
Полная версия:
Розмысл царя Иоанна Грозного
Грозный облегченно вздохнул и, не ответив, сделал шаг к распахнувшейся перед ним двери.
В кресле, закинув ногу на ногу и улыбаясь, он наставительно отставил указательный палец.
– Одного смерда примолвишь, тьмы холопей тебя возвеличат. А греха в умельстве розмысла нету. Божьим благословеньем умельство то ему дадено. – И, потрепав бороду, лукаво прищурился. – Слыхивали мы, будто с той поры, како дьяка на болоте рубили, возносят меня усердно в молитвах людишки.
Борис скромно потупился.
– Послов спосылали мы по всей земле с благовестом о суде твоем праведном.
Иоанн привлек к себе сына.
– И разумей – к тому и ныне примолвил умельца, что ведаю и тебе заповедаю: коль пригож умишко для государственности, без остатку бросай его в цареву казну, не взирая, ворог он али друг государю.
* * *Василий поселился в Кремле. Ему было поручено изготовление игрушек для Федора. С утра до ночи проводил розмысл время в своей мастерской, стараясь забыться в работе. Но это плохо удавалось ему. С каждым днем он все боле раздражался и замыкался в себе.
Хотелось настоящего дела, которое могло бы принести какую-нибудь пользу и удовлетворение, а не возиться без конца с никому не нужными игрушечными коньками и глиняными птицами.
В точно установленный час после обеда в мастерскую в сопровождении Катырева являлся Федор и с видом знатока рассматривал работу Василия. Однако сохранить надолго серьезность царевичу не удавалось, и он под конец любовно прижимался к розмыслу.
– И откель у людей умельство берется? Да ежели бы меня к тому приневолить, – да николи не сотворить мне сего.
И растягивал лицо в блаженной улыбке.
Выводков с искренним умилением слушал Федора. С первого взгляда ему полюбился низкорослый, одутловатый юноша, всегда такой сердечный, улыбающийся и трогательно-доверчивый. Особенно нравился ему близорукий взгляд царевича, немного пришибленный, чуть страдальческий и детски покорный.
Федор садился на гладко отесанную чурку, склонял голову на грудь розмысла и воркующим шепотом просил рассказать что-нибудь про бояр, холопей, странников перехожих и беглых.
– Ты бы мне сказочку про деревеньку лесную. Ужо-тако сердечно ты сказываешь. По ночам и то во сне те беглые притчутся мне.
Василий начинал в сотый раз рассказ о лесной своей деревушке и неизменно кончал одним и тем же:
– А придут на Москву жена моя да Ивашка, – не такое поведают! Горазды они, царевич, на сказы.
И с глубокой тоскою:
– В кои поры объезжий обетовал доставить их на Москву, а досель нету ни Клашеньки моей, ни сынишки.
Катырев ободряюще ухмылялся.
– Придет срок – доставят. Не за горами.
– То-то ж и аз сказываю – не за горами, – поддакивал царевич, заглядывая с детскою лаской в лицо Василия. – Придет срок – доставят: не за горами.
Он отходил в угол, усаживался перед ворохом игрушек и тихонечко что-то шептал про себя.
Понемногу царевич сам научился владеть секирой и кое-что мастерить.
Однажды, выбрав время, когда не было Катырева, он торопливо выстругал два столбика с перекладинкой и прикрепил к виселице тоненькую петлю.
– Да ведаешь ли ты, царевич, что сотворил?
– А ты не глазей! Роби, что робишь! – по-новому резко буркнул юноша и потянул неожиданно к себе Выводкова.
– Люб ты мне… Да и болтать не станешь. Не станешь?
– Не стану, царевич.
– А коли тако, присоветую аз тебе, чем Грязного приворотить да бабу с Ивашкой на Москве узреть в недальние дни.
Выводков почтительно склонил голову и по-отечески улыбнулся.
– Ты блаженненьких видывал?
