Читать книгу Наследство палачей (Кристина Соль) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Наследство палачей
Наследство палачей
Оценить:

3

Полная версия:

Наследство палачей

Потом я села за Норино стекло.

В нём была вся её жизнь, и вся она помещалась в ладони. Письма, сотни писем, короткие и длинные. Разговоры с Джесс, тянувшиеся годами, с маленькими рисунками вместо слов. Картинки: Нора на фоне моря, Нора с матерью у какого-то дома с белым крыльцом, Нора одна в бумажной шляпе с тортом, на котором горели две свечи в виде цифр, двойка и двойка. Список дел, разбитый по дням. Список книг, которые надо прочесть, и рядом с половиной стояли галочки. Я читала до темноты, не для того, чтобы узнать Нору, а чтобы научиться её словам. Как она здоровается. Как прощается. Какие слова ставит в конце, чтобы смягчить сказанное. Она смягчала почти всё. Каждую просьбу она начинала с извинения, каждое несогласие заканчивала улыбающимся кругом, и чем дольше я читала, тем яснее понимала, что этой девушке было проще промолчать, чем попросить.

Джесс я написала сама, как обещала, едва проснулась. Пальцы и тут сделали почти всё, мне оставалось только смотреть, чтобы они не написали лишнего. Джесс ответила, что после смены у неё одна мечта, лечь и умереть до вторника, и чтобы я не обижалась. Я не обиделась.

В воскресенье в шесть вечера позвонила мать.

Я знала, что она позвонит. Записка на холодном шкафу напоминала об этом тремя восклицательными знаками, и всё воскресенье я ходила мимо и не могла решить, что делать. Не отвечать нельзя: мать, которой не ответили в воскресенье, сядет в повозку и приедет, это я понимала и без Нориной памяти. Отвечать страшно. Голос не спрячешь. Перед матерью не спрячешь ничего, у матерей на детей чутьё не хуже моего.

Стекло зазвонило, и на нём появилось «Мама» и маленький рисунок, красное сердце. Я сидела на кровати и смотрела на него, пока не поняла, что сейчас он замолчит. Тогда я отпустила тело.

Это было трудно, труднее, чем остановить сердце на костре. Остановить легко: нужно только очень сильно захотеть. Отпустить значит перестать хотеть совсем. Я села поудобнее, закрыла глаза, положила руки на колени и разрешила Норе говорить. Не душе её, души в теле больше не было, а тому, что от неё осталось в горле, во рту, в привычке держать голову чуть набок, когда слушаешь.

— Привет, мам, — сказал мой рот. Голос вышел тихий, немного виноватый, с улыбкой в конце.

— Солнышко! Ну наконец. Я уж думала, опять задержали. Ты поела?

— Поела.

— Что поела?

Я не знала, что отвечают на такой вопрос. Рот знал.

— Яйца, — сказал он. — И сыр. Мам, всё нормально, правда.

Мать говорила долго. Про соседскую собаку, которая опять выкопала её тюльпаны, хотя какие тюльпаны в октябре, это она луковицы посадила на весну, а собака выкопала. Про пастора, который прочёл хорошую проповедь о терпении. Про то, что у отца — тут она запнулась, и я услышала даже через стекло и сотни миль, как у неё перехватило дыхание, — у отца на кладбище она поменяла цветы, взяла жёлтые хризантемы, он любил жёлтые. Нора знала, что отец умер. Я узнала это только теперь, из её памяти, и знание легло на дно, к остальному.

Я молчала и слушала, а рот иногда говорил «угу» и «правда?», и один раз засмеялся, когда мать рассказала, как собака стояла над ямой с луковицей в зубах и делала вид, что это не она.

— Ты какая-то тихая, — сказала мать под конец.

Рот хотел сказать «устала». Я его остановила. Это было бы слишком близко к тому, что Нора сказала Джесс, а мать и Джесс могли разговаривать между собой.

— Неделя была длинная, — сказала я сама. Своим голосом. Он вышел чуть ниже Нориного и ровнее.

Мать помолчала.

— Ты не болеешь?

— Нет.

— Ну смотри. Ешь нормально. Я тебя люблю, солнышко.

Рот сказал: «И я тебя». Я не стала ему мешать.

Когда стекло погасло, я долго сидела на кровати и смотрела на свои руки. Они были тёплые. Голос у матери был тёплый, и это тепло шло через стекло и через сотни миль, и оно было не моё, и оно дошло до меня, потому что больше ему некуда было деться. Я не знала, что с этим делать. Я положила стекло на подушку и пошла спускаться по лестнице в шестой раз.

