сельди! Сельди в бочке! Ай да селедочница! План по убийству перевыполнен! Отродья старого мира! А что с ими таперича, Федька! Да облить бензином, Яшка, да пожечь! Вон, на бережку, за валунами!

Рыба качается. Рыба трясется. Соленый маятник.

Гляди, Бенька. Слюней тебе все одно не утереть.

Крепче в жердь вцепляйся. Ты легонький. Не упадешь.

Вон соседка твоя, Корнелия Дроссель, упала. Без сил.

Лежит и плачет. Подходит охрана, с запасенным загодя бревном. Вертит в черных обмороженных пальцах веревку, свистит сквозь серебряную фиксу Федька Свиное Рыло. Федька – любовник начальницы. Прислали чекистку, злее пса. Если бы можно было, она бы людей ела, с маслом да с подливкой.

Бенька кричит: не троньте ее! Федька обматывает Корнелию веревкой на пару с бревном. Бревно, первый и последний любовник. Да давно уж изнасилована Корнелия, живого места нет. Ей смерть лучше. Им всем смерть лучше.

А кому-то суждено выжить.