– Видывал.
– А ежели видывал – заприметил: за что иному темница, – блаженному все в корысть да в корысть.
Скользким змеиным холодком вползли в сердце розмысла воркующие эти слова.
Рука юноши потянулась к деревянному мужичку.
– Приладил бы ты бороденку ему. Узенькую да желтую.
Когда на подбородке игрушки затрепыхался льняной клинышек бороды, царевич восхищенно захлопал в ладоши и сунул головку мужичка в петлю.
– Добро висит, козел бородатой!
– Опамятуйся, царевич!
Федор вдруг испуганно отступил и закрыл руками лицо.
– Боязно мне!..
Он подкрался на носках к двери, взглянул на двор и торопливо вернулся.
– Ночами не сплю. Все сдается – сызнов батюшка сечь меня будет.
Он всхлипнул и закачался из стороны в сторону.
– Государственности наущает! А мне ни к чему! Коли б за мною стол, а то – за Ивашкой! На кой мне и государственность та! Иной раз сдается, краше бы вместе с, блаженной памяти, первенцем отцовым Димитрием в землю сырую лечь, нежели терпети обиды.
Василий нежно провел рукой по колену царевича.
– Коему государственность, а тебе – молитва за нас перед Господом.
В близоруких глазах Федора вспыхнули звериные искорки. Заострившийся подбородок оттопырился и задрожал, как в гневе у Иоанна.
– За то и примолвляют меня, за юродство мое. Блаженненький царевич у нас. Благоюродивой Федор у нас! А кой аз блаженненький?! Аз – сын царев! От Володимира кровь моя! От Рюриковичей плоть от плоти! Не примолвляю аз тех, кои меня блаженненьким почитают!
Ударили к вечерне. Царевич растерянно огляделся. Порыв возмущения стих, сменившись подозрительным страхом. По лицу прыгающими тенями поползла заискивающая улыбочка.
– Ты чего, холопьюшко, закручинился? Али негоже навычен аз скоморохами лицедействовать? – Он заложил руки в бока и гордо отставил ногу. – Эвона, каково! И не тако еще разумею аз скоморошествовать! – И, заметив чуть колеблющуюся в петле игрушку, слезливо задергал носом: – А ему, Вася, деревянненькому, от моей забавы не больно?
«Блаженный! Как есть блаженный!» – подумал Василий, исподлобья наблюдая за юношей, и едва мужичок был вынут из петли, искромсал секирой в мелкие щепы виселицу.
– Так-то краше, царевич!
– Так-то краше, холопьюшко, – послушно согласился Федор и, прислушавшись к благовесту, размашисто перекрестился.
В дверь просунулась голова Катырева.
– К вечерне, царевич!
Нахлобучив на глаза шапку, Федор, тяжело отдуваясь и облизывая кончиком языка губы, вразвалку поплелся в церковь.
На паперти он с детской сердечностью взглянул на боярина.
– Единый разок токмо брякну. Покель Малюта не зрит.
Пономарь, увидев поднимающегося по лесенке царевича, выпустил веревки из рук и опустился на колени.
Федор блаженно уставился в блестящий колокол.
– Горит! Херувимской улыбкою улыбается!
Катырев грузно сел на верхнюю ступень и, отдышавшись, приложил руку к груди.
– Краше бы тебе, агнец мой кроткой, в свой теремок. Вздули бы мы свечку из воску ярого; аз бы обрядился в кафтан слюдяной… Ужо то-то бы радости тебе от сиянья того.
Пальцы царевича сжимались в кулак. Зрачки бухли и ширились. А на лице, не смываясь, светилась заученная, больная улыбка.
– Взойди, князюшко, поглазей. Сдается, не треснул ли колокол?
Боярин, пыхтя, взобрался на широкий выступ баляс.
Федор прыгнул за Катыревым и, охваченный вдруг порывом дикого озорства, толкнул, будто нечаянно, плечом в ноги боярина.
