
Полная версия:
Время жить. История одной квартиры
– Гутен морген, фрау Прасковья, – после этого Прасковья Евстахиевна заливалась смехом, да и Маша ей вторила.
А когда была Пелагея, то хохотали все три.
А что, жизнь-то и не так уж плоха. Маша знала, будет очень много интересного. Сначала – «заверни», а потом – кофий. Но всё по порядку.
На самом деле после небольшой паузы тётя Прасковья, внимательно глядя Маше в глаза, шёпотом спрашивала:
– Что, майне фройлен, «завернём»?
– Да, да, – важно отвечала девочка и шла к маленькому столику, на котором лежал блокнотик с бумажками.
Бумажка отрывалась, Маша сгибала её, но не посередине, а с краешку. И подавала тёте Прасковье.
А Прасковья Евстахиевна шуршала, шуршала в складках красивого платья, аж до пяток, и доставала вещь изумительную.
Маша даже не ахала – просто зачарованно смотрела на это чудо. Портсигар. Про него, кстати, просила тётя Прасковья никому не говорить.
Маша часто его разглядывала. Вот уж точно, чудо, как он был хорош. «Тяжёлый, блестящий, золотой», – шёпотом говорила Пелагея, которая при тёте Прасковье была постоянно, три раза в неделю. Остальное время – на фабрике. Но это чуть позднее.
А пока – наш портсигар. Он сверкал разными каменьями. Сбоку была надпись. Девочка ещё не очень могла прочесть. А тётя Прасковья поясняла:
– Написано, Маша, государем-императором Николаем Вторым, царство ему небесное, и подарен этот портсигар моему папеньке, когда он уже второй завод в Москве поставил. А государь вот что на подарке написал: «За верность и усердие». Видно, очень государя заботила эта дефиниция – верность.
Маша, конечно, мало что поняла, кроме того, что сам царь папеньку Прасковьи благодарил, и вот на те – подарок. Золотой!
Этому как раз девочка Маша не удивлялась – какие же ещё подарки дарят цари, как не золотые.
Однако ритуал утра продолжался. Была насыпана махорка из портсигара, ловко свёрнуто всё в трубочку, слюной тёти Прасковьи подклеено, и вот, нате пожалте, папироса.
Теперь – огонёк. Спичечная коробочка с интересной этикеткой – например, «пионер – чему-то там пример». И нарисован мальчик с красным галстуком. Девочка уже знала, что и она будет пионером. Только нужно немного подрасти. А это не за горами. Уж и мама, и бабушка, и даже папа говорили: «Ну куда ты растёшь? Куда?»
Девочка знала куда, только не говорила. Как куда? Конечно, конечно, только вверх.
* * *Так вот, папироска с махоркой была раскурена, и девочка уже знала: сейчас у тёти Прасковьи несколько минут, как она говорила, божественного стояния.
– Это, – говорила она девочке шёпотом, – когда ты стоишь вроде бы перед Господом. И ничего не просишь. Просто благодаришь, что он есть.
В такие моменты девочка тихо сидела на своей скамеечке, смотрела в мутное, давно не мытое окошко и думала, что она скажет Господу, когда станет большая и тоже будет стоять перед ним.
Правда, как и тётя Прасковья, покуривая хорошо завёрнутую папироску с махоркой.
Только вот нет такого сверкающего каменьями портсигара. Но, может, со временем и появится. Кто знает.
* * *– Ну-с, фройлен Мария, о чём мы сегодня будем разговор вести? Вот что. Давай я тебе расскажу, как я была сестрой милосердной в Первую, великую войну. Да и на фронте была.
– Где пушки?
– И пушки, и пулемёты. И кровь. И гибель – это война, деточка. Так как, рассказать?
– Ой, конечно, у меня ведь есть солдат Карацупа, который охраняет границу. С Джульбарсом, – серьёзно отвечала девочка.