В понедельник я встала в пять. На этот раз тело открыло глаза, когда я велела, хоть и неохотно.

За окном было ещё темно. Над мостом, по которому ходили длинные повозки, небо только начинало сереть, и в домах напротив одно за другим зажигались окна, жёлтые, белые, голубоватые, и в окнах двигались люди, такие же, как я, только настоящие: варили что-то, расчёсывались, стояли, держа в руках чашки, и смотрели в никуда. Пять утра в этом городе было похоже на пять утра в деревне перед жатвой. Все встают, и никто не рад.

Нора всегда одевалась на работу одинаково. Тело подвело меня к шкафу и само сняло с перекладины серые штаны, белую рубаху с пуговицами и тёмную короткую куртку, которая надевается поверх. На полу шкафа стояли туфли на низком каблуке, разношенные, удобные. Я оделась. Посмотрела в зеркало у двери. Оттуда на меня глядела девушка, которая хотела, чтобы её не заметили, и очень хорошо это умела. Серое, белое, тёмное. Волосы собраны в хвост. Очки.

Я постояла перед зеркалом и решила ничего не менять. Пока. Девушку, которую не замечают, не разглядывают. Мне сейчас это было нужнее всего.

На улице дул ветер с реки, холодный, сырой, пахнущий железом и гнилыми листьями. Листья лежали на мостовой у стен, мокрые, бурые, прилипшие к камню. Каштан у подъезда стоял почти голый. Я подняла воротник куртки так, как его поднимала Нора, и пошла к станции, и ноги сами знали, где поворачивать.

Станция стояла над улицей, на тех же железных опорах, что и мост. Наверх вела лестница, по ней поднимались люди, и я поднялась вместе с ними. Наверху был длинный открытый помост, продуваемый со всех сторон, с крышей от дождя, и на помосте уже стояли человек сорок. Все молчали. Все смотрели в свои стёкла. Я встала у края, за жёлтой полосой, и стала ждать, как ждали они.

Повозка пришла с грохотом, и меня обдало ветром, и я заставила себя не отступить. Двери разъехались сами. Люди вошли, и я вошла.

Внутри было светло, тепло и тесно. Сиденья вдоль стен, железные столбы, за которые держатся стоящие, над головами картинки и надписи: о том, как вылечить зубы, о том, как получить деньги, о том, что если ты что-то видишь, то говори. Я взялась за столб. Повозка дёрнулась и пошла, и город за окнами поплыл, крыши, водонапорные бочки на крышах, кирпичные стены с огромными цветными надписями, которых я не могла прочесть, потому что буквы были нарочно перекручены.

На следующей остановке вошло ещё человек двадцать. Потом ещё. Скоро меня прижало к столбу спиной, а грудью к широкой куртке незнакомого мужчины, от которого пахло табаком и мылом. Справа женщина в платке читала что-то в своём стекле, слева мальчишка лет шестнадцати качал головой в такт музыке, которая лилась в его уши из белых шариков. Я стояла в этой тесноте и ждала, что почувствую их.

Я чувствовала. Усталость, кислую, как вчерашнее пиво. Скуку. Глухую тревогу у женщины в платке, тяжёлую и привычную, как ведро на коромысле. От мужчины в куртке тянуло застарелой злостью, такой густой, что к ней прилипло чужое лицо: мужское, с тяжёлой челюстью, оно мелькнуло и пропало. Так бывало и дома. Вблизи, если чувство у человека сильное, к запаху прилипают обрывки образов, не мысли словами, а картинки, мутные и короткие, как во сне. Бабка называла это «подслушивать сердце». Обычные люди. Таких я видела на ярмарке тысячами.

Но было ещё одно, и это я заметила не сразу, а только когда повозка нырнула под землю и в окнах стало черно. Никто ни на кого не смотрел. Сто человек в одной повозке, плечом к плечу, дыхание в дыхание, и ни одного взгляда. Они смотрели в свои стёкла, или в пол, или закрывали глаза. На ярмарке так не бывает. На ярмарке всегда кто-нибудь на кого-нибудь пялится: на чужую юбку, на чужой кошелёк, на чужую драку. Здесь глаза у всех были опущены, и от этого в повозке стояла странная пустота, как в церкви после службы. Мне стало зябко, хотя было душно. Я не понимала почему. Я запомнила это, как запоминают незнакомую траву: потом разберусь.