Жирная туша беспомощно покачнулась и рухнула вниз.
Пономарь едва успел вцепиться в сапог князя и предотвратить несчастье.
– Спасите! – заревел Федор. – Спасите! Человек с баляс упал.
И шаром скатился по узенькой лестнице на паперть.
– Боярина спасите! Катырева моего!
Глава десятая
Разметавшись на пуховике, сладко спал Федор. Катырев, отяжелевший после обильной трапезы, сидел у оконца и мирно подремывал.
В соседнем тереме Иван-царевич играл в шашки с Борисом.
Игра подходила к концу. Годунов взволнованно поглядывал на доску, обдумывая ход, хотя отчетливо знал, как победить рассеянного царевича.
Наконец, он сдался:
– Како ни мудри, а не осилить тебя. Горазд ты, царевич, до сией забавы.
Иван, с видом победителя, встал из-за столика.
– А и скука же, Годунов, с тобой, несмышленым!
И приложился лбом к цветному стеклу окна.
Из-за церкви Рождества Богородицы к постельной избе, оживленно беседуя, шли два человека.
– Малюта жалует, – вполголоса сообщил Иван и благодушно ухмыльнулся. – Видать, богом дано батюшке с первого взгляда добрых людей примечать. Доподлинно, верный холоп сей Скуратов!
Неподвижные дозорные встрепенулись от скрипа сенных дверей. Малюта пропустил вперед собеседника и, деловито поглаживая рыжую бороду, уверенно постучался в терем.
– Спаси бог хозяина доброго!
– Дай бог здравия гостям желанным! – громко отозвался Борис.
Малюта переступил через порог; за ним, переваливаясь на коротких кривых ногах, ввалился его спутник. Едва сдерживая смех, царевич уставился на кривоногого.
– Добро пожаловать, Бекбулатович!
Он первый поклонился гостю. Растерявшийся от такой редкой милости, Бекбулатович бухнулся в ноги, потом поднял безбородое лицо свое к образам и зашептал торопливо молитву. Узенькие щелочки раскосых глаз восторженно остановились на золотых, в сапфировой росписи, ризах.
– Множество денег заплатили за бога, – с чувством выдохнул он и оскалил два ряда редких зубов, с выдающимися, как у волка, клыками.
Шум голосов разбудил Федора. Он готов был уже рассердиться, но вдруг вскочил с постели и прыгнул на Катырева.
Боярин осоловело захлопал глазами:
– Кое еще ожерелье?! Не воровал аз того ожерелья!
– Все бы тебе ожерелья да казна золотая, жаднущий! Протри ты зенки! Гости к нам понаехали!
Не дав опомниться сонному, царевич удобно устроился на его спине.
– Вези, серый волк, меня, царевича, за синие моря кипучие, за зеленые леса дремучие, к хану любезному Касимовскому да к Симеонушке Бекбулатовичу ко татарину!
Встряхиваясь и пофыркивая, Катырев сделал круг по терему и открыл головой дверь к Ивану.
Радостно улыбаясь, Федор привычным жестом подставил хану руку для поцелуя.
Малюта снял царевича с боярской спины и, как ребенка, усадил на лавку подле себя.
– Гостинец тебе из Касимова.
Бекбулатович таинственно подмигнул.
– Царь меня любит, аз царя примолвляю. Царь меня серебряной саблей пожаловал, мы царю привезли… – Он растопырил пальцы и загнул мизинец. – Царю шелку персидского да бочку кумыса. Тебе, Иван Иоаннович, – аргамака, горячего, како вино двойное боярское (щелочки его глаз совсем закрылись в масленой улыбочке) да еще… – И, загибая один за другим два пальца, выпалил: – Любишь девушек крымских?
Заметив, как Борис неодобрительно покачал головой и показал в сторону Федора, Симеон недоуменно оттопырил верхнюю рассеченную губу.
