
Полная версия:
Постмортем
– Нет. Мне до таких расти и расти. Смотри, как красиво.
Оказалось, за разговором они прошли весь парк насквозь. Здесь заканчивается асфальт, тупиковые велодорожки, идиотские сварные конструкции для занятий изощренными видами атлетики – потуги сделать реальность более упорядоченной. Здесь начинается река.
По берегу густо растут ивы. Осенью уровень воды поднялся, затопил пологий берег, а потом все схватилось льдом на пять месяцев – и сейчас, в начале весны, необычно ранней и теплой для Омска, лед дыбится и крошится на сломах, черная вода проступает меж черных стволов, замерзает ночами тонкой корочкой, а на полуденном солнце оттаивает вновь, растворяя лед день ото дня все сильнее.
Что-то с грохотом упало на стройплощадке, эхо долетело до берега – Соня и Саймон даже головы не повернули.
– Как тихо и здорово, ты только посмотри, – прошептала Соня, беря Саймона за руку. – Придет вода…
Саймон добросовестно пытается проникнуться прелестью момента, но живость и склонность к действию быстро берут верх. Он оставляет рюкзак на дорожке, легко бежит по бордюру в поисках удачного места, а потом прыгает на поваленную иву и приставным шагом идет по стволу, перехватывая прочные ветки. Добравшись до пня, торчащего из-подо льда, он вынимает нож и принимается быстрыми точными движениями вырезать что-то на гладкой ртутного цвета коре. Соня смотрит с интересом, против воли завороженная его юной грацией. В пять минут закончив вырезать, Саймон так же быстро возвращается на дорожку.
– Что ты там написал?
– «София и Саймон, пятое марта пятого года. Первый поцелуй», – с торжествующим видом произносит парень.
– Какой первый поцелуй? Мы же не…
Саймон подходит к Соне вплотную и целует ее в губы. Придет вода, думает Соня, чего б не жить дуракам. И обнимает Саймона.
Соня Дятлова. 09.03.2005
Это последняя весна дряхлого автобуса из девяностых: в июне его спишут окончательно, оставят гнить на отшибе автопарка. Соня и Саймон стоят в конце салона, опираясь на поручень, обтянутый чем-то резиново-белесым, глядят в кромешную ночь за стылым стеклом и гадают, чем же болен автобус.
– Астма, это точно, – уверенно говорит Соня. – Послушай, как он задыхается, когда переходит на третью передачу. Сначала ы-ы-ых, а потом так: тех-тех-тех-тех!
– Не спорю, – солидно кивает Саймон. – Моя очередь? Думаю, артрит. Этот скрип на поворотах. Да и перекособочило всего.
– Тогда я знаю, у кого точно артрит: у твоего дивана, – улыбается Соня, а Саймон краснеет.
Автобус резко тормозит, Соня с громким смехом прижимается к Саймону, он обнимает ее за талию, не давая упасть:
– Я тебе что про ноги говорил?
– Да помню я, помню: перпендикулярно движению, на ширине плеч, чуть согнуть в коленях. Просто это так неэстетично.
– Ну, эстетичнее, чем валяться в проходе.
– Не занудничай. И вообще, мы уже приехали. Следующая наша.
Двери с лязгом раскрываются, пара выходит в ночь, астматический автобус уносит свои трогательные жалобы дальше по разбитым окраинам. Саймон оглядывается:
– Это ведь хладокомбинат? Тут еще кладбище рядом, насколько я помню. Мы не туда?
Соня уже тянет его на протоптанную в снегу тропинку:
– Конечно, нет. Может, позже. Пока что нам через этот пустырь воон к тем домикам, видишь? Где дым из трубы.