Как ни странно, она эти рассказы о войне любила. И папа, и мама, и бабушка – нет-нет да войну упоминают.
Маше иногда казалось, что эта такая мрачная война, как туман или дождь, витает по квартире. А может, даже и по улицам, где стояли ещё в садах домики немецких промышленников, ставших, на свою беду, россиянами.
– Так как, рассказывать?
– Конечно, конечно.
– Ну раз так, то ты сиди на скамеечке, как я тебя учила, спинку только прямо. Тогда ты вырастешь стройной девочкой и любой молодой офицер, проходя, будет оборачиваться и говорить: «Ба-ба-ба, какая чудо как стройная барышня!» – а ты ему в ответ: «Пуркуа па[4], сударь». Вот тут он и погиб. Ибо шалопайничал, языков не учил и, что ответить, не знает. Стоит растерянный и красный, друзья его, офицеры, смеются, чё, мол, барон Тизенгаузен, мадемуазель и ответить затруднительно. Ха-ха-ха! А ты идёшь, такая совершенно стройная, и мимо им, офицерам этим, шалопаям, улыбаешься. Ты же – королева.
Маша слушала, открыв рот, а спинку-то выпрямляла. И хоть и трудно, но держала.
Что говорить-то, красота – это тяжело, но надо. Она чувствовала: быть королевой – ох как хорошо, но нелегко. Ведь спину всегда нужно держать прямо.
– Ну так что, будешь слушать про сестру милосердную?
– Да, да, да, – девочка даже немного испугалась.
Но напрасно. Ибо, откроем секрет, Прасковья Евстахиевна, до 1917 года – баронесса Полин Генриховна Троппе, рассказывала девочке о жизни с огромным удовольствием. Ибо увлекалась, и рассказы уже шли не для девочки. А для себя.
* * *– Так вот, я ходила в школу сестёр милосердия, и мне, деточка, это нравилось. У меня, скажу без хвастовства, хорошо получалось. Перевязывать, гипс положить, хирургу ассистировать, гнойные раны чистить. Да больных или немощных обиходить. Помыть да переодеть.
Маша тут же оживилась.
– Ой, тётя Прасковья, у моего мишки беда. Всё время животик расходится и опилки сыпятся. Он даже похудел.
– Ладно, деточка, приноси мишу, я его враз вылечу. Я же милосердная, – и Прасковья Евстахиевна чему-то улыбнулась.
И рассказала, почему улыбается. Вспоминает свой роман военный.
– А почему, деточка, я пошла в милосердные сёстры? Началась эта Первая мировая война.
– Это когда белые напали на красных?
– Нет, деточка, это когда все напали на всех и так много стало раненых и погибших, что до сих пор плакать хочется. Ну что, завернём?
Девочка принесла листочек, закрутка состоялась, руки у баронессы были ловкие и ладные. И в комнате снова поплыл резкий, но и сладковатый дымок крымской махорки.
Что говорить – сестра милосердия.
– Я с подругами – сразу на краткосрочные курсы. Училась на курсах, кстати, с императрицей Александрой Фёдоровной. Мы с ней и подружились, хоть она, конечно, постарше была. Да великие княжны Ольга и Татьяна стали просто профессиональными сестричками. Татьяна была очень смешливая. Несёт, помню, горшок из-под раненого и хихикает, хихикает.
Знаешь, как это называется, деточка? Нет, не знаешь. Ещё рано. Называется это – молодость.
А императрица меня привечала. Иногда, когда никого не было близко, она со мной тихонько говорила по-немецки. И оглядывалась, совсем как девчонка.
Да что говорить. Наша царская семья первая всё отдала. В залах Зимнего был лазарет аж на тысячу раненых. И в Царскосельском дворце был госпиталь. Мы с государыней ничем не гнушались. С неё, бедняжки, пример брали. Что перевязать тяжело раненого, что ассистировать при операциях. А Мария Фёдоровна[5] уж госпиталей пооткрывала и в Москве, и в Минске, и в Тифлисе.
