
Полная версия:
Второй Шанс
Миссис Хамфри замерла у входа, истово крестясь и беззвучно шевеля губами в молитве. А старший брат... Джек сидел неподвижно, вжавшись в стул. Он смотрел на Адама широко раскрытыми, полными липкого страха глазами, совершенно не понимая, как рухнула матрица его превосходства, и какой кошмар теперь начнется для него в этом изменившемся мире.
Глава 7.
Прощай, частичка моего сердца.
Осень за окном бесшумно сменилась хрустящей зимой, а та постепенно растаяла под мягким дыханием весны. Время шло, и все вокруг постепенно привыкали к новой реальности — к тому, что Адам больше не молчал.
Дом наполнился совершенно иными звуками, но спокойствие в нём было обманчивым. Периодически к отцу нагрягивали друзья и деловые партнёры. Они заезжали специально для того, чтобы воочию посмотреть на «чудо исцеления», о котором гудел весь их круг. Эти визиты напоминали цирковые представления: чужаки разглядывали мальчика так, будто он был не живым человеком, а диковинной космической сущностью, упавшей с небес и выставленной напоказ. Артур расцветал в такие моменты, гордо демонстрируя сына гостям, словно какую-то диковинную игрушку или трофей, к созданию которого он якобы приложил руку.
А вот брат Джек держался в тени и сторонился Адама как огня. Он нутром, на каком-то зверином уровне чувствовал, что с братом что-то не так — что за оболочкой заговорившего парня скрывается нечто чужеродное и опасное.
И вот в один из весенних дней хрупкое равновесие рухнуло. Джек, охваченный приступом слепой истерики, сорвался на мать. Его перекосило от злости, и он заорал на весь дом:
— Я тебя ненавижу! Слышишь, я тебя ненавижу! Ты только и делаешь, что носишься со своим Ником! — он выпалил старое имя, сорвав голос. — Ты считаешь, что любишь его больше!
Услышав это, Адам почувствовал, как в груди закипает раскаленная лава. Его глаза налились кровью, мир сузился до одной точки. Не помня себя от ярости, он сорвался с места с молниеносной, нечеловеческой жестокостью. Долетев до брата в пару мгновений, Адам схватил его за горло железной хваткой и с глухим стуком впечатал спиной в стену, зажав дыхание.
«Ещё раз... — прошил я его мысль ядовитой, смертельной угрозой, — ...ещё хоть раз я услышу от тебя подобный тон в её адрес, или увижу хоть каплю неуважения — ты здесь не жилец. Ты понял меня?»
Джек, захлебнувшись воздухом, выпучил глаза. Он судорожно хватал ртом кислород, а когда заглянул в зрачки Адама — полыхавшие чистой, первобытной ненавистью и жаждой мести, — его затрясло от липкого, животного ужаса. Вырвавшись из хватки, как только пальцы брата чуть ослабли, Джек с диким испугом шарахнулся в сторону и бешеным кабаном умчался прочь, захлопнув дверь своей комнаты. С того самого дня он обходил Адама десятой дорогой, наблюдая издалека.
Конечно, и мама Элен, и Артур прекрасно видели, что с Адамом творится что-то неладное. Элен тревожно всматривалась в глаза сына, чувствуя за внешней трансформацией пугающую тень. Артур же держал дистанцию — он не лез в душу, не был с сыном близок, но прежняя спесь и презрение испарились. Отец стал называть его по новому имени — Адам — и относиться с неожиданным, настороженным уважением, словно признал в нём равного хищника.
Зато с мамой они пережили удивительный период. Они вдвоем сорвались в путешествие — уехали подальше от этого душного особняка, от отцовских взглядов и семейных призраков. Это было лучшее время в жизни Адама. Они часами болтали на самые разные темы, бродили по незнакомым улочкам, сидели в уютных кафе, заново открывая друг друга. Они стали по-настоящему близкими людьми, сблизившись так, как никогда раньше, залечивая старые детские трещины общими разговорами и теплом.
Они шли по тихой, залитой мягким закатным солнцем набережной, когда Элен в очередной раз остановилась, мягко взяла сына за руку и заговорила о том, что тревожило ее всю поездку. Ее голос звучал тихо, с надрывной мольбой:
— Адам... сынок, у тебя на самом деле очень доброе сердце. Забудь всё, что было, оставь в прошлом те времена, когда тебя обижали отец и брат. Прости их. Библия ведь учит нас прощать. Иисус говорил: «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас». Прости им, ради Бога, прости, чтобы твоя собственная душа наконец-то исцелилась.
