Читать книгу Время жить. История одной квартиры (Марк Яковлевич Казарновский) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Время жить. История одной квартиры
Время жить. История одной квартиры
Оценить:

5

Полная версия:

Время жить. История одной квартиры

На всю жизнь обожгло одного из комсомольских вождей. После реабилитации приехал повидать маму, жену и дочку. Правда, неожиданно повидал человека, который и угробил всё ЦК.

Макс сидел, пил чай. Френч ещё тех, славных 1930-х годов, висел на нём, как на вешалке. А напротив сидела женщина и плакала. Не стесняясь и не обращая ни на что внимания, просто-таки рыдала. Но не громко.

В этот момент вошла Маша. Явно не вовремя. Женщина оказалась бывшим секретарем ЦК ВЛКСМ, которая и посадила весь руководящий состав комсомола в тридцатые годы. Почти всех расстреляли. А сама она в конце концов сошла с ума и стояла у дверей ЦК ВЛКСМ и просила у каждого входящего простить её. Маша от Розенбергов вышла удивлённая. Она впервые видела, как взрослые люди плачут. Да так безостановочно.

Вот те на… Ведь ей бабушка рассказывала, когда девочка плакала, что вот, смотри, взрослые ведь не плачут, а им, может, тоже больно.

Оказалось, ошибалась бабушка, ещё как взрослые плачут.

Ох уж эти бабушки.

Но вернёмся в предвоенные годы.

Ещё была комната, куда девочка любила заходить. Вернее, почти во все комнаты заходить интересно. Во-первых, её почти сразу угощали. Или ириска, или кусочек сахара. А может, и сухарик.

Во-вторых, начинали беседу, как с большой. Дядя Моисей Уманский вообще обращался только на «вы». Во как!

Он, дядя Моисей, был директором магазина тканей, что на улице Чернышевского.


Моисей Уманский


Девочка знала, за что дядю Моисея в квартире осуждали.

Впрочем, кого и за что в квартире поругивают, включая и её, девочку Машу, она знает. Недаром делает утренний обход помещений.

Так вот, дядя Моисей всей квартире объяснил раз и навсегда, почему он не меняет свой потёртый, грязноватый, засаленный костюм. Кстати, девочка это понимала очень даже. Сама рейтузики свои никогда бы и не снимала. Ладно, что испачканы вареньем, и бульоном, и ещё разными разностями.

Зато они такие удобные, такие тёплые, такие домашние, что любо-дорого.

Жаль, очень жаль, но приходилось слушаться бабушку и всё-таки рейтузики менять. Особенно, но это по большому секрету, когда девочка заиграется и неожиданно описается. Тогда рейтузики снимаются. Надевают штанишки с тугими резинками, и девочка сразу вспоминает высказывания дяди Моисея.

Он на кухне дядям Палычу, Феде и сапожнику Тимоше внятно объяснял:

– Да, это таки уже старый и засаленный костюм, но я потому и директор магазина уже 15 лет, что костюм не меняю. Ну-ка, покажите мне, где сейчас директора, что костюмы меняли да дачи покупали. Правильно, трудятся на природе. В основном на лесоповале. Это, говорят, полезно. Там и солнце бывает. Место называется – Солнечное Коми.

После такого разъяснения народ коммунальный к дяде Моисею проникся ещё большим уважением.

Палыч же, кухонный резонёр, как его называла бабушка девочки, резюмировал:

– Я и говорю, народ этот держится умом. Вот наш бы директор всё давно пропил и сел лет на пяток. А Моисеич ещё всех нас переживёт.

* * *

Нет, утром у девочки Маши дела были. Это когда мама на репетиции, папа – на работе, бабушка суп готовит и, конечно, оторваться от кипящей кастрюльки не может. Тут-то девочка и начинает утренний свой обход.

Она смело идёт и к Розенбергам, с бабушкой Розенбергшей, так её Палыч называет, они обсуждают и внучку Ингу, что уже, вот кошмар-то (!), начала губы красить, и Тимошу-сапожника, что никак не может решиться попросить у государства протез для ноги.

– Да, может, и правильно. Что государство наше, рабочих да крестьян, по пустякам беспокоить, – и Роза Марковна почему-то тяжело вздыхала.

Девочка ей подражала и тоже недоумённо разводила ручками. Совсем как медведь, с которым ах как удобно и тепло засыпать.

Заходит и к Ефимовым. Но это – когда Борьки нет. Уж он, противный, всегда ей не сильно, но подзатыльник отпустит.