Двухцветная панорама. Черное небо с редкими звездами, месяц за облака ушел. А внизу – обширный пустырь, белое поле. Среди ноздреватых сугробов протоптана дорожка, да на одного, так что Соня идет впереди, а Саймон – следом: настороженный, рука у пояса, готов выхватить нож, играет в свою любимую игру. Вдалеке, как гоголевский хутор, темнеют избушки частного сектора, уходит в небо вертикальный дым, в редких окошках без ставней горит желтый свет. В ночь на десятое марта две тысячи пятого года Соня и Саймон, скользя на утоптанном насте и иногда сослепу наступая в сугробы, идут в гости к Процюку.
Оказавшись у ворот, Соня замерзшими пальцами набирает номер:
– Витька? Да, мы пришли, открывай.
Некоторое время они ждут в полной тишине и темноте: освещения здесь нет никакого. Саймон выглядит напряженным, он настороженно смотрит по сторонам, частный сектор ему явно чужой, ну а Соня здесь чувствует себя вполне своей.
– Расслабься, – нежно произносит она. – Это сравнительно мирный район. Большая часть домов, кстати, стоят пустые. Ты ведь сам хотел со мной поехать.
Саймон не отвечает, только острее прислушивается к тому, что происходит за забором: вот звенят ключи в замке, скрипят петли, собака во дворе принимается лаять, громко и злобно. Ключи звенят снова, и Процюк впускает их, голой ногой в валенке оттесняя в сторону мохнатую немецкую овчарку, которая все заливается лаем и будто не слышит его команд.
Процюку около двадцати пяти. Высокий, сутулый, с копной светлых кудрявых волос. В школе его дразнили «Электроником». Теперь он широко улыбается Соне, бросая оценивающие взгляды на ее спутника.
– Я пошел чайник ставить, – объявляет он, оставляя гостей раздеваться в прихожей.
В доме так же темно и тихо, как на улице. Из комнаты доносится тихая музыка, в конце коридора на кухне горит свет – единственное яркое желтое пятно в этом царстве теней. На кухне Процюк что-то напевает по-английски, шлепая босыми ногами по линолеуму. Саймон с трудом пристраивает куртки на перегруженную вешалку. Спотыкаясь о разнокалиберные сапоги, гости проходят в комнату. Пол устелен спальниками вперемешку с пледами. В углу светит синим ноутбук, винамп играет на повторе Pure Morning. Здесь и там белеют чайные кружки, початые пачки печенья, валяется кухонная доска с черным хлебом и салом. У стен сидят и лежат сонины приятели и подруги с филфака, медленно и бережно передают по кругу косяк. Сонечку встречают радостными возгласами, пусть и не сразу. Она, аккуратно ступая, обходит комнату, кому-то достается объятие, кому-то – поцелуй в щеку. Саймон, мысленно махнув на все рукой, садится на пол у самой двери. К нему подсаживается худая некрасивая девушка с кислотно-зелеными волосами и в просторной черной футболке, касается его острым плечом:
– Привет. Я Авария, – она протягивает вялую руку. – Как в том фильме, да. А тебя как зовут?
– Семён, – с неохотой отвечает Саймон. – Прости, мне отойти надо.
– По коридору направо, – любезно улыбается Авария ему вслед.
Последнее, что замечает Саймон, – смуглый бритый налысо парень передает Соне косяк, и она с довольным видом затягивается. Саймон вылетает в прихожую, некоторое время ищет выключатель. Не найдя, принимается разыскивать свои берцы в темноте. Вдруг он замирает, выпрямляется в полный рост, словно устыдившись, возвращается в комнату и, деликатно отстранив бритого парня, садится рядом с Соней. Та силится рассказать какую-то новую университетскую байку, но не может, давясь от смеха и кашляя. Саймон прислушивается к натужному кашлю, который она с силой выталкивает из себя, и гадает, чем же больна его девушка. Напротив садится Процюк. Он нарезает хлеб и сало тонкими кусочками и тут же, оголодалый, поедает их.