Слушая ее, Адам медленно перевел взгляд на ее лицо. В этот момент его сердце сжалось от глухой, невыносимой боли. Он смотрел на ее осунувшееся, измученное лицо, на болезненную, нездоровую худобу, проступавшую сквозь воротник легкого свитера, и на ее глаза — глубокие, бесконечно уставшие, наполненные слезами, которые она тщетно пыталась удержать. Годы жизни в постоянном страхе, под гнетом тирании и подавленных обид, выпили из нее все соки, оставив лишь хрупкую тень некогда живой женщины.
Она так отчаянно пыталась спасти остатки семьи, вымолить мир для всех них, не замечая, что сама сгорает изнутри. И эта ее беззащитная вещь, ее слезы и надломленный голос резали Адама острее любого ножа, заставляя на секунду забыть о собственной ярости.
По возвращении домой прошло всего недели две, как Элен совсем слегла. Ее комната погрузилась в полумрак, занавески были плотно задернуты, спасая от назойливого дневного света, а воздух пропитался тяжелым, горьковатым запахом лекарств и увядания. Артур заглядывал к ней редко — он был вечно занят своими «важными» делами, с головой ушел в работу, изображая из себя деловитого главу семейства, для которого карьера и статус всегда стояли на первом месте.
Адам же дежурил рядом. В тот день он притаился в полутемном коридоре, прислонившись плечом к прохладной стене возле приоткрытой двери, и наблюдал за тем, как двое врачей в белых халатах тихо выходят из спальни. Свет из окна гостиной падал на них косыми, блеклыми лучами, выхватывая из темноты их уставшие, напряженные лица и папки с бумагами в руках.
Они остановились в шаге от Артура, который уже ждал их здесь же, накинув на плечи дорогой пиджак. Разговаривали вполголоса, почти шепотом, чтобы не потревожить тишину дома, но каждое слово отчетливо отдавалось в гулкой тишине коридора.
— Артур... нам очень жаль, — произнес старший врач, тяжело вздохнув и опуская глаза. — Элен обратилась слишком поздно. Метастазы уже везде... Процесс необратим. Мы выписали ей морфий. Медсестра будет приходить ставить уколы, чтобы хоть как-то смягчить ее последние дни. Крепитесь, Артур.
Лицо медика было серым от профессионального выгорания и тяжести этого приговора. Второй врач молча кивнул, его взгляд был устремлен в пол, выражая молчаливое сочувствие.
А что же отец?
Адам всматривался в его лицо из темноты коридора и чувствовал, как внутри закипает ледяное бешенство. Черты Артура остались абсолютно невозмутимыми, окаменевшими. Ни один мускул не дрогнул на его лоснящемся лице. В его глазах не было ни слезинки, ни боли — лишь холодный расчет и напускная, фальшивая скорбь человека, играющего роль на плохой сцене.
С каменным выражением лица Артур поправил манжету рубашки и ровным, бездушным голосом произнес:
— Да... Ее отец тоже умер от этой проклятой болезни. Наследственность, что поделать. Я уже вызвал ее сестру Мэри, она в дороге, едет к нам. Мы, конечно, в глубокой печали всей семьей... — выдавил он из себя заученную фразу, старательно пытаясь изобразить убитого горем, заботливого мужа перед чужими людьми.
Это лицемерие было настолько омерзительным, что Адама затрясло. Врачи, не замечая фальши за внешней солидностью Артура, посочувствовали ему еще раз и молча двинулись к выходу. Адам остался стоять в тени, сжав кулаки до боли в суставах, понимая, что теперь некогда хрупкий мир окончательно летит в пропасть.
Дверь комнаты захлопнулась, отрезая парня от чужого, фальшивого мира, где отец с каменным лицом раздавал указания и притворялся убитым горем. В этот момент плотина рухнула.
Адам рухнул лицом на кровать, вцепившись пальцами в простыню так, что побелели костяшки, и из груди вырвался глухой, звериный вой. Это был даже не плач — это был крик одинокого, брошенного волка, потерявшего свою стаю в глухом, ледяном лесу. Мир сузился до размеров этой комнаты, а внутри всё горело обжигающим, невыносимым пламенем.