Что говорить, Борька непутёвый, и во дворе его многие мальчики опасаются.

А дядя Ваня и тётя Даша, его жена, – хорошие.

Дядя Ваня, как в подпитии говорил Палыч, вёз на трамвае из Финляндии самого дедушку Ленина.

– И привёз, на свою голову, – всегда добавлял Палыч и хохотал.

Тётя Даша их всех ругала, мол, надо уже на завод идти, а они всё на кухне толкутся.

Завод делал трамваи и ещё какие-то машины. Но, как говорил Палыч, чего ни клепай – всё равно получается танк.


Ваня Ефимов


Даша Ефимова


Тут на него все шикали и так строго говорили:

– Смо-о-отри, Палыч, доболтаешься!

Как-то даже повесили на кухне плакатик: «Болтун – находка для шпиона».

Но плакат быстро перекочевал в туалет да и сгинул.

Но к Палычу девочка, по просьбе и мамы, и бабушки, не заходила.

Потому что в комнате он, Палыч, очень ругучий. И часто говорит: «Атить твою маму!»

Девочка про это выражение уж у бабушек всех спрашивала. Но разъяснений не получала. Видно, решила Маша, это выражение секретное.

Секретного вокруг девочки было много. Поэтому она решала: уж лучше играть с солдатом, собакой и куклой, чем видеть, как соседи все ходят бледные, потерянные и говорить даже с девочкой не хотят.

Это когда и дядю Цыпкина «взяли», и у Розенбергов – сына Макса, вождя комсомола, тоже «взяли».

Поэтому-то их, Розенбергов, сразу в одну комнату из двух и переселили. Во как!

Но более всего девочка любила посещать комнатку при кухне. Там жила пожилая тётенька, и мама девочке советовала в гости к тётеньке приходить.

– К ней мало кто заходит, девочка моя. Ты её радуешь, так что приходи к ней почаще. И запомни, входишь к тёте Прасковии – говори ей: «Бон жур!» Это по-французски – «добрый день». Ей будет приятно.

Девочка весь коридор, пока дойдёт до закутка на кухне, повторяла: «бон жур, бон жур, бон жур». Определила: если быстро повторять, как считалку, то получается «бужу, бужу, бужу». Во, оказывается, какой интересный и странный этот язык – французский.

Прасковья Евстахиевна Троппе, что жила в закутке, была когда-то владелицей этого прекрасного дома. Теперь жила в этой маленькой каморке. Ходила к ней её бывшая горничная Пелагея – ныне швея-мотористка на Трёхгорке.

А тётя Прасковья, как и бабушка девочки, курила и читала какие-то большие, в кожаных красивых переплётах книги.

«И что это все бабушки курят? – удивлялась девочка. – А нам, детям, говорят – ни в коем случае!»

Значит, решает девочка, надо ждать. Когда будешь становиться бабушкой, тогда и закуришь.

Тётя Прасковья любила, когда приходила девочка. Сразу спрашивала, не изволит ли девочка испить чаю.

Девочка соглашалась и уже начинала хозяйничать в закутке. Расставляла чашки, голубые-голубые. Лёгкие-лёгкие. Их было всего две, и блюдца два.

Тётя Прасковья говорила, что чашки эти – ещё гарднеровские. Чудом, мол, сохранились.

Это девочка хорошо понимала. Ведь она-то знала, как легко выскальзывают из ручек блюдца, чашки, розеточки разные. Ба-амц – и разбились.

Бабушки ругались в таких случаях. Объясняли, что уж таких теперь – нигде и никогда.

Поэтому девочка делала всё осторожно. Да и несложно: две чашки, два блюдца и две чайные ложечки.

Они, ложечки, были тоже интересные, С завитками и буквами. Тётя Прасковья говорила: это, мол, её «инициалы». Это девочка поняла. Завиток «Пы» – это Прасковья. А крючочек «Т» – это Троппе. Значит, такая фамилия была у тёти Прасковьи.

Ох, как всё сложно у этих тётей-бабушек.

А дальше тётя Прасковья рассказывала девочке разное. Да такое интересное, что просто ах. Только бы понять. И не забыть рассказать вечером папе, маме и бабушке. Да и про Мишку не забыть. А рассказы такие, что даже папа – и то слушал внимательно. После пересказа девочка отправлялась на горшок и спать, а папа начинал курить и тихонько жене говорил: «Вот ведь свинство какое! Нет, если государство – неблагодарное, то хорошего от него – не жди».