Иван весело потер руки.
– Вот то гостинец! Ужо к ночи ты, Малюта, приволоки через Занеглинье в подземный терем гостинец тот – поглазеть.
– А тебе, Федор Иоаннович, – продолжал успокоенный хан, – сдобыли мы бахаря[47].
Федор вскочил с лавки и, взвизгнув, изо всех сил шлепнул ладонью по спине Катырева.
– Абие волю бахаря!
Иван погрозился:
– Терем поганить холопем!
Но брат поглядел на него с такою робкою и заискивающей улыбкою, что он махнул рукой и уступил.
Взобравшись на спину боярина, Федор хлестнул кнутом и исчез в темных сенях.
* * *Сухой, как посох Грозного, стоял, приткнувшись к стене в тереме Федора, бахарь. Широкая борода его закрывала грудь измятым и выцветшим лопухом; зрачки глаз то широко раздавались, точно серые мушки, попавшие в застывшую жижицу меда, то сжимались тупыми и ржавыми булавочными головками, а сомкнутые губы равномерно пузырились и проваливались в беспрестанном почавкивании и жвачке.
Царевич взобрался на постель, подобрал под себя ноги и приготовился слушать.
Катырев, улучив минуту, поклевывал носом в своем углу.
– Сказывай, странничек!
Бахарь поправил веревочную опояску и перекрестился.
– Про что волишь слушать, херувим?
Федор потер пальцем висок и зажмурился.
– Любы мне сказы про татарву некрещеную.
И указал бахарю на лавочку подле постели:
– Садись.
Желтое лицо старика вытянулось; на нем, просвечиваясь, выступили паутинные жилки.
– Избави, царевич! Нешто слыхано слухом, чтоб смерду сиживать подле царских кровей?!
Он оторвался от стены и припал к руке царевича.
Катырев булькнул горлом, промычал что-то под нос и смачно всхрапнул.
Федор потихонечку взял подушку и, прицелившись, бросил ее в лицо боярина.
– Нынче же батюшке челом буду бить на тебя! Опостылел ты мне: то со звонницы низвергаешься, нам на страхи великие, то дрыхнешь, яко пес в старости!
Катырев нащупал подушку и, не просыпаясь, с наслаждением ткнулся в нее щекой.
– А ты, странничек, сказывай. На тебя аз не гневаюсь.
Бахарь склонил послушно голову на плечо.
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа! А было на Ра[48] царство Казанское. И бысть прогневался Отец Небесный на Хама, снял с выи его крест и обрядил в личину духа нечистого. И взяла туга Богом отверженного. А поколику зрит, что бегут от него благочестивые, подался он за Вельзевуловым отродьем. Из коих земель ведьму притянет, снюхается, нечистую душу примолвит другойцы. Тако народилась от того Хама великая сила нечисти басурменовой. И учуяла нечистая татарва, что во едином из царств собрались вкупе все рабы Господни для служения Духу Святому. И, прослышавши про то, великим трусом обуреваемый, спослал Хам языков своих в обитель Христовых рабов на соглядатайство.
Старик закачался вдруг и развел беспомощно руками.
– Ты сядь, странничек божий.
– Избави, царевич…
И продолжал возмущенно:
– А и орда великая, яко та саранча, спустилась на обитель Московскую, землю преславную. И бысть в те поры плач и скрежет зубов, и стенания, и туга вселенская. И потече кровь, яко многоводные реки, и, яко от мора – повалишися людие от стрел басурменовых.
Бахарь вытер кулаком слезы и невидящим взглядом своим уставился в подволоку.
– Тебе поем, тебе славим, к тебе припадаем и ныне, и присно, и во веки веков…
– Да ты сказывай, странничек!