На большой подземной станции, которую тело назвало Гранд-Сентрал, оно вывело меня из повозки вместе с толпой. Мы шли длинным переходом под низкими сводами, вниз по одной лестнице и вверх по другой, и пахло там мокрым камнем и горячим железом. Я не отставала: ноги знали дорогу лучше меня. На другой линии ждала другая повозка, с зелёной полосой на боку, ещё теснее первой, и она повезла нас дальше на юг, под самым сердцем города.

На Уолл-стрит я вышла вместе с половиной повозки. Тело вело меня по лестнице наверх, из-под земли на свет, и я поднялась и остановилась, и люди, ругаясь вполголоса, обтекали меня с двух сторон, как вода обтекает камень.

Улица была узкая и тёмная, хотя солнце уже встало. Дома по обе стороны поднимались так высоко, что небо над ними сжалось в полосу шириной с реку Майн. Камень, стекло, камень. На одном доме стояли колонны толщиной в три обхвата, как у собора, и на фронтоне над ними каменные люди в каменных одеждах. Флаги. В самом конце улицы, на холме, если это можно назвать холмом, стояла церковь, тёмная, островерхая, с кладбищем у стены, и над ней, над всеми этими домами, поднимались другие, ещё выше, совсем из стекла, и в стекле отражались облака.

Церковь была меньше любого из домов вокруг. В Вюрцбурге собор был выше всего, кроме крепости на горе. Я стояла и смотрела на неё, и тело тянуло меня за рукав: опоздаешь. Я пошла.

Банк «Холлоуэй и Крейн» занимал целый дом из тёмного стекла. На двери не было ни ручки, ни замка, она поворачивалась сама, как мельничное колесо, и в ней надо было сделать несколько шагов по кругу, чтобы попасть внутрь. Я попала. Внутри был зал с каменным полом, с водой, которая бежала по стене от потолка до пола тонкой пеленой без единого всплеска, со стражниками в синих одеждах у низких воротец. У каждых воротец люди прикладывали к стеклу маленькую карточку на шнурке, и воротца открывались. Рука сама нашла карточку в кармане куртки. С карточки на меня смотрела Нора, и под ней было написано её имя и слово «Комплаенс». Я приложила. Воротца открылись.

Стражник в синем скользнул по мне взглядом и не задержался. Хорошо.

Потом был лифт. Ящик, который поднимает людей на этажи. Я знала про него из Нориной памяти, знала, что он не падает, знала, что Нора ездила в нём каждый день. Двери закрылись, ящик дёрнулся, и пол надавил мне на подошвы, и в животе стало пусто, как бывает, когда качели идут вниз. Восемь человек стояли вокруг меня и смотрели на светящиеся цифры над дверью. Цифры бежали. Четырнадцать. Двадцать. Двадцать шесть. Я держала сердце обеими руками, мысленно, и оно билось ровно. Тридцать один.

Двери разъехались, и я вышла в отдел комплаенса.

Это был длинный зал, светлый, тихий, с низким гулом воздуха под потолком. Столы стояли рядами, разделённые невысокими стенками, и за каждой стенкой сидел человек и смотрел в стекло. Вдоль окон, отгороженные прозрачными стенами, были комнаты побольше, для старших. В углу на столике стояла машина, из которой текло горячее и чёрное, и у машины две женщины говорили о чьей-то свадьбе. Пахло этим чёрным, горьким, бодрящим. Кофе. Нора пила его три раза в день, и тело уже тянулось к машине.

Нора сидела в середине, за третьей стенкой от окна. Я села. Стол был чистый, на нём стояли два больших стекла рядом, лежала стопка бумаг с цветными закладками, кружка с надписью «Лучшая дочь» и маленький горшок с колючим растением, которое не нужно поливать. Над столом к стенке были приколоты бумажки: длинные строки букв и цифр, имена компаний, какие-то схемы со стрелками. Я тронула клавиши, и стёкла засветились, и тело попросило у меня разрешения, и я разрешила, и пальцы сами ввели слово, которое Нора держала в тайне от всех, и мне открылась её работа.

Я долго смотрела, прежде чем начала понимать.

