
Полная версия:
Сахар
На террасу вошел Миша Бодун, он же дважды судимый Банзай. Гершвин поднялся ему навстречу, они обнялись и похлопали друг друга по спинам.
– Ну, чё-как? – сказал Банзай, заказав себе пива и расслабленно откинувшись на спинку кресла.
– Есть тема.
– Давай.
– Сахар, – небрежно бросил Гершвин после точно выверенной паузы.
Банзай посмотрел на вазочку с сахаром и пододвинул ее Гершвину. Тот засмеялся.
– Да нет! Я говорю, тема – сахар.
– В каком смысле?
– Можно крутануться на закупках.
Восторга это у Банзая не вызвало, но он знал, что Гершвина стоит послушать.
– А почему сахар?
– А что еще? Нефть?
Банзай усмехнулся.
– Вот именно. – Гершвин улыбнулся тоже. – Я все думал, чем бы нам заняться, чтобы сразу поднять бабла? Золото? Там тоже всё плотно. Цветы? Не будем о грустном. За оружие и наркотики просто помолчим. Куда ни кинь – все поделено. А сахаром никто не занимается. Сахар – свободная территория.
– Поставим ларек на Привозе?
– Ага, я, как всегда, на кассе, а ты – мешки ворочать… Нет, брателло! У меня есть план! Я пробил кое-что через знакомых в министерстве госзакупок. В прошлом году в Украине был недород бурака, и это вылилось в дефицит сахара на внутреннем рынке. Госкомрезерв постановил закупить сахар за границей. На это выделяются серьезные бабки. Чтобы ты понимал, предполагается купить семьдесят пять тысяч тонн сахара. Если брать самую высокую цену на рынке – сто тридцать пять баксов за тонну, то это – десять миллионов сто двадцать пять тысяч!
Цифра впечатляла, но Банзай по-прежнему не догонял.
– По сто тридцать пять долларов мы продадим сахар государству, – продолжал Гершвин, – а закупим его по пятьдесят шесть долларов за тонну! Чистая выручка – пять миллионов девятьсот двадцать пять тысяч долларов!
И Гершвин окинул скучающим взглядом Пале-Рояль.
– Звучит красиво. А кто нам даст крутить державные бабки?
– Интересный вопрос. Как я уже заметил выше, сахаром никто специально не занимается. Это не нефть. Для серьезных людей – мелочовка. И в принципе, государство может поручить закупку любой частной компании. Мы открываем ООО «Шугар трейд» – это, как ты понимаешь, несложно. Сложнее убедить государство, чтобы эту операцию поручили именно нам. Нужно, чтобы кто-то повлиял на решение министерства закупок. Это может сделать один наш общий знакомый. Поговори с братом, пусть он предложит Виктору Михайловичу эту схему.
Виктор Михайлович Погребатько был бизнесменом и депутатом Верховной рады, а Костя Бодун, старший брат Банзая, состоял его ближайшим помощником.
– Короче, – резюмировал Гершвин, – нам с тобой по лимону, а три лимона девятьсот пятьдесят тысяч – Виктору Михайловичу.
– Круто, – Банзай покивал головой. – А нас не возьмут за жопу?
– А вот поэтому доля Виктора Михайловича вдвое больше нашей. Он должен прикрыть и нас, и себя. К тому же это разовая операция. Никто не успеет просечь фишку, как мы срубим бабки и свалим, а компанию закроем.
– А где мы возьмем сахар по дешевке?
– На Кубе.
– На Кубе?
– На Кубе! Там всегда заинтересованы в новых покупателях.
Банзай посмотрел на Гершвина с хитрой ухмылочкой.
– Карибы зовут?
– Карибы зовут, чтобы мы сделали там наш маленький гешефт! Карибы!
Они выросли в одном дворе. Банзай, как и все пацаны с их улицы, знал об остром заболевании маленького Геры пиратской темой. В пятом классе Гера даже подбивал Банзая бежать на Карибы, чтобы найти там клад.
– Поговори с братом, – сказал Гершвин. – Пусть он устроит мне встречу с Виктором Михайловичем. Я готов ответить на все вопросы. И надо торопиться, не один я такой умный.
Вот тут Гершвин лукавил: таки да, таки он считал себя самым умным. Во всяком случае, умнее себя он до сих пор никого еще не встречал.