– Не журись, Симон, – обращается он к Саймону, жуя и обдавая его крепким чесночным запахом. – Мы не наркоманы здесь, и не деклассированные элементы. Почти все. Мы просто творческие люди: Сонька, вон, поэтесса, я поэт, там музыканты, художники.
– Я музыку пишу, – вмешивается в разговор Авария, она на четвереньках переползла от двери и сидит рядом с Процюком. – Хочешь, дам послушать как-нибудь?
– Юлька, подожди, – морщится Процюк. – Дай, я дорасскажу. Мы не такие, как все. Мир видим иначе – ярче, полнее, объемнее. Это и дает силы создавать. Но есть и обратная сторона. Подстава в том, что уродство мира мы тоже чувствуем сильнее обычных людей. Нельзя резать по живому, нужна анестезия.
– Анастасия тебе нужна, – засмеялась Авария.
– Юлька, по попе получишь, – беззлобно ворчит Процюк. – Анестезия может быть разной. Бухло там, косяк. Ну лучше всего – чужое творчество, которое живет в унисон с твоим. Божественная синхронизация, вот так! Без него сторчишься, сопьешься. Или просто станешь нормальным.
Его снова перебивает Авария. Перебивает голосом совершенно иным, Саймон даже не ожидал такого: устало, по-взрослому звучит ее голос, а еще он очень печален.
– Если без дураков, – говорит она. – То отсюда и «клуб двадцать семь». Ты просто понимаешь, что тебе нечего добавить к сказанному. Ты выкрикнул все, что терзало тебя с рождения. Все, что было вложено в тебя высшей силой, кем бы она ни была. Ты пуст, и, как ни скреби, нового не сыщешь.
Ни к кому не обращаясь, Соня начинает вполголоса читать свое последнее. Разговоры в комнате стихают, кто-то приглушает Placebo. Соня читает негромко, не на публику, будто для себя одной, но все слышат:
Мы живем в интернете, в коммунальных квартирах,
На кофейных бобах, и права у нас птичьи.
Мы не этого круга, не от этого мира,
Споры о наболевшем, разговоры о личном…
Саймон слушает этот голос, за неделю ставший родным, и, холодея, приносит молчаливые торжественные клятвы, дает самому себе заведомо невыполнимые юношеские обещания, одно за другим.
Соня Дятлова. 12.03.2005
Спецкурсы – это такие добавочные лекции поздним вечером, после окончания основных пар. Для преподавателей – небольшая прибавка к жалованию, для студентов – тяжкая повинность. К пятому курсу нужно посетить не менее пяти циклов лекций. Большая часть спецкурсов проходит так: студенты заполняют обширную, плоскую как блин аудиторию на втором этаже филфака, через пять-десять минут после звонка приходит преподаватель, пускает по рядам список присутствующих, полтора часа рассказывает что-то, затем уходит, вслед за ним разбегаются усталые голодные слушатели.
Голос лектора слышен, только если сидишь за первыми партами – дальше все поглощает шорох курток и монотонный гул ленивых бесед. Кто-то, не в силах дотерпеть до дома, ест пирожки из пакета. Кто-то накачивается энергетиком в преддверии веселой ночи. Как правило, по окончании курса нужно выполнить какую-нибудь научно-исследовательскую работу по теме занятий, хотя часто дело ограничивается рефератом. Впрочем, большинство лекторов не горят желанием тратить время на проверку сотни работ каждый семестр и склонны ставить зачет по одной посещаемости. У таких на лекциях особенно много народу: когда список присутствующих, обойдя всю аудиторию, возвращается к преподавателю, там значится минимум в полтора раза больше имен, чем собралось слушателей. Самые наглые и беспечные студенты расписываются порой за всю группу.