– А и устояти ли премерзким противу Господа? А и погасит ли кой, дерзкой, лампад небесный – солнце? Тако и не одолеть басурмену креста Господня! Кликнул великой князь дружины верные, возжег во храмах свечи из воску ярого и двинулся ратью на рать. Яко исчезает дым – исчезли; яко тает воск от лица огня – тако погибли нечестивые…
– Все? – разочарованно поджал губы Федор.
– А во испытание христианам помиловал Господь коликую невеликую силу татарскую да пожаловал ее царством тем Казанскиим сызнов на реке Ра.
– Эвон, выходит, откель ханство Казанское народилось! – просветленно улыбнулся царевич. – А мне-то и невдомек!
Бахарь пожевал свою жвачку и, вытянув шею, приятно зажмурился.
– А и ханом-то зря люди Хамов тех величают. И не ханы, а хамы. Неразумны людишки.
Федор неожиданно сдвинул брови.
– Неужто и касимовской Симеон, ежели по истине, Хамом зовется?
– То – Симеон! То – крещеный! Нешто аз про крещеные души реку?
И перекрестившись:
– В том хамстве казанскиим примолиила татарва всю силу нечисти лешей да водяной. И не стало в те поры ни проходу ни проезду крещеным. Сызнов взмолились люди московские Господу Богу. А Бог-то… он, преблагий, нешто попустит?.. Бог-то… ему, Отцу, каково во скорбех зрети чад своих прелюбезных? И народил он в те поры могутного и преславного царя и великого князя… И нарекли царя…
– Како нарекли его, странничек?
– Преславным Иоанном Васильевичем.
– Батюшка народился, выходит?
– Батюшка, херувимчик мой, батюшка!
Пальцы Федора зашарили под периной и нащупали игрушечную виселицу, содеянную им тайно от Выводкова.
– Сказывай, сказывай, перехожий.
И зло сжал клинышек кудельки, приклеенной к подбородку деревянного мужичка.
– И бысть глас с небеси Иоанну Васильевичу рассеять ту силу поганую и возвеличить царство Московское. Мудр и крепок Божиим благословением батюшка твой, царь и великой князь всея земли крещеныя. И по мудрому разумению сотворил тако: над ратью о тридесяти тыщех конных и пятнадесяти тыщех пеших поставил гетманом Александра Горбатого, князя Суздальского. И повел той гетман рать на гору великую. Егда вышли некрещеные из дубравы – закружили их к горе да в поле и одолели. А Суздальской князь умишком был крепок и не восхотел пир пировать победной; но, помолясь изрядно, привязал десять тыщ татар к кольям и перед Казанью, стольным градом, поставил. И висели нечестивые единый день и единую нощь. И ратники гетмановы скакали неослабно перед полонянниками и велиим гласом взывали к тому граду Казани: «Обетовал государь живот и волю даровати полоненным и в граде сидящим, токмо бы отдались под самодержавство русийское».
Федор засунул два пальца в нос и с неослабевающим любопытством слушал монотонное шамканье.
Бахарь передохнул, расставил широко ноги и громко высморкался.
– Не опостылел ли тебе, царевич, мой сказ?
– Сказывай, сказывай!
– Тако и взывали ратники, покель достатно было гласа. А татарва о те поры, примечать стал князь Суздальской, сбилась всей силушкой совет держать. И, како ехидны подколодные, выползли на стены и метнули в рать христианскую плювию стрел. Мечут стрелы, а сами вопиют шабашом бесовским: «Краше зрети нам полоненных мертвыми от наших рук, нежели б посекли их кгауры необрезанные!» На словеса сии богомерзкие зело возгневался Горбатой-князь, поскакал ко Иоанну Васильевичу челом бить на тех обидчиков. Лихо в те поры было людишкам ратным, что неослабно, по гетманову велению, перед полоненными дозорили. Коих стрелы минули татарские, порубили тех стрельцы при всей дружине. А сам Иоанн Васильевич над той казнью воеводство держал. «Тако полонянников уберегли?! Тако служите мне?!» В великой туге вопил сии словеса осударь и в кручине разодрал кафтан свой бранный, яко в древлие времена в стране Израилевой раздирали в кручине пророци одежи свои! «Аль недосуг вам было, нерадивым смердам, зычнее вещать, чтобы устрашился татарский град глаголов ваших?!» – Старик поднял для креста трясущиеся руки. – Помяни, Господи, души усопших раб твоих на поле брани, за веру, царя и Русию живот свой положивых, и сотвори им вечную память.