Девочка рассказами тёти Прасковьи была так увлечена, что по утрам, даже не поев кашки манной, бежала к Прасковье Евстахиевне. Впрочем, отчество выговаривать ей приходилось с трудом.

Да и поход в эту дальнюю комнату в коридоре был интересен. Потому что комнатка бабушки Прасковьи была недалеко от кухни.

Проходя мимо кухни, девочка всегда вспоминала вокзал, с которого они с папой уезжали на дачу, где-то в районе Голутвина. Вот ведь. Запомнила девочка это название. Видно, высаживались они в Голутвине. А паровичок шипел, пыхтел, скрипел, свистел и ещё издавал различные звуки. Они и пугали, и не очень. Ведь рядом был папа, так что особенно страшно не было.


Девочка Маша и любимый мишка


Девочка видела, что и медведь, которого она всегда с собой брала, и военный Карацупа – не испугались совершенно. А куклу-принцессу девочка в путешествия не брала. Уж очень она красивая и тоненькая. Сломается в два счёта, а где ещё возьмёшь принцессу? Конечно, нигде. Как говорила бабушка, времена сейчас уж очень «чижолые». Поэтому желательно ничего не разбивать и слушаться старших. Они всё знают. А другие принцессы, мол, ещё не родились.

Так девочка и пробегала мимо дверей Палыча, дяди Фёдора и Тимофеича-сапожника, мимо Цыпкиных и Гурвичей, мимо Розенбергов – и вот заветная, оцарапанная, с выцветшей краской дверь тёти Прасковьи.

А отчество девочка не выговаривала. И ещё. Девочке ходить-бродить по коридору квартиры да заглядывать в комнаты Палычей и Гурвичей разных не возбранялось.

Только и бабушка, и мама ей наказывали: ежели идёшь к тёте Прасковье, стучаться обязательно. И слушаться тётю Пелагею, если она там будет. И ещё – не называть её бабушкой. Только – тётя Прасковья.

А ходить к ней разрешали. Хотя другие жильцы особо не заходили к Евстахиевне. Считалось, так на кухне судачили, что она «под колпаком» у Органов. И ежели что – поволокут и остальных. Как Сёмку Цыпкина. Поэтому говорили для девочки не очень понятное – «себе дороже» – и к Прасковье не заходили. А вот Маша стучала так культурно в дверь, слышала хрипловатый голос «Открыто!» – и заходила. Ах, вы и не представляете, в какой мир попадала девочка. Да и сама Маша, когда стала совсем взрослой и уже серьёзной девушкой, только тогда поняла, какое это было счастье – быть в гостях, оказывается, у баронессы Прасковьи Евстахиевны Троппе.

Мы уже говорили, Прасковья Евстахиевна девочку привечала. Да это и известно – все бабушки да дедушки маленьких любят. Особенно когда одни в маленькой каморке при кухне сидят. Да собеседники бывают очень редко. А Пелагея, бывшая горничная, не в счёт, с ней уж давно всё говорено-пере-говорено.

Девочка же Маша была милая. Сидела на табуреточке спокойно и разинув рот слушала тётю Прасковью.

А Прасковья Евстахиевна увлекалась и постепенно залетала в такие «дали» и «выси», что потом, вернувшись в каморку, долго дышала и спрашивала у девочки:

– Ох, Маша, что это я, что было-то?

Маша степенно отвечала:

– Дак мы счас были на кофие у княжны Марии Павловны. А затем поехали на военные действия.

Всё это говорить и запоминать Маше было непросто. Но как же всё было волнительно.

Уж совсем не хотелось откликаться на зов бабушки Ревекки. Она к тёте Прасковье заходила нечасто. Всегда извинялась, что Маша-де время ваше отнимает.

И почему-то называла её иногда Полина Генриховна. Да и говорить они начинали не по-нашему. Оказалось, что это – немецкий язык. Очень простой. Уходишь – скажи: «Гутен абенд, майне дамен». Дамы, Прасковья да Пелагея, смеялись и девочке тоже желали светлого, тихого вечера.

Да какой он может быть тихий, когда вон уже по рупору, что на кухне, поют каждый день: «На границе, мол, тучи ходят хмуро, и край огромный тишиной объят, и часовые наши все у берегов Амура с собакой на границе с ружьями стоят». Вот так пересказывала Маша тёте Прасковье главные политические новости.

И спешила к своему Джульбарсу и Карацупе, которые строго смотрели на красную чёрточку в конце дощечки. Это – граница.

