
Полная версия:
Салтычиха
«Не отдам! не отдам!» – прошептал настойчиво и зло Сидорка, и в это время его всего с ног до головы охватил какой-то жгучий порыв, к сердцу хлынуло какое-то жгучее озлобление, и весь он дрожал, почти шатаясь, и в голове его шумело, и в глазах завертелись необыкновенно яркие огненные круги, и ему почуялось даже, что возле него запахло кровью…
Подобного чувства, подобного состояния Сидорка не испытывал никогда. Оно ошеломило его совершенно. Не помня себя, мало перед собой что видя, мало что разбирая, кроме спокойно сидевшей в санях фигуры Салтычихи, он вдруг порывисто шагнул из-за своего угла и хотел было просто бежать по направлению, где находилась в санях Салтычиха, но довольно яркий, хотя и бледно-синий свет от лежавшего грудами вокруг снега как то сразу охолодил порыв Сидорки. Он остановился даже и огляделся вокруг. Ночь была тиха, и звезды по-прежнему ярко мерцали на небе. Фигура его с короткой тенью вправо ярко выделялась среди массы снега. Из боязни, чтобы не заметила его Салтычиха, он чуть было опять не спрятался за угол и уж было шагнул назад с этой целью, но что-то как будто толкнуло его сзади, кто-то как будто устыдил его чем-то, и он со смелостью, сперва выпрямившись, потом согнувшись, медленно, но дрожащей, однако, походкой начал подкрадываться к Салтычихе сзади. Правую руку его под тулупом жгло что-то, что-то где-то царапало, что-то где-то дергало – дергало очень неловко и очень больно, – но он подкрадывался и подкрадывался, словно это было страшно необходимо, словно кто-то заставлял его двигаться неотвратимо, неизбежно.
Салтычиха по-прежнему сидела в санях спокойно и тихо, и так же тихо и спокойно было вокруг в эту зимнюю, морозную ночь, немую свидетельницу человеческих грехов и раздоров, и беспрерывных, и вечно озлобленных…
Глава XVI
На Самотеке
Не всегда людям удается то, что они тщательно обдумывают, чаще всего тщательно обдуманное бывает неудачливее необдуманного. Судьба везде любит играть человечеством и его неудержимыми страстями не в его пользу, не по его расчетам.
В ту зимнюю ночь, в которую происходило одно из действий нашего повествования, все было не в пользу и не по расчетам тех, кто ожидал от всего задуманного какой-то пользы и кое на что рассчитывал.
Все произошло совершенно противно тому, как было обдумано, совершенно неожиданно и совершенно в другом роде.
В то самое мгновение, когда Сидорка почти совсем уже приблизился к Салтычихе и его рука с безумной бессознательностью вытаскивала что-то из-под тулупа, над прудом, с улицы, поднимавшейся в гору, раздались сильные выкрики.
Кто-то кричал отчаянно и хрипло:
– Грабят!.. Поджигают!.. Караул!
Затем крик как-то сразу смолк. Но крика этого было достаточно, для того чтобы Сидорка мгновенно пришел в себя и понял бессмысленность того поступка, на который он бог весть из-за чего решился. Нож выскользнул из его рук, и он сам застыл за спиной Салтычихи не то в изумлении, не то в испуге.
Раздавшийся с горы крик встревожил и лошадь: стоявшая доселе тихо, она вдруг зафыркала, затопала передними ногами.
– Тише ты!.. Аль кровь почуяла!.. – дернула Салтычиха вожжей.
Привстала и начала прислушиваться.
– Чего они там!.. Аль не сумели!.. – заворчала она спокойным голосом, точно дело шло о рубке какой-нибудь, капусты, а не о покушении на жизнь человеческую.
– Вот, пошли дураков… Верно, этот Анфим, глухая собака… всегда что-нибудь испакостит, чертов выродок..
Все это Сидорка слышал, хотя и стоял за спиной Салтычихи, как говорится, ни жив ни мертв. На него нашло какое-то тупое одурение, и обернись в это время Салтычиха к нему лицом, он упал бы перед ней на колени и во всем повинился бы.
«Бежать… бежать… недоброе тут будет…» – только и мелькало что-то неопределенно в его голове. Но он не бежал, не трогался даже с места, как будто чего-то ожидая, и удивительно было, что чуткая всюду и везде Салтычиха не чуяла за своей спиной присутствия постороннего человека.