В детстве Гера часто слышал: «Ты чё – самый умный?!» Обычно это был пролог к драке. В каждом дворе и в каждом классе обязательно есть такой умник. Его дразнят и бьют. Но это – не про Гершвина. Не так просто гнобить умника, если он самый высокий и плечистый в классе. На физкультуре он больше всех подтягивался на турнике, быстрее всех бегал и лучше всех гонял в футбол, опровергая незыблемый, кажется, закон природы: умник равно дохляк. Гера окончил школу с золотой медалью и читал, читал, читал. Друзья, с которыми он делал первые глотки портвейна из горла, прощали ему чтение книг и золотую медаль за легкий характер, за чувство юмора и за тот набор мужских качеств, что описывался выражением «правильный пацан». По той же причине ему прощали и более страшные прегрешения – он не курил и не играл в карты.
Это мама приучила Геру читать и мечтать, что означало для нее одно и то же. Она так всегда и говорила ему: «О чем читаешь, о том и мечтаешь». Людмила Сергеевна Гершович, в девичестве Гаевская, после очередного уличного подвига сына высказывала ему: «Что общего у тебя с этой шпаной? Ты же воспитанный мальчик». В этом месте другие мамы добавляли: «из хорошей семьи» – но у честной Людмилы Сергеевны язык не поворачивался выговорить такое, поскольку ее муж и папа Гершвина был авторитетный бандит. При всем при этом мама воспитывала Гершвина, как принца: французская спецшкола, репетитор по английскому, большой теннис, плавание и даже фехтование. От бальных танцев Гершвин отказался категорически: этого улица точно не поняла бы.
Людмила Сергеевна родилась и выросла в старом доме на Французском бульваре, напротив Одесской киностудии, в семье главного технолога Одесского завода шампанских вин. И хотя в этом доме у ее родителей была всего лишь двухкомнатная квартирка с пятнами сырости на потолке, отблеск шикарного Французского бульвара и необыкновенной профессии отца мягким светом озарял всю ее жизнь. Выйдя замуж за бандита Папу-Гершовича и оставшись в квартирке на Молдаванке, когда его посадили, она тихо страдала от явного понижения в статусе, хотя была умной и доброй женщиной без дурацких предрассудков. Просто это было слишком очевидно: где Французский бульвар с раскидистыми каштанами над булыжными мостовыми и где пыльная, простоватая Молдаванка с дворами-фавелами…
Слушая обвинения матери в преступных дворовых связях, маленький Гера молчал. В душе он знал ответ, но не мог сформулировать. И только лет в тринадцать, после очередного скандала в школе, Гера ответил: «Мам, друзей не выбирают, как и родителей». Людмиле Сергеевне в этом сравнении почудился завуалированный упрек. Она замолчала и больше не заводила с сыном разговоров о друзьях. И даже когда в определенном опасном возрасте всех их пересажали и Гера отправлял им на зону посылки и сэкономленные карманные деньги, мама молчала.
Да, именно так: всех друзей Гершвина лет в пятнадцать-шестнадцать уже посадили, и только он продолжал ходить в школу, получать пятерки и надрывать сердце соседям самим своим существованием. Эти бедные родители малолетних преступников никак не могли постичь, как это получилось: малый Гершович так же шкодил с их сыновьями, так же хулиганил – и все еще гулял на свободе. В этом соседи видели высшую несправедливость и каждый день, здороваясь во дворе с Людмилой Сергеевной, думали про себя: «Вот умеют же устраиваться эти Гершовичи. Хоть и сидит старший, а пацан все бегает на воле».
И в самом деле, что-то было сверхъестественное в том, что Гершвин избежал отсидки по малолетке. Лет в четырнадцать вместе с Мишкой Банзаем и Гариком Кацманом он ограбил и поджег ларек на Пастера, где им, несовершеннолетним, не продавали пиво. Но когда Кацман предложил ломануть банкомат, Гершвину эта идея не понравилась. Вскоре Кацмана посадили именно за это. В шестнадцать лет Гершвин с тем же Мишкой Банзаем угонял дорогие тачки, чтобы покатать девчонок. Тачки они потом просто бросали. Однако, когда Мишка предложил угонять машины на продажу, Гершвин отказался мягко, но решительно. И Мишку посадили. Чудесным образом Гершвин умел не перейти границу, за которой его ждала решетка. Поэтому к моменту встречи в кафе «Сальери» Банзай уже сделал две ходки, а Гершвин благополучно окончил юрфак университета и, что называется, «крутился»: имел пару закусочных, подержанный «бумер» и маленькую, но уютную квартирку на Французском бульваре, чем очень радовал свою маму.