«Нет... нет, за что? Почему жизнь так чудовищно несправедлива?» — билось в голове ударами молота.
Столько лет он провел в темнице собственного молчания, запертый в тишине, не имея возможности сказать ей самого главного. И вот, когда судьба наконец подарила ему разум и голос, когда он смог говорить, смеяться, открывать ей душу в том самом лучшем отпуске... Время оказалось насмешкой. Его осталось так катастрофически мало. Всего капля после целой вечности немоты.
Адам задыхался от подступающих слез, уткнувшись носом в подушку, которая еще хранила легкий запах ее духов. Тело сводило судорогой, плечи дрожали от надрывных рыданий, а сердце разрывалось на части от липкого, всепоглощающего ужаса перед надвигающейся пустотой.
«Мамочка... — шептали искусанные до крови губы в темноту комнаты, срываясь на хрип. — Родная моя, не оставляй меня... Пожалуйста, не уходи. Как я буду жить в этом мире без тебя? Слышишь, мамочка, вернись...»
Тишина в ответ давила на уши свинцовой тяжестью. Время безжалостно утекало сквозь пальцы, оставляя Адама один на один с горькой неизбежностью, от которой не было спасения.
Всю эту долгую, бесконечную ночь он не отходил от её кровати. Время словно замерло, растворившись в тишине комнаты, пропитанной запахом лекарств и увядания. Элен спала тяжело, но в какой-то момент среди ночи ее веки приоткрылись. Она посмотрела на сына — и в её глубоких, бездонных глазах читалось то, от чего сердце Адама пропустило удар: одновременно горькое прощание и долгожданное освобождение от боли. Собрав последние силы, она тихо произнесла:
— Ник, я люблю тебя...
Она назвала его тем самым именем, которое дала при рождении, вложив в него всю свою нерастраченную нежность. Горячие слёзы хлынули по щекам Адама, он судорожно вцепился в её исхудавшую руку, покрывая её поцелуями, и не мог, не хотел останавливаться, пытаясь своим теплом удержать ускользающую жизнь.
А на утро мамы не стало.
Первые лучи холодного солнца только начинали робко пробиваться сквозь занавески, когда Адам вошел в комнату и понял, что наступила абсолютная, звенящая тишина. Он подошел ближе и коснулся её руки — она была уже прохладной. Он нашел её бездыханное тело. Его мама, его дорогая Эллен... Ей больше не больно. Она прошла это тяжелое, выматывающее испытание под названием жизнь, с честью неся свой крест до самого конца.
Её измученная душа наконец-то освободилась от земных оков и покинула этот мрачный, холодный мир, улетая туда, где нет больше слез, предательства и боли, оставляя позади лишь вечную память и бесконечную благодарность за то, что она была его единственным светом.
В этот момент дверь тихо приоткрылась, и в комнату вошла тетушка Мэри — родная сестра Элен. Она была монахиней, целиком и полностью отдавшей свою жизнь служению Христу. У нее не было ни мужа, ни детей, а ее лицо, обрамленное строгим темным платком, всегда хранило печать глубокого внутреннего умиротворения и кротости. Одетая в скромное, простое темное платье монахини, она казалась воплощением чистой, самоотверженной преданности. Черты ее лица неуловимо напоминал мамины, но годы молитв, постов и душевных тревог оставили на них тонкую паутинку морщин, а в глазах застыла бесконечная, светлая печаль.
Её глаза — пронзительно-голубые, точь-в-точь как у Элен, но в них не было маминой обреченности; напротив, они светились глубоким, неземным умиротворением и той особой, выстраданной ясностью, какую обретают лишь те, кто всецело предал себя вере. Сама Мэри была невысокого роста, хрупкая, почти невесомая в своем простом темном монашеском облачении, скрывавшем заурядное, иссушенное постами и молитвами телосложение.
Зайдя в полумрак комнаты и увидев то, что произошло, Мэри замерла на секунду. Лицо ее исказилось от внезапной, пронзительной боли. Она бросилась к постели, упала на колени рядом с бездыханным телом и зарыдала в полный голос, теряя над собой контроль:
— Элен... сестренка... прости меня, я не успела! Я так спешила, но не успела проститься... Элен, боже мой, как же ты исхудала... как ты страдала здесь одна...