Между тем тишина ночи снова нарушилась криками, но уже более сильными и более отчаянными. Кричал, по-видимому, человек, которого пришибли или ранили. Крик был так страшен, был полон такого ужаса, что Сидорка смертельно дрогнул и, как подстреленный волк, шарахнулся от Салтычихи в сторону.
Салтычиха вдруг привскочила на санях.
– Кто тут?.. – гаркнула она своим властным голосом, повернув высоко поднятое лицо в ту сторону, в которую шарахнулся Сидорка.
Остановившись в нескольких шагах, испуганный, почти обезумевший, Сидорка молчал, бессознательно кутаясь все более и более в свой тулуп.
– Отвечай!.. А не то… – как-то глухо и как-то особенно мрачно прозвучал голос Салтычихи в морозном воздухе.
Сидорка молчал, ежился, хотел подать голос, но язык у него совсем отнялся. Что-то тяжелое подступало к его груди, а голова горела и кружилась до того, что он еле держался на ногах…
– А, подосланный… от Тютчева!.. – зашипела уже Салтычиха, продолжая стоять в санях. – Так вот же тебе, дворовый пес… вот!.. прими-ка от меня ему ответ, твоему барину!..
Шипучий, резкий звук пистолетного выстрела коротко пронесся в воздухе, сперва щелкнув и сверкнув несколькими искорками.
Сидорка повалился на снег и тихо застонал, а потом что-то забормотал.
Салтычиха прислушалась.
– Голос как бы Сидоркин… зачем он тут?..
Она хотела было встать полюбопытствовать, но в это время с горы послышались шаги бегущих людей и крики:
– Держи!.. Лови!.. Эвона, побегли!.. Поджигатели!.. грабители!.. караул!..
Впереди бежали Аким и Анфим. Сзади Кирилл с Кузьмой, дворовые Панютиной, с топорами в руках. Кричали двое последних.
– Сплоховали, черти! – проворчала Салтычиха, а потом вдруг крикнула: – Садись!… скорее!..
Оба, Аким и Анфим, с маху попали в сани. Аким, видимо раненный куда-то, машинально схватил вожжи и круто повернул лошадь. Та порывисто взяла с места.
Кирилл и Кузьма остановились. Их поразило и то, что откуда-то появились сани с бабой, и то, что лежит на снегу какой-то человек. Они даже перестали кричать и переглянулись между собой, недоумевая и пугаясь.
– Убит кто-то… аль что… – сомнительно проговорил Кирилл, косясь на лежащего без движения Сидорку.
– И то… кажись, и кровь вон… вишь… – подтвердил Кузьма и тоже покосился на Сидорку.
– А ведь энти-то, грабители-то, ау! – догадался Кирилл и почесался.
– Ау, брат! – согласился с ним и Кузьма и тоже почесался.
Оба замолчали.
А беглецов между тем и след простыл.
Глава XVII
Донос
В описываемую нами эпоху (середина XVIII столетия) открытые и смелые грабежи и убийства были делом почти заурядным. Не проходило недели, чтобы по Москве не носились слухи о каком-нибудь наглом грабеже или убийстве. Следствия по таким делам производились строго, пускалась в ход и практиковавшаяся еще тогда почти во всей своей силе пытка, но это нисколько не устрашало грабителей и убийц. Они открыто целыми шайками проживали по окраинам Москвы и даже нередко открыто сопротивлялись ловившим их полицейским командам. Поэтому слухи о грабежах и убийствах никогда никого особенно не смущали, на эти дела смотрели как на дела весьма обыкновенные, и только из чувства самосохранения всякий старался, насколько мог, и запереть свои ворота и ставни на крепкий запор, и запрятать подальше свои сундуки и скрыни со всяким добром и скарбом.
Слух о нападении каких-то неведомых злоумышленников на дом дворянки Анастасии Панютиной разнесся по Москве на другой день весьма быстро. Этому способствовали два обстоятельства: то, что инженер Николай Афанасьевич Тютчев поднял о грабеже всюду по Москве тревогу, указывая даже на грабителей, и то, что вблизи пруда, на улице, нашли труп убитого «пороховым оружием» дворового человека помещицы Дарьи Салтыковой, по имени Сидор Лихарев. В тот же день инженер Тютчев сообщил по начальству о нападении на дом его невесты, Анастасии Панютиной, дворовых людей помещицы Дарьи Николаевой Салтыковой, а на саму Салтыкову подал в Юстиц-коллегию донос в том, что она, Салтыкова, «издавна покушаясь на его особы жизнь, тем самым претит его служебным делам». Прося «защиты и ограды» от столь «беспокойной в жизни» помещицы, Тютчев вместе с тем сообщал и о том, что «помещица оная и касаемо своих крепостных людей неправо и не по закону поступает: бьет их поленьями, скалкой, рубелем, опаливает на голове волосы, обдает кипятком, щиплет уши припекательными щипцами, засекает до смерти и хоронит убитых тайно, без должного христианского обряда, в лесу, по глухим местам, и подает явочные прошения, что будто люди те неведомо куда бежали, и просит их отыскивать». Затем он прибавлял, что и дворовые Салтыковой неоднократно уже обращались куда следует с жалобами на ее к ним жестокости.