Мечты, мечты… Еще в восьмом классе в сочинении на тему «Кем ты хочешь стать» Гершвин написал, что станет миллионером. В двадцать пять его мечта была все так же далека, как и в четырнадцать, а когда тебе уже за двадцать, кажется, что где-то в тридцать два, максимум – тридцать пять, жизнь вообще закончится и надо успеть, успеть…
Банзай и Гершвин в кафе «Сальери» заказали рома и выпили за Кубу.
– Ты не поверишь, я сон видел, – сказал Гершвин. – Там было поле. Сахарный тростник такой высоченный, густой, шумит на ветру. И негр пляшет с мачете.
– Мачете – это такой тесак здоровый?
– Угу, для рубки тростника. И негр этот скачет, машет этим тесаком у меня перед носом и смотрит…
– И ты решил, что это он тебя зовет.
– Ну, типа… Очень реальное ощущение. Я стоял там и откуда-то точно знал, что это Куба. Ну, ты понимаешь, как это бывает во сне. На следующий день я все думал, что бы это значило, и… навел справки о госзакупках сахара…
4
Полковник не хотел видеть Клаудию мертвой и не приходил к ней в госпиталь. Формально она еще не умерла, но он знал, как выглядят пациенты в таком состоянии. Сидеть у постели, шептать: «Привет, я люблю тебя», держать за руку, как те герои мыльных опер, что навещают в больнице своих коматозных возлюбленных, – комедия. Как врач он точно знал, что Клаудия его не услышит, и все эти легенды о полезности разговоров с коматозными – просто лирическая чушь. Ее диагноз – диабет в тяжелой форме с осложнениями на сердце и почки – не оставлял Клаудии никаких шансов. Это была какая-то особо острая и скоротечная форма сахарной болезни.
Полковник не служил в этом госпитале и вообще числился не по этому ведомству. Кому другому давно бы уже объявили твердо и недвусмысленно: «Мы сделали всё, что могли», – и это была бы правда. Но из уважения к заслугам полковника и его положению в военной медицине врачи продолжали совершать дежурные ритуальные действия вокруг неподвижного тела.
В госпиталь он не ходил, но звонил каждый день.
– Увы, без изменений… – отвечал профессор на другом конце провода.
Он был ровесником полковника. Несколько раз они даже пересекались по работе в совместных проектах их министерств. И за день до встречи с Карлосом полковник тоже позвонил.
– Сегодня был консилиум… – сказал профессор, – в общем, положение безнадежно. Жизненные показатели ухудшаются с каждым днем. Скоро наступит смерть мозга.
– Но ведь еще не наступила, – сказал полковник.
– Это неизбежно. И… принято решение… В стране только две таких палаты, и мы больше не можем занимать одну из них, когда нет никаких предпосылок к выздоровлению, ведь есть и другие пациенты, очередь… В общем, принято решение отключить аппараты жизнеобеспечения… Родственников у нее, кажется, нет, не нашли, во всяком случае… Мне очень жаль…
– Но… ведь смерть мозга еще не наступила! Она дышит! Значит, есть надежда…
– Увы, надежды нет. Вы же медик, вы должны это понимать.
– Когда?
– Завтра.
– Еще неделя.
– Это не имеет смысла.
– Еще неделя, я прошу…
– Ничего не изменится.
– Неделю, я прошу только неделю!
Профессор на той стороне помолчал.
– На что вы надеетесь?
– На чудо…
– Полковник…
– Вы же знаете, такое бывает: пациенты, лежавшие в коме годами, вдруг приходят в себя. В моей практике было несколько невероятных случаев выздоровления, противоречащих, кажется, всем законам природы!
– Да, бывает. Но это лотерея: один случай на миллион! У нас нет времени!
– Поэтому я прошу всего неделю.
– Но я не могу решить это самостоятельно. А вы, простите, даже не родственник.
– Мне подключить вашего министра? Или начальника медслужбы вооруженных сил?
Профессор вздохнул.
– Зачем же так? Вы знаете, я вам сочувствую…
Да, профессор сочувствовал.
– Мы оставим ее в палате еще на… пять дней.
– Спасибо, профессор!
Он – ведущий хирург кубинской медицинской бригады[6] на Гаити, член партии, женат, ему пятьдесят три, он белый. Она медсестра. Ей двадцать пять, не замужем, и она черная. Две не самые близкие галактики столкнулись и – бум! Большой взрыв. Кто-то написал донос в Гавану, и вскоре Клаудию отозвали. Полковник потребовал отпуск, когда узнал, что в Гаване она слегла. Начальство было недовольно, но отказать ему не решилось: за пять лет в аду он только три раза побывал дома. Когда он прилетел, Клаудия уже лежала в коме. И сразу затаскали его по начальству с объяснениями. А теперь еще и на самый верх вызвали к генералу. Старый друг Хорхе принял полковника в служебном кабинете.