Заходили к Прасковье Евстахиевне и другие жильцы. Но были, как правило, не очень долго. Так как дамы в основном сворачивали темы бесед на парижскую жизнь, которую, все знали, Прасковья Евстахиевна в молодости (с папенькой) изучала.

Но всё-таки и Сёму Цыпкина с женой, и Розенбергшу Розу Марковну, да и других Прасковья Евстахиевна принимала. Только не очень надолго. Так, житьё-бытьё, здоровье и «ох, дамы, что-то я притомилась, пойду прилягу».

Благо идти было недолго. С кресла встал – да на кушетку, она же и кровать, вот и все походы.

Правда, в церковь Елоховскую Прасковья ходила исправно. Цыпкины шёпотом, сделав большие глаза, говорили, что там икона одна, дар Прасковьи Евстахиевны, такой неимоверной цены, что на неё даже бирку повесила Третьяковская галерея.

И был большой шум в храме Елоховском. Сам патриарх стучал посохом и громогласно объявил, что покарает власть мирскую, ежели она посягнёт на святыню Елоховского храма. Пока все затихли.

* * *

Теперь коротко расскажем о Прасковье Евстахиевне, чтобы была ясность у нас, кто же потчует рассказами нашу Машу и других жительниц многокомнатной квартиры. Маша приходит сразу, обнимает мишку – и спать. Ей даже иногда снятся короли и рыцари. Конечно, многого не понимает. Но годы летят. И уже взрослая девушка Маша с огромной теплотой будет вспоминать тётю Прасковью и её рассказы.

Так вот, тётя Прасковья Евстахиевна является баронессой Троппе, германского происхождения. Из герцогства Вюртембергского. На самом деле семья Троппе была обыкновенной сельской семьёй, которая с утра до ночи работала на земле. Цель этой каторжной работы была одна – заплатить «военные» налоги и чуточку накопить, чтобы прикупить земли.

На земле мечтал крестьянин Троппе с хорошими крепкими парнями, сыновьями, поставить заводик (или, может, сначала мастерскую) по изготовлению вооружения для герцога.

Такие мастерские он однажды видел на ярмарке в Йоханнесбурге. И был уверен – у него получится. Ибо, за что ни брался этот крепкий, молчаливый, с хорошей, но редкой улыбкой мужик, всё ладилось. От коров и овец до ковки поделок или какого ремонта по дому или соседям – всё было вовремя, чётко, и, уж чего греха таить, даже ребята все были как на подбор.

И что вы думаете? Собрал Троппе трёх отставных унтеров, взял у евреев ссуду под щадящий процент и таки поставил мастерскую.

Да так пошло дело, что сразу посыпались заказы: на калёные штыки, сабли так называемой турецкой ковки и пистолеты седельные с замковыми механизмами собственного изобретения.

Уж через несколько лет мастерская превратилась в заводик, а Троппе стали величать соседи и иные жители городков не иначе, как герр Троппе.

А кто работает, да другим даёт кусок хлеба (а иногда и со смальцем), да налоги (будь они прокляты) платит исправно – к тому судьба бывает благосклонна.

* * *

Добра бывает судьба. Вот так неожиданно узнал уже мелкий заводчик Троппе, что у Фридриха там какого-то ну просто не заладилось. Что не заладилось? Да всё. Погибли лошади от болезни, бежали здоровые парни из армии. Хоть уж как их ни пороли – нет и нет, бежали. И враг двигался под гром барабанов. И денег на армию да пороха нет и не предвидится.

Фридрих бродил по замку, кусал ногти, что было отвратительно, как говорила ему кастелянша Магда, и искал выход. Которого не было.

Пока не появился секретарь, который сообщил: какой-то мужлан просит об аудиенции. Да настойчиво. Про себя секретарь думал: «Надавать тумаков и вышибить из дворца». Но опасался.

Время было провальное, государь Фридрих недоволен сверх меры и… мало ли что.

Фридрих же рявкнул: «Тащи его сюда!» – и просил принести шнапсу. Шнапс до полудня – это крах всех приличий и этикетов. Нет, нет, думал секретарь, горит, видно, наше государство синим пламенем, пропадает. Видано ли – шнапс до двенадцати?

Посетитель же не смущался вовсе. Ни золочёным подсвечникам, ни узорчатому полу с голыми богинями изумительных форм тела, ни самому государю.

Хотя этикет соблюл: поклонился несколько раз и даже выронил шляпу.