– Аминь! – проникновенно подкрепил Федор.
– Аминь! – качнул головой пробудившийся было Катырев и тотчас же ткнулся измятым лицом в подушку.
– Аминь! – прихлебнул бахарь и продолжал: – И отслужил Суздальской князь молебен, а и пошел к остатней горе. И поскакал с ним Симеон Микулинской, что из тверских княжат. А и вразумил Господь князей проломить стену, что содеяла татарва, да держать дорогу до града Арского. А и не чаяли басурмены зрети рать нашу у града Арского и в трусе великом ринулись в леса дремучие. И взликовали крещеные. И зерна того, и скота того, и ковров, шелком писанных, и куницы со белкою, да и соболя с росомахою великое множество сдосталось царю преславному. А и бабы татарские со бесенята свои в байраки ушли, лопочут по-своему, волчицами воют, а не идут к кгаурам. Содом с Гоморрою! А пришли к байракам ратники наши, – бабы те ножами булатными бесенят своих похлестали. «Не отдадим кгаурам на посмеяние!»
Бахарь затрясся от неслышного смеха и ухватился за косяк двери.
– Ну, ты, не томи!
– Помилуй, царевич, устал аз.
И строго:
– А и поволокли ратники добычу на галицкие дороги. Черемисы же луговые, в добрый час молвить, в дурной – промолчать, како стукнутся об землю лбами, тако и обернулись травой.
Федор резко окликнул Катырева и, не дождавшись ответа, сам бочком подошел к нему.
– Боязно мне тех черемисов.
– Иль попримолкнуть, царевич?
– Сказывай, странничек.
– И како ступили кони ратные в траву буйную, обернулись абие луговые черемисы сызнов татарами. И страх великий объял дружины великокняжеские и смятенно обратились в бегство Христовы воины. А и сызнов возгневался царь. Дланью своею пресветлою, не гнушаясь, по ланитам он ратников зело хлестал. Да и тому Микулинскому око проткнул стрелой: «Не пожалуешь ли об одном оке за черемисом глазеть?» Тако вот еще Отец Небесный единый день в свою обитель прибрал и земле ночь пожаловал. А по ночи той чуют в стане – гомонит татарва в Казани. Утресь возвела очеса свои рать на хамов град и зрит: сбились басурмены тучею превеликою да словеса непотребные извергают. И закручинились православные: не миновать – кручине быть. И что не выше око Господне – солнышко, то лютей вопиют некрещеные да бесноватее епанчами машут на рать цареву. А и бабы, не дремлючи, рубахи задрали и завертелись бесстыжие неблагочинне. Чего ужо тутко: по всему выходит – плювию на нас нагоняют. Мнихи со игумены, что царя для молений неотступно сопутствовали, воззрились скорбно в чертоги небесные. «Истина: нагоняют нечистые на стадо Христово плювию и громы великие!»
– И понагнали, старик?
– А и не попустил, царевич, Отец Небесный. Разверз многомилостивый уши душевные Иоанну Васильевичу и тако рек: «Спошли, Иоанне, послов за древом спасенным со креста Сына моего, что красуется на венце твоем». И абие поскакали послы, что до Новагорода низовыя земли на кораблецах, а что от Новагорода прытко-шествующими колымагами – на тое Москву православную. А и покель послы странничали, по новому гласу Божию учинили дьяки-розмыслы подкоп да воду отвели от града хамова да под шатер двадесять бочек казны зелейной понакатили. А и загудет земля, а и заревет да взвеется столб огненной!