– Что с тобой?
– Я в порядке, – сказал полковник.
– Знаю, там тяжело, как на войне[7]… А когда каждый день видишь несчастье, боль, по-особому начинаешь ценить жизнь… я все это понимаю… – старый друг вертел в руке зажигалку и смотрелся в полированную крышку стола. – Но… все это слишком далеко зашло. Ты офицер, член партии… В общем, это нужно прекратить.
Полковник смотрел в окно.
– Все уже прекратилось. Она в коме.
– Я знаю… Но ты… приехал, бросил работу. Названиваешь в госпиталь каждый день, хорошо хоть не ходишь… – Друг все больше раздражался. – Жена ко мне приходила, плакала. Что думаешь делать?
– Она умирает, – сказал полковник. – Чего вам еще?
– Ну не надо так со мной. Ты сам все понимаешь. Заканчивай эту мелодраму. Это может отразиться на твоей карьере. Вернись к жене.
Старый друг смотрел в стену. Полковник смотрел в окно.
– Ты меня понял?
– Я тебя услышал. У меня просьба: через пять дней ее отключат, отправь меня сразу на Гаити или куда угодно. Только сразу.
– Ты уверен?
– Уверен.
– А Элена?.. Ладно, это ваше дело. Разумеется, ты сможешь вернуться на Гаити.
Полковник шагнул с горячей улицы в полутемную прихожую. Когда дубовая дверь тяжело и неспешно затворилась за его спиной и замок вкусно чмокнул, совокупившись металлическим язычком с металлическим же влагалищем, тишина этого места сомкнулась в своей полноте, как вода над утопленником. Остывая от внешнего мира, полковник услышал, как на третьем этаже перелистывается страница. Лестница стелилась мраморными ступенями к его ногам, он шагнул, сознавая, что шаги отдаются эхом по всему дому, а темные зеркала в растрескавшихся рамах следят за ним на каждом пролете. Старался не топать. Не то чтобы хотел застать кого-то врасплох, но теперь ему, незваному гостю в собственном доме, следовало вести себя скромнее. Хватало и того, что он открыл дверь своим ключом, на что уже не имел права.
Пройдя по обшарпанному коридору третьего этажа, он остановился в дверном проеме кабинета и увидел жену, сидевшую на диване с бумагами и калькулятором.
– А что ты крадешься? – сказала Элена и добавила после паузы: – Как вор…
– Я не крадусь, – сказал полковник виновато.
Элена смотрела на него будто бы равнодушно, но он слишком хорошо знал ее: мягкая округлость лица, пухлые, точно очерченные губы и ямочка на аккуратном подбородке лгали, маскируя ярость. В свои пятьдесят, кубинские сорок пять, Элена нравилась мужчинам: высокая, статная, каштановые волосы и очень белая кожа. Раньше, когда они еще выходили вместе, их часто принимали за иностранцев – ее за немку. Сейчас она сидела на диване, обложившись бумагами точно так, как он привык ее видеть в последние двадцать лет. Она служила в большом сетевом отеле на высокой должности, английское название которой он так и не запомнил до сих пор.
– Ну, проходи. Что встал?
Полковник осторожно вошел и сел в кресло, выдерживая прямую спину.
– В следующий раз звони, прежде чем… И оставь ключи.
Полковник положил ключи на стол.
– Как Лисандра? – Ребенок спасает, когда больше не о чем говорить.
– Нормально.
Лисандра пошла по стопам отца, окончила медицинскую академию и работала в клинике травматологом.
Дочь простила отца за скандальный роман с легкостью, настолько оскорбившей Элену, что мать с дочерью перестали разговаривать. В доме с восемнадцатью комнатами это не трудно.
– Зачем пришел? – сказала Элена негромко, но голос сорвался.
– Я думал, Лисандра дома…
– Сочувствия ищешь у дочери? Понимания?
– Я… скучаю просто… и по тебе тоже…
– Неужели! – Голос зазвенел. – Ты слил свою жизнь в унитаз! Ты выставил себя на посмешище на старости лет! И меня заодно! Тебя уже вызывали?
– Вызывали.
– И что?