Елена Павловна Быковская крошечной ножкой в стоптанной восточногерманской туфельке с легкостью попирает эти шаблоны и правила. На ее спецкурсах стоит благоговейная тишина, хотя под вечер в аудитории собирается по полсотни студентов. Никто не конспектирует, все завороженно слушают. Елена Павловна, доцент кафедры общего литературоведения, лектор и эрудит Милостью Божьей, магический акроним Блаватской, читает лекции по истории литературы так, как делает все в этой жизни – увлеченно и без оглядки на окружающую банальность мира. Прежний декан факультета как-то сказал на ученом совете: «Вы только статейки в гробах публикуете, а она слышит музыку сфер».
Сонечка Дятлова сидит, как всегда, за первой партой и влюбленными глазами смотрит на обожаемого преподавателя. Прогуляв весь день, она пришла в университет к семи, в очередной раз причаститься тайн нелепого в своей беспомощности Серебряного Века, который стальными шипами, канатами жил пророс сквозь годы репрессий и войн, сквозь расстройства и зависимости, сквозь безбожно длинную череду самоубийств, чтобы упокоиться где-то в Комарово, под ласковый шум волн. Познания Елены Павловны, кажется, безграничны. Она отважно ведет своих слушателей через лабиринт взаимосвязей и самоповторов, из которых и соткана гуманитарная наука.
Вот Алиса Фрейндлих с кросспольным косплеем Малыша из сказки Астрид Линдгрен, ленинградский театр в шестьдесят девятом году, с войны миновало четверть века, но серые стены все еще скованы ужасом памяти. Оттуда слушатели летят на Алтай, куда эвакуировали с черной блокадной Невы множество еврейских интеллигентов, признанных государством достаточно полезными – и тут же Елена Павловна возвращается обратно в Ленинград. Вот Хармс умирает от истощения в Крестах, в тюремной психушке – не симулянт и не преступник – уносит в иной мир мешок абсурдных историй, ошибочно ему приписанных. Бури проносятся над лабиринтом, гремит булава Моргота залпами тяжелых германских орудий, прут через кровавую грязь танки-драконы, и четверо хоббитов, выдернутых из оксфордского уюта, там, в окопах на Сомме. Зло поднимает голову вновь, гидра свастикой растекается по лабиринту, и юнкерсы назгулами пикируют на осажденные города, и уже не Бильбо противостоять им – он пытается разводить кур в условиях дефицита продуктов и пишет в Ривендэлле свою Алую Книгу – а его сыну-племяннику Фродо, или Кристоферу Толкину, пилоту британской авиации. Разогнав кольценосных призраков, слушатели на том же истребителе Королевских ВВС возвращаются в Ленинград. Елена Павловна неизменно возвращается туда в своих удивительных лекциях, как ловец жемчуга всплывает на поверхность горькой от соли воды, чтобы набрать воздуха.
В конце концов, по совокупности скандальчиков и интриг, зависти и уязвленного самолюбия, Быковская оставила университет и навсегда уехала в Петербург, воссоединившись с городом родных теней и милых фотографий. Сонечка хранит тощую стопку листов, скрепленных степлером: наброски ее несбывшейся курсовой работы по истории литературы, где Елена Павловна бисерным почерком исписала все поля. Начиная комментарий по теме работы, она, будто на лекции, уносилась в иные миры наших представлений об ушедшем, зачастую продолжая на обратной, чистой стороне страницы, там уже ни в чем себя не ограничивая.
«Кстати, Сонечка, мне попал в руки ваш самиздатовский сборник. Живые строки. Живее, чем иные люди. Как же мне душно здесь порой. Впрочем, пусть это вас не тревожит».
Роман Елисеев. 23.02.2022
Три дня я бесцельно гулял по городу, никак не мог заставить себя приступить к работе. Пил в наливайках на окраине, препирался с кондукторами, потом возвращался в квартиру, валился на икеевский матрас и читал с планшета разрозненные воспоминания о Дятловой и ее близких. Потом мне это надоело, я позвонил Ганелину, и мы договорились выпить пива в каком-то шалмане у автовокзала.