А санатории в Крыму, а перевязочные отряды, а военно-санитарные поезда?.. – тут Прасковья Евстахиевна замолчала и снова зажгла свою самокрутку.
Расстроилась. Ещё бы. Такая война. Такая гибель, кровь, увечья. И что особенно грустно – никто даже спасибо не сказал. Вот она какая, новая власть-то. Всё считает, что, как там поётся, «ни бог, ни царь, и не герой, возьмём мы всё своей мозолистой рукой».
Девочка, конечно, мало что поняла. В общем, тётя Прасковья кого-то ругала. А так как в квартире коммунальной всегда все кого-то ругали, то девочка особо и не удивлялась.
Ведь тётя Маша, жена дяди Тимоши-сапожника, часто ругала дядю Тимошу. А тётя Фира всегда была недовольна мужем Сёмой Цыпкиным. И тётя Дора всегда ругала мужа. Даже выталкивала его из комнаты и кричала:
– Идиот, растяпа, видеть тебя не могу!
Да и Фёдор ругал свою красивую Лёлю. Но скорее, как понимала девочка, даже не Лёлю, а её маму. Всё время говорил при баталиях: «Твоя мама, твою маму…»
Но вот папа девочки никогда маму не ругал. И бабушка на девочку тоже почти не ворчала.
И дядя Моисей Уманский свою жену не ругал. Всё говорил: «А ты мне супчик сварила, моя незабудочка?» Во как!
– Ну вот, дальше – больше. Мы, сёстры, работаем как каторжные. Но самое интересное – когда с санитарным поездом мы, милосердные, ездили на фронт.
Конечно, в первой линии, в вагонах, мы почти не бывали. Все наши пункты помощи – лазареты, перевязочные, санитарные лошади, сани, телеги и другое – находились километрах в пяти – десяти от первой линии.
Но всё равно – и интересно, и страшно. Рассказать, как первый раз я там оказалась?
– Да, конечно, тётя Прасковья.
– Хорошо, давай только, Маша-Маняша, завернём, а?
Маша несёт бумажку и спички. Тихо, даже захотелось задремать. Но нельзя.
Во-первых, интересно как, война!
Во-вторых, нужно спинку держать прямо.
И в-третьих, Маша уже знает, что Евстахиевна и про княжон-принцесс расскажет.
Ох, ох, интересно! Ах, ах, страшновато. Только слушай и не спи.
Девочка не спала. Спинку (иногда) держала прямо. И неслись перед ней виденья тёти Прасковьи.
Только ещё детские. То Карацупа бежал с Джульбарсом, кого-то пытался схватить. То мишка, придерживая животик, из которого опилки так и сыпались, стремился девочку закрыть от чего-то страшного, которое надвигалось, надвигалось. Как бы этого не хотели жильцы квартиры, дома, квартала и вообще всей такой не всегда понятной, но очень большой страны.
Иногда к Прасковье заходила и Фира Цыпкина. Просила разрешения, приседала на свободный стул и слушала.
– И что, Фирочка, не боишься заходить к баронессе?
– Ох, что вы, Прасковья Евстахиевна, после того, что с Сёмкой было, я уже ничего не боюсь, – отвечала тётя Фира, испуганно оглядывая уголки комнаты.
Да-а-а, почти навсегда остался этот страх у Фиры. Да и у дяди Сёмы Цыпкина тоже.
* * *– Ну да ладно. Вот я расскажу, как мы, санитарный отряд, на фронт ездили. Аккурат под Рождество[6]. А Рождество – это тишина. Вот Маша наверняка не знает. Да и Фира, – тут тётя Прасковья усмехнулась, – не в нашего Бога верующая, тоже слабо представляет, что происходит. А в этот день происходит в Вифлееме Иудейском святое действо: пресвятая дева Мария рождает ребёнка – Бога Иисуса. Для всех христиан, запоминайте это, это праздник радости. Праздник надежды. Праздник волшебства.