– Обещали исключить из партии, если не вернусь в семью.
– А ты что?
– Вернусь… Вот похороню и вернусь. Она умирает… Умерла…
– Умерла?
– Через пять дней отключат жизнеобеспечение, и я вернусь. – Его душила ярость, и он говорил приглушенно. – Потерпишь недельку?
Элена отпрянула назад, откинулась на спинку дивана. Потом резко подалась вперед и закричала:
– Подонок! Ты зачем пришел?! Ждешь, что я поплачу с тобой о твоей шлюхе?! Да я, может, молилась, чтобы она сдохла! И бог услышал мои молитвы!
Полковник вдохнул, выдохнул и выговорил ровно:
– Вообще-то я пришел спросить, почему ты убила нашего ребенка.
Он не хотел ударить так наотмашь. По дороге домой проигрывал этот разговор, искал слова, репетировал подходы. Но их обоих понесло, и он выпалил, даже порадовавшись, как легко и просто это получилось. Удачно! Потому что, конечно же, никакого второго ребенка не было и быть не могло. Этот чертов Карлос просто все придумал. И потом, когда все уляжется и этот вопрос покажется особенно диким, его можно будет легко списать на собственную неадекватность и остроту ситуации. Можно будет оправдаться желанием сделать жене больно – как ни странно, такое оправдание часто принимается в семейной жизни.
– Почему ты тогда сделала аборт? – Уверенно выговорив «тогда», полковник блефовал. Он не представлял, когда это могло произойти и произошло ли.
– Нет! Нет! – закричала Элена, и полковник понял, что это – «Да».
Орали друг на друга еще с четверть часа, а когда устали, полковник знал все. Тринадцать лет назад, в двухтысячном, Элена избавилась от ребенка. Никто не знал об операции, кроме той женщины-хирурга, которая ее и сделала. Полковник, как обычно, странствовал. Не в силах ответить на вопрос «почему», Элена то ярилась, то плакала и во всем винила полковника. Но все же по отдельным ее выкрикам и собственным смутным воспоминаниям ему удалось что-то понять. У них тогда случился кризис. Элена потребовала, чтобы он прекратил побеги из семьи в горячие точки, дымившиеся во множестве на карте смятенного мира.
– Никто не знал, кроме хирурга, но она умерла уже лет пять как… – сказала Элена после длинной паузы, когда они отдыхали, сидя в разных углах. – Она тебе раньше рассказала?
– Нет.
– Как же ты узнал?
– Мне это приснилось…
– Ты издеваешься?
– Нет. Это почти правда. Мне один… ведьмак нагадал…
– Ты окончательно рехнулся.
Элена откинулась на спинку дивана, прикрыла глаза. Полковник смотрел на ее колени. Полы халата разошлись и открыли внутреннюю поверхность бедер. Встать сейчас на колени и уткнуться лицом туда, в это горячее, гладкое – этого он ждал месяцами, к этому летел через океаны, об этом думал в бараках и палатках. Это ощущение он хранил, как пещерный человек – свой негасимый огонь. И теперь этого не будет. Он сглотнул слюну – стойкий рефлекс – и почувствовал, что основной рефлекс тоже сработал исправно. Он не решался поднять глаза от ее ног и услышал хриплое от ненависти:
– Куда ты смотришь? Скотина! Какая же ты скотина!
Полковник встал и пошел к выходу.
– Сволочь! Растоптал и пошел!
– Я только выяснил то, что имел право знать.
– Выяснил? Пошел вон! Убирайся!
Он и правда чувствовал себя палачом, только что закончившим допрос с пристрастием. Выпытал, что хотел, надругался и ушел, оставив узницу корчиться с вывернутыми пальцами, вырванными ногтями.
Спускаясь по лестнице, он скользил взглядом по стенам с гематомами сырости, с обширными язвами отвалившейся штукатурки. Трехэтажный особняк, когда-то принадлежавший семье полковника, ему пожаловало государство за особые заслуги, но он так и не почувствовал себя в нем дома, погостив в общей сложности месяца три во время недолгих отпусков. Все здесь требовало ремонта, кроме вычурной лестницы да бронзовой люстры над ней, остатков былого колониального великолепия. Но все руки не доходили, и он понимал, что уже и не дойдут, потому что, скорее всего, спускался по этой лестнице в последний раз.
А еще полковник поймал себя на том, что новость об убийстве нерожденного ребенка его почти не тронула: ни печали, ни сожаления. Он понимал, что это ненормально, но ничего не мог с собой поделать. Всеми его мыслями владела теперь долговязая фигура в нелепой старой шляпе.