Банк давал людям деньги и хранил их деньги, и через банк деньги ходили по всему миру, из одного сундука в другой, за моря, в те земли, названий которых я не знала. Есть люди, которым деньги нельзя передавать: разбойники, воры, те, кто торгует запретным, те, кого король объявил своими врагами. Они прячутся. Они называют себя чужими именами, заводят подставные лавки и подставных владельцев, передают деньги через третьи руки. Нора сидела за этим столом, чтобы находить их. Она брала имя и разматывала его, как разматывают спутанный клубок шерсти, нитка за ниткой: кто владеет этой лавкой, кто владеет тем, кто владеет, кому этот человек брат, кому сват, через какую землю прошли деньги и почему не прямо. У неё были списки, длинные списки запретных имён, и она сличала с ними. У неё были чутьё и терпение.

Я сидела и смотрела на эти схемы со стрелками, и мне стало почти весело. Эта девушка всю жизнь искала людей по именам. А мне нужно было найти пятерых.

— Нора.

Я подняла голову. Над стенкой стоял мужчина лет тридцати пяти, с бородкой, остриженной так коротко и ровно, что она казалась нарисованной. Пол Хендрикс. Глава группы. Он улыбался, и улыбка была хорошая, широкая, с белыми зубами, а за улыбкой я почувствовала то же, что Норино тело почувствовало в ту первую ночь, над картинками: ничего. Он смотрел на Нору так, как смотрят на стул.

— Доброе утро, — сказал он. — Слушай, ты же доделала «Лайтхаус Капитал» в пятницу? Мне к одиннадцати надо.

— Доделала.

— Супер. Скинь мне. И в девять тридцать летучка, не забудь.

Он постучал костяшками по стенке, как стучат по столу на удачу, и пошёл дальше. От него пахло дорогим мылом и чем-то сладковатым, а под мылом, едва-едва, мокрой шерстью. Он чего-то боялся. Я проводила его глазами до прозрачной комнаты у окна и отметила это.

Тело знало, как отправить ему Норину работу. Я отправила.

В девять тридцать мы собрались в прозрачной комнате для разговоров, человек двенадцать, вокруг длинного стола. Нора всегда садилась в дальний угол, у стены, и тело повело меня туда же. Я села и стала смотреть на них, по очереди, как смотрела на площадь.

Это было похоже на погружение в реку в разное время года. Каждый человек был тёплый или холодный по-своему, и каждый пах по-своему, и все запахи смешивались в комнате, а я разбирала их, один за другим.

Рядом со мной сидел полный темнолицый мужчина с седыми висками, Рави Шах. Он был добрый. Нора это знала, а я почувствовала: от него шло тепло, ровное, как от печи, которую протопили с утра. И под теплом страх, сильный, свежий, страх за место. У кофейной машины с прошлой недели шептались, что будут сокращать, а Нора помнила, что у Рави трое детей и старая мать. Он перебирал под столом пальцами.

Напротив сидела молодая женщина с гладкими светлыми волосами и блестящими губами, та самая, с картинок. Меган Риз. Нора знала: это она их выложила. От неё пахло цветами и уверенностью, и, когда её взгляд скользнул по мне, я почувствовала короткий холодок, вроде брезгливости, с какой смотрят на таракана на чистой скатерти. Нора была ей неприятна. Не за что-то. Просто так, как бывает неприятен человек, который слишком тихий, слишком старательный и не умеет смеяться в нужный момент.

Рядом с Меган крутил ручку молодой парень с красными ушами. Он лгал. Он ещё ничего не сказал, а я уже знала, что он солжёт: от него поднимался запах, которого я ни с чем не спутаю, тонкий, как от прокисшего молока. Он чего-то не сделал и боялся, что спросят.

Спросили. Пол открыл летучку, пошёл по кругу, и каждый говорил, что сделал за неделю и что будет делать. Парень с красными ушами сказал, что отправил проверку по «Сандерс Груп» ещё в четверг.

— Ага, — сказал Пол. — Я не видел.

— Может, в спам ушло. Я перешлю.

Запах прокисшего молока стал сильнее. Пол ничего не почувствовал. Он кивнул и пошёл дальше. Я смотрела на парня, и он, должно быть, ощутил мой взгляд, потому что поднял глаза, наткнулся на мои и отвёл. Уши покраснели ещё больше.

Когда очередь дошла до меня, я сказала то, что сказала бы Нора. Тело подсказывало слова, я отбирала. «Лайтхаус Капитал» закрыта, нарушений не найдено. Взяла три новые проверки. Говорила я тихо, глядя в стол, как Нора. Пол кивнул, не дослушав, и сказал:

— Отлично. Теперь главное. В четверг квартальный обзор у Гудмана.