С Илюшей Ганелиным я познакомился в десятом классе, на курсах немецкого языка. Это был тощий застенчивый еврейский мальчик. Он с легкостью расправлялся с тригонометрией и интегральными уравнениями, но всему прочему предпочитал компьютерные игры. Внешне напоминал юного Геннадия Хазанова, только куда смуглее. Совершенно черные глаза, обычно полуприкрытые, загорались лишь когда на горизонте появлялась особенно трудная математическая задача или пиратский диск с новенькой игрой. Во время чайной паузы на курсах немецкого Илюша налегал на бесплатное печенье. По этому, а также по его вечному серому пиджачному костюму из дешевой синтетической ткани, я тогда еще сделал вывод о небогатых родителях и многочисленных комплексах, которыми страдают в России абсолютно все бедные люди. В иностранных языках юный математик не понимал ровным счетом ничего, и я проявил предприимчивость: делал за Илюшу немецкий, а он разбирался с моим домашним заданием по алгебре, которую я ненавидел всем сердцем.
После одиннадцатого класса наши пути разошлись. Я уехал в Москву и поступил в МГУ, Илюша без труда пристроился на математический факультет омского университета. Мы почти не общались с тех пор, хотя наша переписка в контакте за семнадцать лет выглядит весьма своеобразно:
Я: С днем рождения!Илья: Спасибо)Илья: С днем рождения!Я: Спасибо)Я: С днем рождения!Илья: Спасибо)И так далее. Будьте прокляты, автоматические напоминания о днях рождения старых знакомых, во что вы превращаете живое общение!
От общих приятелей я узнал, что с возрастом тяга к компьютерным играм у Ильи только росла, а вот высшая математика оказалась трудной и оттого все менее интересной. Вылетев из университета после первого курса, Илья ушел в академ, потом восстанавливался, пробовал учиться, снова вылетал, поступал и перепоступал. В конце концов, он с грехом пополам получил диплом, съехал в оставшуюся от бабки однокомнатную квартиру и работал сисадмином в какой-то промышленной компании: нажимал Ctrl-Alt-Del и запускал софт для внутреннего использования от лица администратора. Семьи у Ильи не было: эта часть жизни, максимально удаленная от увлекательных приключений по ту сторону монитора, не волновала его совершенно. Отчаявшись увидеть внуков, престарелая еврейка-мать тихо доживала свой век на пенсии.
Каково же было мое удивление, когда перед самым моим отъездом в Омск Ганелин написал мне: «Привет, старичок. Слышал, приезжаешь скоро? За омских поэтов, стало быть, взялся? Ты это, не стесняйся. Нужна будет помощь с явками-телефонами – пиши-звони, я тут многих знаю. Ну и если так, встретиться, пива выпить – тоже». Ты семнадцать лет только и делаешь, что поздравляешь человека с днем рождения. А потом вдруг выясняется, что он знает о твоих новейших рабочих планах и даже предлагает помощь с информацией – в твоем собственном журналистском расследовании. Все объяснялось довольно просто: Лиля, наш выпускающий редактор, оказалась главой могущественного клана орков, в котором состоял и Илья. Последние пару лет они немало общались вне игры, так что о моем визите в родной город Ганелин знал в тот же день, когда я задумал писать книгу о Дятловой. Это был первый и последний раз, когда орки повлияли на мою карьеру и творческую биографию.