Старик дремал на скамеечке у клеток с петухами. Дети с криками скакали через его ноги, протянутые чуть не на середину узкой улицы.
– Добрый день! – сказал полковник громко.
Старик медленно поднял морщинистые веки.
– Я бы хотел видеть Карлоса! Не подскажете, как его найти?
– Карлоса… Он у Либии снимает, в том подъезде, квартира на третьем этаже, левая дверь.
– Спасибо…
– А вы из полиции?
– Нет… Почему вы так решили?
– Не знаю. Показалось…
– Он что, скрывается?
– Я не знаю… Я ничего такого не говорил… – Старик затряс головой, закрыл глаза и снова впал в анабиоз.
Полковник вошел в душный подъезд. Левую дверь на третьем этаже не красили лет пятьдесят. Старая краска давно потеряла цвет и шелушилась, словно кожа на боку шелудивого пса. Полковник постучал, и несколько серых хлопьев тихо спланировали на пол; а когда дверь открылась, хлопья посыпались гуще. Карлос, кажется, не удивился, кивком пригласил войти и пошел вглубь квартиры по длинному полутемному коридору. Он был в майке, футбольных трусах и пляжных шлепанцах. На голове все та же шляпа. Полковник сам закрыл за собой дверь и пошел следом. Перед ним маячила полуголая худая спина Карлоса с выпирающими позвонками и ребрами.
Карлос вышел на балкон, тянувшийся по периметру двора, повернулся к полковнику и спросил безразлично:
– Вы принесли ее кровь?
– Вы сумасшедший? – Полковник искренне хотел разобраться.
– Нет, – сказал Карлос без всякого выражения. Казалось, он добавит что-то еще, но не добавил.
– Вас не удивляет, что я вас нашел?
– Меня давно уже ничто не удивляет.
Дневной свет, падавший сверху, выпукло обрисовывал его полуголое тело со всеми некрасивыми подробностями, только лицо оставалось в тени широких полей шляпы. В его фигуре все было вкривь и вкось: одна рука казалась длиннее другой; левое плечо немного выше правого; выпирающие ключицы несимметричны; грудная клетка слишком выдавалась вперед при неестественно плоской спине, но при этом Карлос еще ухитрялся сутулиться. Острые бугристые колени не были похожи одно на другое – каждое бугрилось на свой манер. Пальцы на ногах были корявые, вывернутые, и тоже – каждый по-своему.
– Как вы узнали? – спросил полковник.
– Про аборт? Ваша кровь мне сказала.
– Не верю.
– Зачем же пришли?
Действительно – зачем? Полковник очень хотел убедиться, вернее – чтобы его убедили.
Жаркий влажный воздух казался здесь гуще из-за плотного потока звуков. Они стекались в колодец со всех этажей и перемешивались в нем: где-то кричали и смеялись дети; на втором этаже ругались двое; на пятом орал телевизор.
Они стояли, взмокшие, будто долго бежали к финишу. Воздуха не хватало, и эта мешанина звуков…
– Ладно, последняя попытка. – Карлос смотрел мимо полковника. – Что еще мне сказала ваша кровь… Вы оперировали раненого в палатке, отрезали ему кисть руки, ночью, в Анголе, давно. Вдруг стрельба снаружи. Вошли трое партизан, ассистента и пациента сразу застрелили, а вас увели. У них в лагере вы оперировали их командира, спасли ему жизнь, и он вас отпустил, а своему командиру вы доложили, что бежали… и вам за это дали медаль…
Полковник помолчал, сделал длинный вдох:
– Допустим, вы можете что-то… Я вижу, что вы можете… Но значит ли это, что вы способны кого-то вылечить?
– Принесите мне ее кровь, и я скажу, что с ней и как лечить… – Карлос по-прежнему не стремился убеждать.
– И что вы хотите за… лечение? Денег? Я не богат.
– Мне не нужны деньги.
– А что вам нужно?
– Ничего.
– То есть как?
Карлос смотрел в сторону.
– В чем ваш интерес?
– Мой интерес – сделать это…
– Хотите сказать, что вы просто добрый доктор, лечащий по велению души?
Карлос впервые улыбнулся – будто в тени шляпы блин сморщился и снова разгладился.
– А что вас так удивляет? Вы же сами – добрый доктор. Разве это деньги – то, что вы получаете за свой ежедневный подвиг на Гаити? Ну подарили вам дворец, а денег на ремонт нету.