Ее плач перешел в надрывную истерику. Она цеплялась за холодные руки сестры, прижимая их к своему лицу, и этот крик отчаяния разрывал тишину дома на мелкие осколки.
Спустя мгновение в комнату поспешно вошли медики, прибывшие по утреннему вызову. Их лица были сосредоточенными и суровыми. Мягко, но настойчиво они начали оттеснять их от кровати, выполняя свою тяжелую работу.
— Пожалуйста, отойдите... дайте нам закончить, нужно проводить необходимые процедуры... выйдите, пожалуйста, в коридор, — тихо и сочувственно произнес врач, аккуратно беря тетушку Мэри за плечи и помогая ей подняться с колен.
Ошеломленная горем, она с трудом поднялась, но тут же повернулась к Адаму. Ее дрожащие руки внезапно крепко, с удивительной для ее хрупкой фигуры силой обняли его за плечи. Прижав юношу к своей груди, она зарыдала с новой силой и сквозь слезы прошептала ему на ухо:
— Родной мой... дорогой... ты — живая частичка моей Элен. Ты — её продолжение...
И она долго-долго не отпускала его, словно через эти объятия пыталась удержать ускользающую жизнь самой мамы, укрывая их обоих от этого внезапно опустевшего, холодного мира.
Тетушка Мэри была для Адама не просто родственницей — в том холодном, бесчувственном доме, где Артур возводил стены равнодушия, а Элен угасала от невыносимой боли, она была единственным островком безусловного тепла. Адам помнил те дни, когда она жила у них, будто это было вчера. Несмотря на свой строгий монашеский обет, в присутствии племянника она сбрасывала с себя всю суровую аскезу. Она никогда не смотрела на него с жалостью и тем более не относилась к нему как к «ущербному» из-за его замкнутости и того долгого молчания, что сковывало его годами. Она просто любила его — чисто, глубоко и всепрощающе, точно так же, как любила бы родная мать.
Они могли часами сидеть в тихом уголке дома или в саду. Адам помнил её мягкие, теплые руки, которые никогда не уставали возиться с ним, её добрую, светлую улыбку и тот ласковый голос, который возвращал его в реальность из темных детских страхов. В те моменты ему казалось, что сам ангел сошел с небес, чтобы укрыть его своими крыльями от бурь внешнего мира.
Свою жизнь тетушка Мэри всецело отдала вере. Духовное становление и обучение она проходила в тишине старинных обителей — в таких уединенных и благодатных местах, как монастырь Новая Дивеевка в штате Нью-Йорк. Именно там, среди суровой молитвы, труда и бесконечного милосердия, где сестры изо дня в день ухаживали за больными и молились за заблудшие души, формировалась ее чистая душа. В этой атмосфере строгой веры и родилось то безграничное, всепрощающее сердце, всю теплоту которого она так щедро дарила Адаму.
Похороны пронеслись тяжелым, удушливым туманом, но по-настоящему глубокое, разрывающее душу горе в тот день принадлежало лишь трём людям: Адаму, тетушке Мэри и верной няне Хамфри. Они стояли у могилы словно отшельники в чужом мире.
Артур же остался верен своему привычному амплуа «хозяина жизни». Ему было важно не столько проводить жену в последний путь, сколько то, как он выглядит со стороны. Вся его скорбь была выверена до миллиметра: он то и дело поправлял траурный воротник, принимал скорбные, кинематографичные позы и зорко следил за объективами фотографов местных газет. Ему было жизненно необходимо убедиться, что на первых полосах он выйдет безупречно трагической фигурой — идеальным, убитым горем вдовцом у гроба любимой супруги.
Младший брат Джек рыдал заливаясь, порой даже с явным, театральным перебором. Его громкие всхлипывания и заломленные руки выглядели фальшиво — эту показушную, лицемерную слезливость и умение играть на публику он целиком и полностью унаследовал от отца. Сама церемония утопала в фальшивых венках, официальных соболезнованиях чужих людей и пустых речах, пока Адам с тетушкой Мэри и няней Хамфри молча умирали внутри от подлинной боли.
Когда этот кошмар закончился и они вернулись в опустевший, ставший чужим дом, Адама неумолимо потянуло наверх. Он поднялся по лестнице и направился прямо в комнату матери. Там пахло её любимыми духами, лекарствами и той неповторимой прохладой, которая бывает только в помещениях, оставшихся без хозяина.