Тут Фира Цыпкина не удержалась:
– Ах, как же вы красиво говорите! Вот наши раввины так не могут. В основном поругивают нас. Да их и мало осталось-то.
– Так вот, дамочки, только седьмого января мы этот праздник и празднуем. Он – семейный. Семьи собираются, застолье организуется. И к друзьям заходят, и бедным уж помогают обязательно.
Мой папенька богадельню в сельце Измайлово построил. Так каждое Рождество такие столы накрывал, что, мне рассказывали, вполне респектабельная публика приходила. Правда, лепту свою, не жадничали, привносили.
Вот, Машенька, запомни: как седьмое января наступит, ты маму-папу-бабушку поцелуй и кому-нибудь чем-то да помоги. И ты, Фирка, не жучь своего Семёна, он у тебя муж отменный. Только, конечно, напуганный. Да кто не напуган-то?
Вот начальство нашего санитарного отряда и приказало всем нам подобрать подарков – и на фронт. Я как попала да впервые окопы увидела и солдатиков, что в них ползают, так и поняла, какое это для бойцов счастье – привет из тыла.

А.А. Лавров. С Рождеством Христовым. Открытое письмо. М., 1915. 1 л. Изображения включали в себя также строки из гимна Российской империи – «Царствуй на славу нам» или «Царствуй на страх врагам»

А.А. Лавров. Христос Воскресе. Открытка поздравительная пасхальная. Репринт. М., 2014. ГМИЛИКА. КП 67244/009. 18428639. Государственный центральный музей современной истории России

А.А. Лавров. С Рождеством Христовым: Царствуй на страх врагам. Открытое письмо. М., 1915. 1 л.

А.А. Лавров. Христос Воскресе. Открытка поздравительная пасхальная. Репринт. М., 2014. ГМИЛИКА. КП 67244/003. 18428681. Государственный центральный музей современной истории России

Конечно, везли подарки. Да не какие-нибудь, от дам, например. Это рождественские подарки в полк, к которому наш санитарный отряд был приписан.
И пока начальство оформляло специальный билет разрешительный на фронт, мы паковали подарки.
Ох, голубушки, получилась ну почти теплушка, забитая нашими тюками.
– И что, даже куклы были? – спрашивала наивная Маша.
– Да нет, что ты, деточка. Мы везли вещи очень, как оказалось, нужные. Бельё, мыло, чай, сахар, махорка, для офицеров – папиросы. Вот с этой поездки я и начала «заворачивать».
Нас было немного, два-три санитара да нас, девушек, несколько сестёр милосердия. И, конечно, командир отряда, он же врач-хирург. Он был военный, строгий. Уже воевал в Японскую, теперь звание у него было, не упомню, верно, подполковник.
Мы все называли его про себя – Серафимыч, а официально – господин подполковник.
– Ой, а почему не товарищ? – непосредственно выступала Маша.
– Ну чё ты, Маша, – вмешивалась, конечно, Фира. – Тогда ещё «товарищей» не было.
– В общем, погрузились. Устали, на тюки упали, что помягче, с бельём, – и спать. Да не тут-то было!
Наш командир всех поднял, посадил в кружок и рассказал, что и как сейчас на театре военных действий. Во как, дамы! Мы ехали на «театр военных действий».
После рассказа попросил Васю-санитара принести кипятку, а нам – обеспечить чаепитие.
Да, да, смешно так звучало: «Вы, сёстры милосердия, извольте всех участников военной командировки обеспечить чаем и частью фронтового питания». Мы поняли и засуетились.
Я не заметила, что с нами ехала и Ольга. Незаметная такая, достала коробку «Вишни в шоколаде».
Вот такая началась наша «фронтовая эпопея». Ну-с, закрутим!
Маша свою работу быстренько выполнила, а тётя Фира уже всем принесла кипяточку из кухни, а сахар да заварка – хозяйские.