В пивную я по дурацкой привычке явился вовремя: Ганелин опаздывал. Это было уродливое двухэтажное здание, выросшее будто бы на границе владений двух банд: нейтральная территория между вокзальной площадью с поникшими рогами троллейбусов – и Ленинским рынком с рядами грошового хлама и сладким дымком мангалов. Во весь фасад, с вызовом повернутый к вокзалу, красовалась надпись: «Трактир Ермак». Сразу под надписью на прохожих глядел дикими глазами то ли калмык, то ли монгол в русском шлеме середины XVI века, который, очевидно, и был легендарным казачьим атаманом. Его косматая, будто из пакли, борода доходила до середины первого этажа, где рядом с куда более скромной табличкой зияла чернотой входная дверь. Официантов здесь не полагалось, я недоверчиво покосился на мутную стеклянную витрину, на свиные ребра, копченые копыта, уши, хрящи, сухари с чесноком и красным перцем, жирные чипсы, кольца кальмаров и жареного лука – сунулся к стойке с кранами. Скучающий усатый мужик в замызганной косоворотке налил мне высокий бокал светлого, я расплатился и сел в единственный свободный угол. Прочие столики, удаленные от желтого света ламп, ретушированные темнотой, были давно и прочно заняты компаниями местных завсегдатаев с их мрачным весельем, негромкими, но решительными тостами, отрыжкой, облизыванием сальных пальцев, шелестом фольги и промасленной оберточной бумаги. Бубнили серьезные мужские разговоры, глухо позванивали кружки и стаканы. Мужик в косоворотке смотрел футбол без звука на привинченном под потолком телевизоре.
– Ну, землячки, с праздничком, – уютной скороговоркой пробормотал за соседним столиком изможденный дед в спортивной куртке.
Четверо собутыльников, одобрительно заворчав, сомкнули кружки и с наслаждением припали к долгожданному вечернему пойлу. Я в третий раз с сомнением понюхал сивушное содержимое своего бокала и вдруг вспомнил, что сегодня двадцать третье февраля. Говорят, в Древнем Египте рабов на строительстве пирамид поили чем-то вроде пива, чтобы насытить их для тяжелого физического труда и поскорее загнать в сон. Сонный сытый раб не будет замышлять бунта. Пенные желтые потоки разливухи с недорогой закуской из субпродуктов объединяются в реку забвения, исцеляющую нежную мать. Она растворяет тревоги, на вечер избавляет от злости и раздражения, только возьми с собой про запас, чтобы не умереть утром – а там и до вечера недалеко. До вечера, когда ты, нищий и больной, заезженный рабочими и семейными проблемами, явишься сюда, под сень калмыцкого Ермака, и обладатель клюквенной русской рубахи пропишет тебе новую дозу забытья. Пей, соси свиное копыто – и не думай о плохом. Сегодня праздник, завтра четверг, а послезавтра, считай, и выходные.
Из омута выспренних и, в то ж время, примитивных штампов меня вынул Илюша Ганелин – ловко уселся передо мной, иронически улыбаясь и глядя на меня черными маслинами глаз. Со школьных времен он немного поправился, но, в целом, не изменился: та же стрижка с вихром, похожим на обувную щетку, тот же огромный горбатый нос, та же бледность.
– Добрый вечер, уважаемый, – он протянул длинную костлявую кисть. – Ты что, под местный колорит замаскировался? Это разумно.
Я с искренней теплотой поприветствовал его.
– Здравствуй, Илюха. Да вот, подумал, что не стоит привлекать к себе лишнее внимание. Я ведь в Омске, похоже, надолго. Представь, три дня гуляю, смотрю, вспоминаю, к работе даже не приступал.
Ганелин мягким жестом прервал меня:
– Один момент. Сейчас я схожу, возьму себе чего-нибудь – и все обсудим, – он скосил глаза на край стола. – Ты ведь угощаешь?
– Ну конечно, о чем речь.
Ганелин просиял, повесил куртку на спинку стула, так что рукава немедленно угодили в лужу таящего снега, и бодрым шагом направился к стойке. Вернулся он с четырьмя кружками темного пива и разнообразной закуской.
– Цедить вхолостую светлое нужно дома, – деловито произнес он, разгружая поднос. – Обычно, перед тем, как полезть в петлю. А тут, понимаешь, Рома, атмосфера другая. Тут жизни радоваться надо. Это – лучший омский сорт, «Ермолай Тимофеевич». Или просто Ермолка. Девять с половиной градусов. Сочетается с острыми заедками. Острые заедки вызывают жжение во рту, ты заливаешь жажду Ермолкой, заедаешь снова – вот и вечер скоротали. Попробуй.