Из Юстиц-коллегии донос Тютчева для негласного расследования был передан начальнику полицейской команды, который прежде всего и явился в дом Панютиной. Никаких признаков грабежа начальник в доме Панютиной не нашел, но забрал с собой большой клок пакли и двух мужиков, Кирилла и Кузьму. Был поднят также на улице и убитый Сидорка. По осмотре убитого и по засвидетельствованию надлежащим образом, что оный человек умер от «порохового оружия», тело было отдано для хранения в амбары убогого дома при церкви Воздвижения, которая известна ныне под именем церкви Святого Иоанна Воина на Божедомке.
По инструкции начальник полицейской команды должен был отправиться для расследования дела и в дом Салтыковой. Туда отправляться он почему-то медлил, все доискиваясь чего-то в доме Панютиной, которая от испуга слегла в постель и требовала, чтобы Тютчев немедленно вывез ее из Москвы. Но Тютчев сделать этого не мог: его уже обязали в Юстиц-коллегии подпиской о невыезде из Москвы. Панютина злилась, стонала, охала, бранила окружавшую ее дом полицейскую команду. Но более всего досталось от нее самому виновнику всей этой кутерьмы, Тютчеву. При виде нагрянувшей в дом полицейской команды Тютчев и сам уже пожалел о том, что поторопился с доносом. Но дело было уже сделано, надо было продолжать начатое. Догадавшись поговорить наедине с начальником команды, поручиком по чину и человеком довольно сговорчивым, Тютчев к вечеру избавился от полицейской команды и мог хоть этим утешить свою несколько взволнованную невесту. Но, ходя по дому, обозленный всем происшедшим, он твердил:
– Докажу… все докажу… разорю твое гнездо окаянное…
Тем временем в гнезде окаянном все было тихо, спокойно, и, странное дело, никто еще в доме не знал о том, что было уже известно почти всей Москве. Дворне только известно было, что Аким-кучер по какому-то поручению барыни рано утром отправился в дальнюю вотчину, за Вологду, а Сидорка Лихарев не ночевал дома и, вероятно, где-нибудь загулял. По этому поводу дворовые рассуждали, здорово или не здорово достанется Сидорке и кто именно после Акима-кучера возьмет на себя роль «крестника».
Одна только Галина была смущена отсутствием Сидорки: любящее сердце ее подсказывало что-то недоброе. Она втихомолку расспрашивала, когда именно и куда именно ушел Сидорка, но добиться толку ни от кого не могла, никто не знал, куда и когда ушел Сидорка.
Сама барыня проснулась поздно, долго лежала в постели и долго беседовала с Галиной о всяких пустяках. При этом она часто смеялась и вообще была как будто чем-то довольна. Наконец она приказала позвать Сидорку, заметив, что хочет послать его в Троицкое по нужному ей делу: он, мол, парень расторопный, живо спроворит дело. Галина, точно не зная, что Сидорки нет дома, побежала за ним в служилую. Само собой разумеется, что ей пришлось возвратиться к барыне с известием, что Сидорки нет, что он ушел куда-то. Салтычиха вспылила и тут же приказала, когда он возвратится, отослать его к Анфиму за «кнутобойным обедом» Галина часто, после этого, ходила наведываться, не возвратился ли Сидорка, но Сидорка не шел.
Но Сидорки все не было.
Перед сумерками, когда Салтычиха после жирного обеда с костылем в руках сидела в своем любимом кожаном кресле, погруженная в какую-то дремотную созерцательность, по дому вдруг разнеслась поразившая всех весть: к дому подошла полицейская команда и стала с тесаками в руках у ворот.
С этим известием прибежала к Салтычихе Галина, перепуганная и взволнованная. Она почему-то находила нечто общее между исчезновением Сидорки и появлением полицейской команды в доме Салтычихи.