Оказалось, что Ольга – это великая княжна, дочь самого царя.
Маша тихонько ахала, Фира руками всплёскивала.
Вечерело, и тётя Прасковья перенесла рассказ на завтра.
* * *Конечно, бабушка поинтересовалась, что же так долго сидели у Евстахиевны.
Но Маша уже быстро взрослела. Отвечала коротко и важно:
– Да мы с тётей Прасковьей и с Фирой на фронт счас едем.
Бабушка хмыкала, руками разводила и съесть манную кашу девочку заставляла. Правильно отмечая, что кушать теперь, коли едете на фронт, нужно обязательно. Это – для полной победы.
* * *Дорогой читатель, как видишь, много времени мы уделяем Прасковье Евстахиевне. Баронессе! Хотя нечего гневаться, в квартире к титулу Евстахиевны относились уважительно.
Однажды на кухне, конечно, «от большого ума», Яшка Гурвич пренебрежительно что-то в адрес Прасковьи произнёс, мол, «этот барон снова готовит нам царский трон».
Но неожиданно Тимоша-сапожник вдруг с табуретки произнёс:
– Ты, тварь, пойди сюда, я тебе по роже дам! Ах ты, сука безмозглая!
Яша, все это знали, тут же убегал в свою комнату и пару дней уж точно не выходил.
А супруга его уже знала:
– Опять, идиот, что-то ляпнул?
Так вот, все утром, то есть все человеки, утром просыпались. Так уж заведено. Да и разные звери тоже. И даже ежели ночь полярная, то всё равно к семи-восьми-девяти утра (хоть и тёмного и очень даже пасмурного) просыпались. Так и в нашей квартире – утром изволь встать, помыв произвести, «гигиену» сделать.
А далее всё просто. Примус или керосинка. И Фёдор с красавицей-женой Лёлей, и Тимоша с Машей, что и перекреститься успела, и Сёмка Цыпкин с Фирой, и Уманский Моисей, и даже девочка Маша со своими игрушками и бабушкой (а папа уже давно на заводе) – все быстро-быстро – кашу, яички варить, чай кипятить, и всё – снова рассыпались по комнатам, чтобы в один из моментов выйти и – марш-марш – трамвай, реже автобус, ещё реже – троллейбус, у него всегда утром, когда все спешат на работу, соскакивали с проводов штанги, и стоял, стоял троллейбус.
А народ заходился в злобе и безысходности. Ибо закон государства рабочих и крестьян был неумолим: за опоздание – суд и, пожалте, один-два года в лагере.
Тогда ещё никто не называл, что в лагере ты, – на «стройке коммунизма». Это стали потом так говорить. А тогда просто: изволь работать, только бесплатно и в условиях, очень близких к каторжным.
В общем, не опаздывайте на работу, ребята.
* * *Так вот, тридцатые-сороковые-роковые годы. Баронессе Троппе исполнялось лет семьдесят. Да кто у женщин считает годы? По-нынешнему совершенно немного, но по-тогдашнему – уж возраст приличный и уважительный.
Утром надо вставать. А это даже молодёжи – и то нелегко. Потому что ещё ой как спать хочется.
А ежели тебе уже годков много, то вставать трудно.
Прасковья Евстахиевна вытянула ноги. Вроде болит не очень. Теперь достать ступни и размять их.
Уже достать – труд для возрастного человека не из лёгких.
Теперь встать. Да чтобы прямо. И не шаталась бы комната вместе с зеркалом, иконой и прикроватным столиком.
Хорошо. «Гигиена» немедленно. И мытьё тела. Тело у баронессы было ещё стройное, ладное, и когда ей в интимных делах помогала её давешняя горничная Пелагея, уже давно подруга, то она, человек не льстивый, всегда отмечала:
– Ну и ну, Полина (так она её называла), да по тебе мужики – от плачуть. Какие года, кака спина. А задница – да любо-дорого, Евстахиевна ты наша.