Адам тихонько прикрыл за собой дверь, шагнул к гардеробной и распахнул створки шкафа. Внутри висели её платья, блузки, мягкие кардиганы. Он зарылся лицом в мягкую ткань её любимого шелкового платья и жадно, судорожно вдыхал этот запах, пытаясь обмануть мозг, заставить себя поверить, что она просто вышла в сад и сейчас вернется. Казалось, если вдыхать достаточно глубоко, она оживет прямо здесь, в темноте шкафа.
Сняв с вешалки её шерстяную кофту, Адам прижал её к груди, дошел до кровати и тяжело опустился на покрывало. В комнате стояла звенящая, мертвая тишина. Он медленно поднял глаза и посмотрел в затянутое серыми тучами окно, за которым безразлично шумел равнодушный мир.
Сжав в кулак край её одежды, Адам прошептал в пустоту:
«Жизнь больше не будет прежней, Мамочка...».
Глава 8.
Взросление.
Прошло 11 лет. Стояло прохладное, хмурое сентябрьское утро. Адам уже заканчивал школу и был совсем взрослым — выпускником, которому предстояло сделать шаг во взрослую жизнь.
Проснувшись, он неспешно начал собираться. В доме стояла привычная полуутренняя суета, из открытого окна доносился запах сырой листвы. Проходя мимо зеркала, Адам бросил на себя короткий взгляд: из отражения на него смотрел высокий темноволосый юноша с уже совсем взрослыми, резкими чертами лица и тем самым глубоким, пронзительным взглядом, в котором застыла тень пережитых лет.
«Восемь лет... А кажется, будто всё произошло только вчера. Я смотрю в это зеркало и не узнаю себя. Куда исчез тот мальчик? Осталась только холодная, пустая оболочка».
Снизу доносились приглушенные голоса. Адам прислушался: в холле горничная с садовником обсуждали утренние распоряжения.
— Ты смотри аккуратнее с клумбами у восточного крыла, хозяин не любит, когда листва валяется у парадного входа, — шепотом наставляла садовника пожилая служанка, протирая перила.
— Успею еще, Марта, сначала теплицу полью, — проворчал в ответ садовник, перекладывая садовые ножницы. — Главное, чтобы погода окончательно не испортилась к приезду хозяина.
Собравшись, Адам ровно в 8:00 спустился к завтраку. Огромный обеденный стол был пуст — он сидел за ним совсем один. Одиночество за этим массивным столом подчеркивало, как сильно изменился дом после смерти матери. На тарелке лежало единственное яйцо всмятку — то самое, которое годами неизменно делала для него мама, аккуратно кроша туда хлеб и с нежностью кормя его с ложечки в периоды его глубокого затвоничества.
«Снова это яйцо всмятку... Каждый раз, когда я вижу его, сердце жжет тупой, невыносимой болью. Мама, почему ты оставила меня в этом мертвом доме? Теперь я ем сам, но этот вкус... он сжигает меня изнутри».
Что касается отца и братца Джека, их жизнь давно текла по совершенно другим законам. Отец горевал по матери от силы месяца три-четыре. Очень скоро его жизнь превратилась в череду бесконечных романов, светских тусовок, разъездов и командировок. Правда, ума ему хватало не приводить мимолетных женщин в семейный особняк. В данный момент он вообще на целый год уехал из страны в Лондон — открывать новый филиал при поддержке влиятельных родственников по материнской линии, которые по-прежнему свято верили, будто перед ними безутешный вдовец.
Брат Адама Джек тем временем успешно учился в престижном Колумбийском университете в Нью-Йорке на факультете международного права и корпоративного менеджмента. Его выбор, как всегда, был продиктован стремлением вращаться в высших кругах и иметь нужные связи для будущих афер. Учеба давалась ему легко благодаря врожденному цинизму и подвешенному языку, но вел он себя там так же разнузданно, из-за чего в ректорат регулярно поступали жалобы.
Буквально на днях Адам проходил мимо кабинета и слышал, как отец раздраженно говорил по телефону, отмахиваясь от очередной проблемы старшего сына:
— Послушайте меня внимательно, я вам плачу немалые бабки вовсе не для того, чтобы вы выносили мне мозг по пустякам, — чеканя каждое слово, произносил отец в трубку. — Он из семьи Джонсонов, он может вести себя так, как считает нужным. Больше не нужно мне звонить по такой ерунде — берите и урегулируйте всё это самостоятельно.