Комната стала холоднее. Я почувствовала, как у троих или четверых разом поднялся страх, и Рави снова перебрал под столом пальцами. Гудман был выше Пола. Гораздо выше, на самом верху, в стеклянной комнате на сороковом этаже, и раз в три месяца каждая группа ходила к нему наверх и рассказывала, что нашла.

— Презентацию собираю я, — сказал Пол. — Рави, мне от тебя цифры по санкционным спискам. Меган, по новым клиентам. Нора, сводка по эскалациям.

Он сказал это легко, улыбаясь. А страх от него шёл теперь сильный и густой, почти видимый, как пар над конским боком в мороз. Пол боялся Гудмана. К страху прилипла картинка, мутная, как сквозь дым: длинный стол, сухое лицо в очках и сам Пол перед этим лицом, с пустыми руками. Он больше всего на свете хотел бы, чтобы в четверг наверх пошёл кто-нибудь другой, и, судя по тому, как кисло к страху примешивался стыд, сам себе в этом не признавался.

Я смотрела на него и думала. Бабка говорила: никогда не заставляй человека делать то, чего он не хочет, и не потому, что это грех, а потому, что не выйдет. Человек — та же река: повернуть можно, но только туда, куда она и так уже клонится. Можно прокопать канавку, убрать камень, и вода сама пойдёт куда надо. А строить плотину поперёк течения — дело для дураков и для мельников.

Пол клонился. Его нужно было только подтолкнуть.

После летучки все разошлись по местам. Я посидела, посмотрела на часы в углу стекла. Пятнадцать минут одиннадцатого. Потом встала и пошла через зал к прозрачной комнате у окна.

Пол сидел, наклонившись к своему стеклу, и что-то быстро печатал. Дверь была открыта. Я постучала по косяку. Он поднял голову, и в глазах у него мелькнуло удивление: Нора почти никогда не приходила сама.

— Да?

— Можно на минуту?

— Конечно. Что-то с «Лайтхаусом»?

Я вошла и прикрыла за собой дверь. Это его удивило ещё больше. Я села на стул напротив, не дожидаясь, пока он предложит.

Наговор делается тремя вещами: голосом, взглядом и именем. Голос должен быть тихим, чтобы человек подался вперёд, а не откинулся назад. Взгляд — прямым, но не тяжёлым, тяжёлый взгляд будит в человеке зверя, и зверь начинает защищаться. Имя — его собственное, полное, произнесённое так, как его произносила мать. Имя открывает дверь.

— Пол, — сказала я.

Он моргнул. Я поймала его взгляд и не отпустила, и почувствовала, как сила, та самая, что я нашла на костре и боялась больше не найти, шевельнулась во мне. На площади она шла потоком. Теперь текла тонкой струйкой, как вода из треснувшего кувшина. Её было мало. Но для канавки хватит.

— Я посмотрела твой план на четверг, — сказала я. — Сводка по эскалациям — это мои проверки. Все двадцать три. Я их знаю наизусть.

— Ну да, — сказал он, — поэтому я тебе её и…

— Гудман будет спрашивать по каждой. Ты знаешь, как он спрашивает.

Он знал. Я почувствовала, как в нём что-то дрогнуло, и страх поднялся выше. Это было неприятно, и я не стала его раздувать. Мне не нужен был испуганный Пол. Мне нужен был Пол, который нашёл выход.

— Давай я расскажу эту часть сама, — сказала я, тише. — Ты откроешь, расскажешь про группу, про цифры. А по эскалациям вопросы пусть идут ко мне. Тебе не придётся держать в голове двадцать три дела. Ты будешь выглядеть как руководитель, который растит людей.

Последние слова я подала ему тихо, будто на раскрытой ладони, как дают лошади сахар. Я видела, как он их взял и как они легли на то место, где уже лежало его собственное желание, и как оно отозвалось. Он хотел этого. Он хотел, чтобы кто-нибудь пришёл и снял с него четверг. Он только не знал, что это можно сделать, не потеряв лица.

Пол откинулся на спинку стула и постучал ручкой по столу. Он смотрел на меня. Я смотрела на него. Струйка силы шла от меня к нему ровно, тихо, и я держала её, не давая ни разлиться, ни иссякнуть.

— Знаешь, — сказал он медленно, — а это мысль. Гудман любит, когда джуниоров выводят.

— Любит, — согласилась я.