Ну всем такое слышать будет в радость.
А Евстахиевна всегда краснела, как девушка, и ворчала. Мол, нечего, голубушка, отмечать меня, ещё сглазишь. Но видно – была довольна.
Затем – помыв. Всё уже в ускоренном темпе, так заставляла баронесса работать руки, ноги, шею и иные важные части своего ещё крепкого тела.
Которое, кстати, вынесло и балы выпускные Смольного, и медицинскую нагрузку сестёр милосердия, и фронтовые «приключения» Великой войны, и голод, и скитания, пока не остановилось вот в этой комнате.
Да, при кухне. Но Прасковья всё наладила и даже ежедневно совершала, кроме ритуальной физкультуры, и помыв себя в полном объёме.
В отличие от иных обитателей квартиры, особенно женского полу, которые ворчали, гундели, даже ругались, баронесса становилась в эмалированный таз (производства «Рейнметалл», Германия), на мочалку выливала полкружки тёплой воды и быстро вытирала всё, до чего можно человеку дотянуться.
Затем выливала на себя вторую половину кружки, чуть-чуть очень пахучим мылом пробегала по разным складкам и складочкам – и чудо как свежа и хороша была после этого действа баронесса Прасковья. Хоть сразу к государю и государыне в Зимний.
Но шёл уже совершенно иной год. И государство Советов о закопанных где-то Романовых даже не вспоминало.
А Прасковья вспоминала. Ибо после всей этой процедуры подъёма подходила в угол комнатки, где на полке стояла небольшая икона, и тихо, шёпотом говорила:
– Умягчи наши злые сердца, Богородице. Ты бо еси воистину злых сердец умягчение.
Вот и вся утренняя процедура. Достаточно быстро, не докучливо и совершенно незаметно для многочисленных жильцов-соседей, у которых почти ежедневно в утренние часы были мелкие баталии: кто был в туалете, да мимо унитаза, а кто ещё не был. Или кто задерживает мытьё и чистку зубов. Ведь каждый приходил со своим зубным порошком, и прочая.
А Прасковья Евстахиевна у себя в каморке ставила на электроплитку чайничек, немного колдовала, и вот по кухне, а затем и по всей квартире понёсся такой сногсшибательный аромат колониального кофия, что даже заядлые кухонные спорщики и резонёры, типа Гурвича, Цыпкина и Фёдора, замолкали и уважительно говорили:
– Да-а, ничего не скажешь, даже в закутке при кухне видно, что живёт там баронесса.
В своё время Гурвич предлагал сигнализировать, но был крепко бит Фёдором и Сёмой Цыпкиным.
А к тёте Прасковье уже стучалась Маша и из коридора следила Фира. Ещё Маша не вышла, значит, пошёл у них интересный разбор военных действий и работы медперсонала. Надо поспешать, тем более Сёмка пока работает грузчиком при «Гастрономе», что на Разгуляе. При этом магазин ещё не снял вывеску «Мясо-рыба», что вызывало путаницу, различного рода накладки, вплоть…
* * *А посиделки у Прасковьи Евстахиевны начинались с ритуального «завернём». И по коридору поплыл ни с чем не сравнимый аромат крымской махорки.
– Ох, – сладко потягивается баронесса, – жизнь-то, мадемуазель Маша, налаживается, а?
– Да, – важно отвечает Маша.
В дверь деликатно стучат.
– Спорим, это Фира, – шёпотом говорит тётя Прасковья, и верно – появляется Фира с маленьким кулёчком. Там – несколько мармеладок и кусочки сахара. – Ну что, девочки, поехали. Фира, завари-ка нам чайку покрепче, мы ведь с Машей на фронт едем.
И все дружно стали пить чай из кружек, а мармеладки – ой какие сладкие.