Отец тогда с треском бросил трубку, а Адам лишь молча отвернулся и пошел к выходу. Время шло, но стены этого дома по-прежнему хранили холод чужих, фальшивых жизней.
Закончив с завтраком, он отодвинул тарелку, встал из-за стола и молча взял школьную сумку. На его лице не дрогнул ни один мускул — лишь холодная, собранная серьезность человека, которому слишком рано пришлось повзрослеть.
Он уверенно вышел на парадное крыльцо. У дороги уже ждал автомобиль. Возле машины стоял личный водитель — молчаливый мужчина лет сорока пяти в строгом, безупречно отутюженном костюме, с непроницаемым лицом человека, который привык видеть слишком многое и никогда не задавать вопросов.
Неподалеку, у ухоженных клумб с осенними хризантемами, возился с секатором садовник — пожилой, седовласый дядя Пит, знавший этот сад еще до рождения Адама. Увидев юношу, он тут же выпрямился и почтительно притронулся к козырьку кепки.
— Доброе утро, — кивнул Адам, останавливаясь на секунду. — Как работа? Всё ли у вас в порядке?
Садовник с готовностью улыбнулся, вытирая руки о потертую перчатку:
— Да, благодарю вас, всё хорошо, спасибо, молодой господин. Погода вот только сырая выдалась, но мы справляемся.
Адам легко, едва заметно улыбнулся ему в ответ — пожалуй, это была его единственная искренняя улыбка за всё утро.
— Хорошей работы, дядя Пит.
Адам шагнул к машине. Водитель мгновенно распахнул заднюю дверь, прикрывая рукой проем. Адам сел на мягкое кожаное сиденье, ощутив приятную прохладу салона. Дверь глухо захлопнулась, отрезая звуки внешнего мира. Машина плавно сорвалась с места, бесшумно выкатилась за тяжелые ворота, оставляя за спиной холодные стены особняка.
Шагая по просторным коридорам элитной школы, Адам чувствовал, как привычное раздражение затапливает грудную клетку. Вокруг бурлила жизнь «золотой молодежи» — здесь толпились избалованные дети богатейших родителей города. Все они были озабочены исключительно своими нарядами и тем, какое впечатление производят.
«Какая же мерзость... Сборище пустых, самовлюбленных кретинов. Они живы только снаружи, а внутри — гниль. Они каждый день напоминают мне отца и брата. Смотреть на них тошно. Как же я вас всех презираю».
Адам шел, опустив взгляд на полированный паркет и сжимая ремень сумки, пока случайный шум не заставил его поднять голову.
Его взгляд внезапно зацепился за нее.
Ее звали Эммили Олдридж. Высокая, завораживающая блондинка, чья сдержанная красота покорила его сердце с первого же взгляда. Её внешность поражала благородной аристократичностью. Светлая кожа с тонким фарфоровым отливом и легким румянцем от утренней прохлады казалась сошедшей с полотен старых мастеров. Лицо обрамляли густые пряди пшеничного блонда, а в небесно-голубых глазах читалась удивительная глубина и спокойная уверенность.
Она перевелась к ним в прошлом году из Нью-Йорка — ее отец занимал высокий пост Верховного прелата и главного духовного сановника, обладая огромным влиянием. Но Эмили разительно отличалась от всей этой массы. Вместо сплетен и шопинга она основала в школе благотворительный фонд для тяжелобольных детей. На фоне всеобщего нарциссизма она выглядела белой вороной, чистым ангелом.
Адам замедлил шаг, провожая ее взглядом. Впервые за долгое время холодное равнодушие в его груди отступило.
«Что это со мной? Почему сердце бьется так, словно хочет пробить ребра? Неужели это любовь? Чистое, светлое чувство, о котором пишут в дерьмовых романах?.. Нет. Кого я обманываю? Внутри всё сжимается от жгучего, темного спазма. Это не любовь. Это жажда. Дикая, животная алчность. Она такая хрупкая, чистая... А во мне просыпается ненасытный зверь. Я не хочу просто смотреть. Я хочу сорвать эту дистанцию, впиться в нее, ощутить каждую клеточку её кожи, испить до дна и присвоить себе без остатка. Я хочу сожрать ее свет, чтобы утолить свой внутренний мрак».