Бахарь тяжело перевел дух и немощно опустился на корточки.
– Садись! – сердито крикнул царевич, боясь, что старик утратит последние силы и не успеет досказать.
– На порожек дозволь.
– На лавку садись.
– Избави – негоже подле царских кровей.
Хватаясь за поясницу, бахарь шлепнулся на порог и оттопырил серым пузырьком губы.
– Дай бог не запамятовать. На чем, бишь, аз…
– На столбе на огненном.
– И то на столбе.
– Дале!
– А и дале, царевич, об осьмой неделе подкатили остатних сорок восемь бочек зелейной казны. А и свету божия не взвидели басурмены. И не токмо земля – во тьме полунощной небеса схоронились. Облютели, яко звери, те басурмены. И бысть стрел татарских густоть такая, яко частоть плювии. И камения множество бесчисленное, яко воздуха не зрети.
– Доподлинно ли тако?
– Для Господа несть невозможное. Сам мних праведный, зело разумный, Евстафий, тако глаголет в летописании: «Егда же близу стены подбихомся с великою нуждою и бедою, тогда вары кипящими начаша на нас лити и целыми бревны метати». А из шатров великокняжеских пришли послы с вестью: «А и всем полечь, а быти в Казани». И сбилась татарва у мечети и велегласно призвала на споручество праотца своего Хама. А и восхотел тогда сам царь преславной облачитися в ризы священные и служити молебствование. Мнихи же кропили святою водою путь от стана до града Казанского. И, яко воды вешние, потекли наши рати на брань. И Хам, зря беду неминучую, схоронился в Тезицком рву. И, всшедши в тот град, вознесли ратники хваление Господу, побросали пищали и кинулись на добычу великую. Дождавшись сего, Хам лицеприятный суд сотворил: змеею подполз к той рати, пречестно пирующей, да из пищалей огнем метнул. И всплакали христианы. «Секут!» – возопили в трусе великом. Пировала рать, а не вся. Не прохлаждался един лишь князь – Курбской Ондрей…
Бахарь вдруг сжался весь и притих.
На пороге появился Малюта.
– Аль не ведомо тебе, сучье отродье, что в крамоле Ондрейко той?!
Старик на четвереньках подполз к Скуратову.
– Аз не к добру его помянул, а дурным словом.
Скуратов смотрел в упор на бахаря и зло теребил рыжую свою бороду.
– Ни во единой пяди земли русийской имя его проклятое ни единый назвать не может!
И, повернувшись на кованых каблуках, исчез.
Разбуженный Катырев больно ущипнул себя за щеку.
– Сызнов челом будет бить на меня Малюта! – Он подскочил к старику: – Язык бы твой отсечь, сорока!
Федор вцепился в боярина:
– Нишкни, толстозадый!
Заметив, что старик нерешительно взялся за скобу двери, он погрозил кулаком:
– Не подумай идти, покель не доскажешь.
Комкая слова, старик торопливо досказал:
– И, благодарение кня… то бишь Господу да царю, одолели мы нехристей. И вышли татары к нам в стан с такой молвью: «Мы бились до краю за Хама и юрт[49]; ныне царя вам отдаем здрава: ведети его к царю своему. А остаток исходим на широкое поле испити с вами последнюю чашу». И привели они к царю преславному Хама своего Идигера да князя Зениеша. И иссекли во чистом поле дружины царские остатних татар. И было тогда великое ликование. А и многое множество служилых людишек пожалованы были царем землею и чинами немалыми. А и кабальных не оставил милостями осударь. Кои обезножели да обезручели на брани – вольную грамоту получили, чтобы жити им не в кабале, а како восхощут сами. А и остатним честь показал осударь: в кабалу пожаловал, служилым, кои храбрость превыше иных показали…