Полицейский поручик в сопровождении драгуна входил уже по лестнице в дом, когда Галина сообщила:
– Пришли, барыня, полицейские драгуны, у ворот стоят… и с тесаками…
– Ложь!.. Я этого не допущу!.. – грозно крикнула при этом известии Салтычиха.
Всю ее точно передернуло. Она вытаращила глаза, крепко сжала рукой конец костыля да так и застыла в этом положении, мрачная и черная, как грозовая туча, ужасная до зверства в своей ледяной неподвижности.
Глава XVIII
Борьба
Салтычиха и в самом деле не впустила в дом свой полицейской команды. Она тотчас же распорядилась запереть ворота наглухо, что и было исполнено покорно Анфимом и еще несколькими дворовыми в виду полицейской команды, стоявшей на улице за воротами. Затем Анфиму было приказано спустить всех собак, которые, будучи спущены, немедленно подняли по всему двору невообразимый лай, кидаясь через решетку на команду, защищавшуюся палашами. Человек десять дворовых во главе с Анфимом вооружились топорами и были наготове вступить в бой с полицейской командой, состоявшей тоже человек из десяти. Все это было сделано в самое короткое время и именно тогда, когда полицейский поручик со своим драгуном находился в отдельной комнате в ожидании выхода к нему Салтычихи.
Салтычиха наконец к нему вышла.
– Чему обязана посещением вашего благородия? – спросила она, садясь, но не приглашая полицейского офицера садиться.
Поручик в приличных выражениях, стоя перед Салтычихой в приличной же позе, объяснил цель своего посещения.
Салтычиха, внимательно выслушав поручика, покачала головой и долго не спускала с него глаз, точно стараясь разгадать, что ему надо и на что он, собственно, способен.
Поручик стоял и тоже смотрел на Салтычиху с приличным его званию достоинством.
– Ну и что ж? – спросила затем Салтычиха.
– Приказано касаемо следствия… – отвечал скромно поручик.
– Следствуй, ваше благородие, следствуй! Вот я вся тут, вся перед тобой, ваше благородие, и весь мой дом к твоим услугам. Гуляй, бегай, а то и спать ложись – благо, вишь, вечереет. Я баба сговорчивая.
Последние слова были сказаны Салтычихой с особенной выразительностью. Поручик заметил это и проговорил с не меньшей любезностью:
– О, сударыня, сговорчивый человек и я. Но… знаете ли… служба… обязанности… мы должны блюсти… нас посылают… Служба дело очень, сударыня, серьезное, службой шутить не следует. Но мы все же люди, и завсегда доподлинно нам известно, с кем и как вести себя нам, офицерам, следует…
По-видимому, поручик был себе на уме, птица, как говорится, стреляная. И хотя говорил он не особенно красноречиво, но своей речью передавал именно то, что хотел передать и что ему передать было необходимо.
Салтычиха опять слушала его внимательно, а потом, вдруг как бы спохватившись, предложила:
– Да что ж ты не садишься, ваше благородие? Садись!
– О, я и постою, – скромно ответствовал поручик и как-то своеобразно взмахнул глазами на дверь.
Стоявший там драгун вдруг отрапортовал:
– Вашбродь, надо бы команду оглядеть, не разбрелись бы!
– Пшел! – было ему ответом.
Драгун вышел.
– А и ловко ж у тебя, ваше благородие, все это обстроено, вовсе по-умному, – заметила с улыбкой Салтычиха, когда драгун скрылся за дверью.
– Нельзя-с… служба-с…
– Ну вестимо… понаторел…
– Служба всему научит…
– Ну вот и скажи: как тебя, ваше благородие, служба научила побывать в доме Панютиной? Сколько дано?
– Даны пустяки-с… – отвечал, не стесняясь нисколько, поручик, потому что дело это до того было обыкновенным в описываемую эпоху, что о нем говорили не краснея, как не краснея и брали.
– Kaкие ж пустяки?
– Десять золотых-с…
– Ври больше! – не утерпела, чтобы не заметить, Салтычиха, точно поняв, что поручик нагло соврал: он получил всего только пять золотых. (По тому времени и это были деньги весьма изрядные.)
Поручик нашел необходимым уверить Салтычиху в своей честности.
– Честное слово полицейского офицера! – воскликнул он, прижав левую руку к сердцу.