Предложение же этого мужлана было настолько неожиданно, что наш Фридрих уже не рявкнул, а буркнул: «Да садись, вон, возьми кресло».

Посетитель предлагал придать армии Фридриха военной амуниции и вооружения в очень значительных количествах. Вот список.

У Фридриха зарябило в глазах. Но – главное! Всё предлагается безвозмездно. Чего, конечно, просто не может быть. Никогда. Да в германских землях. Но вот – произошло.

Государь земли немецкой (пока не объединённой) и просто какой-то герр Троппе уже пятьдесят минут истребляли шнапс специальной очистки, что герр Троппе оценил сразу.

Через два часа по требованию государя принесли буженину да у поставщика-еврея срочно получили куриные фаршированные шейки. А шнапс шёл и шёл. За здоровье семьи государя, за успехи войска, за землю, за урожай – чтобы каждый год. И под конец – за барона Генриха Троппе. Тут, правда, Генрих Троппе здорово поперхнулся. Но, во-первых, государь его хлопнул по спине, а рука-то была королевская, тяжёлая. Во-вторых, секретарь уже принёс диплом государственный. Геральдическую грамоту с золотом и сургучом.

Уж тут не отвертишься, стал наш Генрих Троппе бароном. Это значит, думал он, бредя по булыжнику и упав раз даже в лужу, что теперь и Магда моя – баронесса.

Он шёл, немного падал, но до трактира, в котором ночевал, добрёл.

Уже – барон. И грамоту не потерял и почти не запачкал.


Баронесса Троппе в 1895 г., Петербург

* * *

Далее как обычно. Дело развивалось, уже сменилось поколение, а заводы барона Троппе продолжали вооружать государство, армия которого, и особенно государи, любила повоевать.

А тут произошли важные изменения. Немецкая принцесса Ангальт-Цербстская неожиданно стала государыней Екатериной II.

Появился неожиданно высочайший указ российской императрицы, читанный в землях немецких городов.

Предлагалось мастерам или иным любым жителям переселиться в страну Россию для проживания. А условия были таковы, что барон Троппе принял решение немедленно. Ехать!

* * *

Таким образом, семейство баронов, отнюдь не бедное, обосновалось в Москве, городе купечества и различного направления заводов.

Семьи немецкие приносили пользу огромную. И рабочие руки у горожан были заняты, и благотворительность серьёзная городу оказывалась.

Постепенно немецкие семьи становились русскими.

Так баронесса Полин Генрих Троппе стала Прасковья Евстахиевна Троппе.


Баронесса Троппе


Да воспитана была хорошо. Без баловства да разных ужимок «аристократских». А просто, как говорил дед их семьи: «Не забывайтесь, вы, барончики и баронесски, что вышли-то из земли, картофеля и навоза. Да угля со сталью. Помните это, и ещё: не сделаешь добро – получишь зло. Вон, наш предок, Генрих, всё в одночасье отдал Фридриху. Правда, молва гласит, что был приказ государя Фридриха: как барон Троппе появится в городе стольном – Фридрих на пять часов закрывает дворец. А уж по площади парадной запах и аромат высокого шнапса выветривались с трудом.

Учтите, бароны, надеяться на лёгкость приобретения ценного не следует. Только то у вас будет цельно и прочно, что добыто своими усилиями, своим знанием и трудолюбием, своей силой, волей и здоровьем».

Баронесса Троппе когда-то имела в собственности весь этот многоэтажный дом. На первом этаже была квартира её семейства. Теперь – комнатка при кухне. Однажды баронесса зашла в свою собственную квартиру. И вышла через минуту. Больше она в их квартиру никогда не заходила


Так вот и жили бароны Троппе в элегантных скромных особнячках по Басманным улочкам да переулкам. Что говорить – слобода почти немецкая.

* * *

И жила наша, теперь мы знаем, баронесса Прасковья Евстахиевна Троппе на Старой Басманной. В доме, построенном её папенькой для служащих железных дорог.

Поэтому квартиры были большие, с длинными коридорами, натирать паркет которых – ой, какой труд. Но зато полотёр знает – это работа постоянная, раз в неделю, а то и чаще, коли гость придёт.

Правда, «лафа» полотёров рухнула в одночасье: комнаты квартир вдруг все приобрели замки, а туалеты стали работать с засорами.

Это выяснилось быстро: новый народец, что по комнатам расселился, в туалет начал выбрасывать очистки и прочие предметы, кои для конструкции сливных туалетных труб никак, никоим образом не были приспособлены.