— Только ты же… — Он замялся. — Ты же не очень любишь выступать.

— Я справлюсь.

Он ещё помолчал. Страх от него больше не шёл. Шло облегчение, тёплое, сладковатое, как от человека, который весь день тащил мешок, а теперь опустил его на землю.

— Ладно, — сказал он. — Давай. Подготовь слайдов пять-шесть. Скинь мне в среду, посмотрю.

— Хорошо.

Я встала и отпустила струйку. Сила ушла обратно, и я почувствовала, что её стало меньше, чем было утром, совсем ненамного, на мелкую монету из кошелька. В висках слегка застучало. Ничего. Тело привыкнет.

У двери я обернулась. Пол сидел, глядя мне вслед, и на лице у него было странное выражение: он хмурился, пытаясь вспомнить, что только что произошло, и не мог. Он открыл рот, закрыл. Покрутил ручку. Он не понимал, почему согласился. Решение было его собственное, он его хотел, и всё же в нём осталось чувство, будто кто-то вошёл в комнату и тихо переставил мебель, пока он смотрел в окно.

Я вернулась за свой стол и села. Рави поднял голову от стекла и посмотрел на меня поверх стенки с добрым беспокойством: он видел, как я сидела у Пола за закрытой дверью, и, наверное, подумал, что меня сокращают. Я улыбнулась ему, как улыбалась Нора, уголками губ, и он успокоился.

Меган тоже смотрела. Впервые за весь год, насколько знало моё тело, она смотрела на Нору дольше одного мгновения. Холодок брезгливости в ней никуда не делся, но к нему примешалось что-то новое, кислое, как незрелое яблоко.

Я опустила глаза к стёклам и открыла первую из трёх новых проверок.

Через полчаса Пол вышел из своей комнаты к белой доске на стене, где маркером были расписаны дела группы на неделю. Он постоял у неё, подумал, взял синий маркер и в клетке напротив четверга, под словами «Обзор у Гудмана», рядом со своим именем, вывел: «Н. Беннет — эскалации». Потом отступил на шаг, посмотрел на написанное и не сразу отошёл.

Глава 3. Строка

Компьютер, который Нора уносила с работы, я не тронула.

Тело остановило меня само, когда в понедельник вечером я протянула к нему руку. Пальцы замерли над крышкой, и вместе с этим пришло знание, холодное и отчётливое, как правило, которое вбивают в голову с детства: всё, что делаешь на рабочей машине, видит банк. Каждое слово, которое ты ищешь, каждое место, куда заходишь, ложится в чью-то книгу, и эту книгу однажды могут открыть. Нора знала это лучше других. Она сама открывала такие книги, когда проверяла людей.

Под кроватью, в плоской сумке, лежал другой компьютер, старый, с потёртыми углами и наклейкой в виде совы на крышке. Нора купила его ещё в колледже. Он долго просыпался, гудел, как пчела в кувшине, и на нём было много Нориных книг, музыки и картинок, а больше ничего. Я поставила его на стол у окна, села, и когда стекло засветилось, долго сидела перед пустой строкой, в которой мигала тонкая чёрная палочка.

Нора знала про эту строку всё. Сюда пишешь, что хочешь найти, и тебе приносят. Всё, что знает мир. Я смотрела на мигающую палочку и не могла начать, потому что боялась. Мне казалось, стоит написать первое имя, и что-то сдвинется, и назад будет не вернуться. Глупость. Назад было не вернуться с того мгновения, как Брандт поднёс факел.

Я написала: Шмидт.

Пальцы сами поставили латинские буквы. Строка подумала долю мгновения и выбросила мне ответ, и над ответом мелкими серыми цифрами было написано, сколько всего нашлось.

Я перечитала цифру трижды. Потом попросила тело объяснить. Тело объяснило.

Шмидт значило кузнец. В каждой немецкой деревне был кузнец, и каждый кузнец мог передать имя сыну, и за пятьсот лет кузнецы расплодились по всей земле, как пырей. Строка выдала мне Шмидтов, которые пекли хлеб, лечили зубы, писали книги, бегали наперегонки за деньги, сидели в тюрьмах и правили странами. Шмидт, который был канцлером. Шмидт, который пел. Шмидты в Германии, Шмидты в Америке, Шмидты в землях, о которых я никогда не слышала. На первой странице не было ни одного, кто имел бы хоть какое-то отношение к Урсуле. На второй тоже. Я пролистала десять страниц и остановилась.

bannerbanner