– Ну, я дам двадцать, – сказала Салтычиха и, встав, прибавила: – Да еще как-нибудь на деньках пришли верного человечка, ссужу тебе борова хорошего да убоинки пудов пять. У меня что-то много поднакопилось этого добра. А тебе боров, ваше благородие, будет к лицу… я вижу… мужик ты добротный…
Салтычиха вышла. Вскоре вышел из ее дома и полицейский поручик в очень хорошем настроении духа. Сходя с лестницы, он даже своеобразно напевал:
Всегда прехвально, предпочтенно,Во всей вселенной обожженоИ вожделенное от всех,О ты, великомощно счастье!«Великомощно счастье» поручика было так велико, что он в тот же вечер доносил по начальству все «как следовает», но так, что для следствия над Салтычихой не было ни малейшего повода, а если бы и началось следствие, то в нем трудно было бы разобраться полицмейстерской канцелярии, ведавшей тогда подобными делами, и в десяток лет. Бог весть почему, но и полицмейстерская канцелярия не нашла данных для следствия, и дело как-то быстро было замято и забыто, тем более что и Тютчев от своего доноса отказался, заявив, что донос он сделал сгоряча и по нeдoмыcлию и готов просить у Дарьи Салтыковой «публичной милости». До «публичной милости» его не довели, но взыскали довольно изрядный штраф, который, конечно, заплатила Панютина, и тоже была весьма рада прекращению дела. Тютчев попросился по болезни в отставку. Ему ее дали без проволочек, так как на его место было немало охотников, и он немедленно со своей болезненной невестой поехал в ее имение, в Орловскую губернию, благодаря Создателя, что Он избавил его от Салтычихи и даже, может быть, от верной смерти.
Таким образом, были удовлетворены и довольны все: и Тютчев, жаловавшийся на Салтычиху, и Панютина, его невеста, искавшая спокойствия, и сама Салтычиха, намеревавшаяся отомстить Тютчеву за измену.
Не была довольна одна Галина.
Бедная девушка совсем ошалела, когда до нее дошли слухи о смерти Сидорки. Это ей сообщил повар Качедык, почему-то разузнавший суть дела ранее всех и ранее всех серьезно решивший, что «такое дело и похлебки гороховой не стоит, не токмо что крутой каши».
– Кто же?.. Когда?.. – пристала к нему девушка, и веря и не веря известию. При этом сама она дрожала как в лихорадке.
– Недавно дело было, – сообщал спокойно Качедык, – всего третьего дня, в ночь, стало быть, потому что нашли молодца наутро. А кто – одному Богу ведомо. Скорее всего те молодцы, с коими Сидорка компанию вел и совместно метресок сыскивал. Дело известное.
– Неправду ты говоришь! Неправду! – почти простонала Галина, убегая в свою каморку.
В каморке она упала на постель и разразилась рыданиями, неутешными, тяжелыми, вся изнемогая под давлением так неожиданно нахлынувшего на нее горя. Во всем, конечно, она винила Салтычиху, чуяла это любящим сердцем, проклинала ее, и к Салтычихе в ней закипело снова то озлобление, которое было когда-то, еще при жизни отца, в лесной сторожке. Среди горя и отчаяния прошлое как-то само собою восставало перед ней, она припоминала все подробности этого прошлого – в особенности же не переставала припоминаться ей клятва, данная над могилой отца. Зачем она забыла ее?.. Что привязало ее к этой всеми ненавидимой женщине?.. Галине с омерзением припомнилось все то, что она делала в последнее время для Салтычихи. Она стала у Салтычихи первой горничной, она пользовалась своим влиянием и нередко кое-кому мстила за старые обиды, она чуть не стала перед Салтычихой доносчицей на своих собратий, таких же крепостных, как и она. По крайней мере ей представлялся в этом роде случай, и она еле-еле удержалась от доноса. И что же? Что она за все это получает? Получает подарки, тряпки какие-то, видит иногда благосклонные улыбки барыни, пользуется правом безнаказанно трепать других – и только. Но ведь и барыня иногда трепет ее, хотя и не больно, но весьма чувствительно. Как знать, чем все это кончится. Не кончится ли тем, чем кончилось со старухой Фивой? Ведь и та тоже была молода, красива, тоже в свое время была любимицей барыни, пользовалась влиянием среди дворовых, а кончила тем, что помешалась и была убита чуть ли не самой барыней. Не ждет ли подобная участь и ее, Галину? «О да, да, ждет! Убьет Салтычиха и меня!» – простонала девушка, и непомерная злость к Салтычихе охватила ее сердце, охватило болезненно, неудержимо. Целый рой намерений промелькнул в ее голове, и какая-то решимость, неопределенная, но смелая до дерзости, засветилась в ее глазах. Она вскочила, утерла кулаком слезы и покинула свою каморку. Через минуту она была уже в комнате Салтычихи.