Иногда хочется отметить, что вся страна в одночасье превратилась в один большой, крепко засорённый туалет.

* * *

При каждой квартире находилась большая кухня. Рядом – маленькая каморка для прислуги – вернее, чтобы ей переночевать. Ибо по правилам прислуга когда имеет отдых, то находится в большой комнате, что именовалась залой.

В наше время «залу» перегородили фанерными листами. Оказалось много комнат-пеналов с прекрасной слышимостью всех и всего.

Извините, просто жуть!

Так вот, Прасковья Троппе имела комнатку при кухне. И была счастлива.

В комнатке умещалась приходившая два-три раза в неделю бывшая горничная Пелагея.

И ещё была табуреточка, на которой сидела Маша и слушала истории тёти Прасковьи. А Прасковья Маше, мы уже говорили, была рада.

Она увлекалась, рассказывала свою жизнь, забывала, что Маше-то шесть-семь лет от роду. Да и Маша, многое не понимая, неслась вместе с баронессой по её такой диковинной жизни.

И ещё. Был у Прасковьи Евстахиевны сын. Этот мальчик был усыновлён баронессой давно. Ибо своих детей она, к несчастью, иметь не могла. Он закончил военное училище. Даже был вольноопределяющимся в Первую мировую. Но пропал в годы Гражданской.

И всё. Пропал. Правда, уже в тридцатых годах пришёл к Прасковье этакий неприметный. Сказал твёрдо:

– Я, баронесса, верующий и перед любой иконой клянусь: сын Ваш – жив. И ещё раз жив. Больше ничего не знаю.

А Прасковье стало почему-то легко и счастливо.

Теперь можно жить спокойно, а там судьба сама решит – когда, как, кого и где.

* * *

Всё начиналось вот как. Девочка Маша вежливо, как учила её мама, да и бабушка тоже добавляла, так вот, Маша вежливо стучала в дверь тёти Прасковьи.

– Открыто, – хрипловато отвечала хозяйка комнаты, тётя Прасковья Евстахиевна.

Далее Маша уже знала ритуал.

Но вначале немного об обитательнице этой комнатки, каморки, закутка. Да как ни называй, комнатка маленькая.

А жилица в ней, Прасковья Евстахиевна, уже в значительных годах, женщина вполне достойных размеров. И хоть и хочется девочке назвать тётю Прасковью бабушкой, но как-то не получается. Ведь лицо у неё почти без морщинок, и глаза голубого оттенка. Ох, Маша видела, видела, иногда взгляд тёти Прасковьи бывает такой хитрый, такой озорной, что куда там.

И одета не в кофты да юбки сплошь мятые, не повязана платком не первой свежести. И на ногах нет тапочек изношенных, ибо после хозяйки тапок они переходили к следующему поколению. Нет и нет! Знала Маша: любую вещь надо беречь. Ибо они, эти вещи, достаются с трудом, потом и большими, как баба говорит, нервами.

Ещё бы, Маша ведь слышит, как мама, собираясь в театр свой, всегда с плачущим голосом обращается к маме, то есть Машиной бабушке:

– Ну, мама, ну когда же это кончится? Нечего надеть совершенно. Ей-богу, лучше перейти в цирковые. Там надел рейтузы или гетры, да что ни надень – никто даже не обернётся. Ты ведь – цирковой. А я в этом «Мейерхольде» – просто как белая ворона.

Бабушка парировала всё это очень спокойно:

– Ты бы, актрисулька, пошла на завод, учётницей, например, вот всё враз бы и наладилось. Был бы у тебя муж Ардалион, – и тут они начинали смеяться.

Когда мама уходила, Маша спрашивала у бабушки:

– Ба, а, ба, почему, когда вы с мамой говорите «Ардалион», вы всегда смеётесь?

– Да потому, деточка, что мужчина с таким именем никогда пьяницей или выпивающим быть не может.

Девочка так и не поняла, почему Ардалион не может просто выпивать. Конечно, уважаемый читатель, девочка имела в виду под словом «выпить» только водичку. Или кипячёное молоко – это когда болит горло.

А уж полное понимание этого слова «выпить», да ещё с добавлением «здорово выпили», придёт к девочке гораздо позднее.

* * *

Утренний визит Маши начинался с того, что Прасковья Евстахиевна обращалась к Маше по-немецки.

Со второго раза Маша запомнила, что «гутен морген» – доброе утро, а «вас воллен зи» – что, мол, вы изволите.

Маша не терялась, а вежливо и даже немного важничая отвечала:

bannerbanner