Мы чокнулись, я по совету Ильи отпил сразу треть кружки. Противно было только вначале, а потом кусок сала с красным перцем подействовал как стоматологическая анестезия: с этого момента крепкое пиво воспринималось как чистая свежая вода. Где-то на границе сознания свербела мысль о падении до уровня местных завсегдатаев. Я решительно залил ее новой порцией пива.
Мы с Ганелиным разговорились. Я рассказал о филфаке, о редакции, о моей книжной серии, об уже вышедших биографиях. Он с аппетитом жевал жареный лук, улыбался и кивал. Потом пришел его черед, я услышал довольно безрадостную историю о никчемной работе сисадмина, одинокой жизни, болезнях и похоронах матери. На плаву Илюша держался благодаря онлайн-играм. В страсти, кипящие по ту сторону монитора, он вкладывал весь жар своего еще не остывшего сердца.
– Ром, ты помнишь, – Ганелин внезапно помрачнел. – Перед самым отъездом в Москву ты мне диск дал с одной игрушкой? «Дороги ледяных ветров»?
– Э, нет… не помню. Слушай, это ж когда было.
Лицо Ганелина стало суровым:
– А я помню. Ты мне одолжил эту игру, а потом я узнал, что ты уже в Москве, так и не вернул тебе ее. В общем, ты ее сам-то прошел до конца?
– «Дороги ледяных ветров»? Ох, да если бы я знал, о чем ты вообще. Может, и да. Я те диски оптом купил с рук, когда классе в девятом учился, что ли.
– Ну, в конечном счете, это неважно. В этой игре было где-то в середине, наверное, одно место. Чтобы пройти по волшебному лабиринту и двигаться дальше, вперед, нужно было совершить одну простую последовательность действий. Соединить в верном порядке элементы ледяной головоломки.
– Ну, и что?
Илья опустил голову и тихо сказал:
– В этом месте у меня игра всегда выдавала сообщение об ошибке и вылетала. Просто прекращала работать, я видел перед собой рабочий стол. Раз за разом. Что я только ни пробовал. Я тогда на первом курсе учился, на матфаке. Ну, делать было нечего, не на пары же ходить. Я двадцать три раза начинал игру заново. И двадцать три раза упирался в эту… ебучую ошибку в волшебном лабиринте.
Впервые в жизни я услышал, как Ганелин матерится. Он не был пьян, нет. Казалось, пивной дурман просто на время ослабил ржавые засовы, запиравшие в его блестящей эпоксидной памяти горький опыт пятнадцатилетней давности.
– Двадцать три раза, Ромка, – он по-прежнему говорил, опустив подбородок, не глядя на меня. – А потом… Потом я подумал, ну что ж теперь. На этом жизнь не заканчивается. И «поселился» на границе этого волшебного лабиринта. Обнюхал и облазил все пещеры, леса и замки на доступных мне территориях, точно знал, что лежит в каждом сундуке, в каждой бочке, сколько золотых монет я найду в карманах того или иного разбойника, что произносит самый второстепенный персонаж этого мира. Я просидел там два года, Рома.
Ганелин поднял глаза. Я не знал, что ответить.
– Спасибо тебе, старичок, что не начал утешать. Не унизил меня этим, – Илья взял себя в руки и отхлебнул пива. – Ценю это, правда. Дело прошлое. Я не запускал «Дороги ледяных ветров» больше десяти лет. Я и диск твой, по-моему, потерял, прости уж. Просто сейчас меня преследует одна мысль. Я будто все еще в той игре. Застрял на середине волшебного ледяного лабиринта и от бессилия, от невозможности развиваться дальше, смакую то, до чего могу дотянуться.