Салтычиха находилась в хорошем расположении духа. Она самолично раскладывала по столу старые, засаленные карты, видимо гадая, и улыбалась во все свое лицо. В этот день благодаря этому обстоятельству ни одного крика не раздалось в доме, и кнут Анфима висел праздно на стене конюшни. В тот же день благодаря тому же обстоятельству Галину ожидал весьма ценный подарок: Салтычиха решила подарить девушке залежавшееся у нее с давних лет и вовсе для нее бесполезное жемчужное ожерелье. Галина, конечно, не ожидала такого ценного подарка. Да ей теперь совсем было и не до подарков.
К Салтычихе девушка вошла неровной походкой, бледная, сильно возбужденная.
– Ай, девка! Что с тобой такое? – встретила ее Салтычиха, медленно повернув голову в ее сторону и держа в руке трефового короля.
Галина отозвалась не сразу.
– Аль и язык отнялся? Промолви словечко-то, будь милостива, – шутила Салтычиха.
– Барыня… Сидорка… убит… – начала Галина тихим, дрожащим голосом, глядя на пол, как уличенная в каком-нибудь преступлении.
Салтычиха слабо усмехнулась:
– Убит… точно… А тебе что в том, девка? Забота?
Салтычиха бросила трефового короля в груду других карт и сверкнула глазами. День ее был испорчен, хорошего настроения как не бывало.
Галина молчала, стоя по-прежнему недвижимо.
– Ну говори же, что тебе в том, что Сидорка убит? Какая забота?
– Забота та, барыня, – молвила глухо девушка, – что я… я… я любила Сидорку…
– Вот так дура! – гаркнула во все горло Салтычиха и громко рассмеялась.
Девушка подняла голову. На глазах ее виднелись слезы.
– Уж не по нем ли ты плачешь-тоскуешь? – продолжала смеяться Салтычиха. – Коли по нем – поуспокойся: я для тебя лучше муженька приспособлю, да еще и подарочек для молодушки дам – ожерельице жемчужное, красивое. Будешь что щеголиха какая с Кузнецкого, расфуфыришься – ай-ну!
– Ах, барыня, барыня! Как же я любила его! – произнесла с нежностью в голосе девушка, закрывая лицо руками.
– Вот! Где умница, а где и дура! – воскликнула Салтычиха. – Любила – так и сказала бы: я бы живо вашу свадебку спроворила. Парочка была бы хоть куда.
Галина не знала, что сказать на это. Ведь в самом деле барыня говорит правду. Чего она молчала? Чего она боялась сказать барыне о том, что так было важно, может быть, для всей ее жизни? Скажи она об этом барыне ранее, теперь она наверняка была бы счастлива, и Сидорка наверняка был бы жив. А теперь его нет – и все для нее кануло как будто в вечность. Одна только злость и гложет ее сердце, и вот она теперь ежеминутно готова бросится на Салтычиху, которая, может быть, ни в чем и неповинна относительно постигшей ее потери. Но ей хочется знать: кто же был настоящим, роковым виновником ее потери, и она допытывается у барыни:
– А убил-то кто ж?
Чаша терпения Салтычихи была переполнена, все было испорчено, омрачено. Она вскинула на девушку глаза.
– А ты, должно, про кнут позабыла, девка? – зашипела она. – Так напомню!
– Всегда ждали и ждем этого! – отвечала с дерзостью Галина.
– Девка, уймись! – уже гаркнула Салтычиха, грозно завертев глазами и хватаясь правой рукой за свой костыль.
Девушка сделала порывистое движение по направлению, где сидела барыня.
– Ну на, бей, душегубица ненасытная! – визгливо, в безумии, крикнула она, остановившись на шаг перед Салтычихой и выставляя перед ней свою девичью грудь. – Бей, бей! Ты Сидорку убила, убей же и меня! Я вся перед тобой тут!.. Убей!
Салтычиха побагровела, хотела что-то крикнуть, но от сильного озлобления только издала какие-то хриплые звуки, закашлялась, потом привстала и подняла костыль…
Галина болезненно вскрикнула, но в то же время вскрикнула и Салтычиха, а через минуту и статная Галина, и грузная Салтычиха лежали уже на полу и барахтались, стараясь ухватить друг друга за горло. В борьбе, видимо, преобладала Галина. Салтычиха только громко кряхтела и старалась крикнуть. Но Галина зажимала ей рот, и наконец наловчилась как-то схватить Салтычиху за горло, насела на нее…