* * *– Ну на какой-то станции выгрузились. Подводы нас ждали, и уже вестовые из полка, к которому наш санотряд приписан, ждут стоят с ружьями. Где-то погромыхивает, но не очень, вроде весенного грома. А какая весна, Рождество. Вестовые нам, сестричкам, разъяснили: «Мы в Рождество, святой праздник, не стреляем и никаких боевых действий не ведём. А германец, хоть и поёт тоже свои песни рождественские, но и старается нас долбануть, да не очень. Выдыхается помаленьку».
Разгрузились, ах, я вижу, как все ждут наших подарков. Нас разместили в доме коменданта. Большая зала, коек стоит до двадцати. «Располагайтесь, господа и дамы, а мы вас ждём ввечеру на чай». Мы были в недоумении. Что же это, и мы, девушки, да с нами и великая княжна Ольга (про неё строго-настрого командир-врач Бобков Феодосий Серафимович запретил распространяться), все в одном помещении с мужчинами? Но недоумение с нас слетело быстро. Наш командир резко так произнёс: «Сёстры – налево, вон в тот угол, разобрать свои вещи – тридцать минут даю – и руки мыть. А… – это он ко мне и Ольге обратился, и ещё была с нами худенькая такая, молчаливая, Тиину звали, она из финнов, уже не помню… Так вот, нам сказал командир: – Ужин, мол, ужином, а инструментарий наш, особенно хирургический, держать вон на том столике. Накрыть всё марлей, и никто чтобы к инструментам не прикасался. Особенно внимательно, сёстры, к эфирным баллонам, йоду и марганцовке. А вы, Ольга, не хихикайте, а займитесь делом».
Во как! Великой княжне, дочери императора нашего, рявкает Серафимович, как затрапезной какой-нибудь сестричке.
Мы, конечно, нашего командира все побаивались. Санитары аж тянулись, как на параде.
Конечно, сразу стали звать его между собой Серафимом. Хихикали, ещё дуры же были. Мол, «шестикрылый Серафим» нам явился. Пушкин писал стихотворение такое.
Далее нам командир объявляет: «Через двадцать минут всем быть готовыми. Придёт разводящий, нам покажет дислокацию и все необходимые помещения. Прошу всех запомнить. Не забывайте: мы хоть не на первой линии, но на фронте. Случиться может всякое, нужно быть готовыми ко всему». И коротко сказал, что в Японскую их ночью чуть всех японские лазутчики не вырезали, потому что дрыхли они как убитые. Так что готовность ко всему обязательная. Хоть к чему – только Бог знает.
Вот так мы кучкой подошли к поручику, который, я заметила, робел и стеснялся нас ещё больше, чем мы его.
Наш командир попросил показать всё: дислокацию артиллерии, размещение раненых, операционную палатку. Мы всё и увидели. И землянки для рабочих, и навесы для лошадей, и скотный двор, где обитали коровы да кудахтали куры.
Мне понравились мастерские – всё, что необходимо для полковых, военных нужд, здесь выполнялось: кузнечные, ружейные, сапожные, портняжные, столярные.
У нас голова пошла кругом. Лазаретный барак пока был пуст, слава Богу.
Потом – аптечная комната. А за бараком – место захоронений. Уже стоят несколько крестов. Хорошо, хоть написано, кто здесь захоронен.
Командир особо нам сказал: «Запомните, обязательно о болезни, ранении или смерти сообщать близким. Хоть и есть в армии определённая форма, но живая весточка, неказённая – поверьте, дорогого стоит».
Повеяло чем-то жутким. Вот те и поездка на фронт, что вначале нам, весёлым барышням, казалась интересной пикниковой прогулкой.
Но утром комендант этого пункта хозобеспечения полка, к которому приписан наш санитарный отряд, пригласил позавтракать.
Мы, молодые все, обрадовались. Да и немного с непривычки устали. А получилось ой как хорошо. Даже великая княжна Ольга, уплетая за обе щеки, тихонько мне сказала: «Ой, я у маман никогда так вкусно не завтракала».

