
Полная версия:
Большая коллекция рассказов
Зато я и не джентльмен. Правда, когда-то я мечтал быть джентльменом, воображая, что это достижимо с помощью знания и труда, но жестоко ошибся и уже давно забросил об этом всякую мысль. Для того чтобы сделаться джентльменом, прежде всего необходимо уменье ловко завязывать бант на галстук. Этого уменья я никогда не мог себе усвоить. Положим, завязать галстук красивым бантом вокруг ножки кровати или кувшина для воды я умел в совершенстве, и если бы эта ножка или этот кувшин могли заменить меня в гостиных, то дело было бы в шляпе: украшенные белоснежным галстуком, завязанным в великолепный бант, эти предметы вполне могли бы осуществить тот идеал джентльмена, какой витает перед воображением современных новеллистов. Но лишь только я принимался завязывать галстук вокруг своей шеи, ничего, кроме чувства удушения, не получалось. Я никак не мог постигнуть, как это нужно делать. Иной раз у меня мелькала в уме догадка, что весь секрет состоит в том, чтобы, так сказать, вывернуться наизнанку, закрутить назад руки и стать на голову. Но, к несчастью, я оказался негоден и для таких высших, гимнастических упражнений. «Человек без костей» или «человек-змея», упражняющиеся в цирках, могут быть превосходными джентльменами, но для людей, одаренных лишь обычными суставными и мускульными скреплениями, «истинное» джентльменство недостижимо.
Дело, однако, не в одних подвязках и галстуках. Недавно я читал, что один из литературных «пэров», небрежно вытянувшись в кресле и попыхивая ароматической сигарой, лениво цедил сквозь зубы: «Для того, чтобы охарактеризовать всю вульгарность этого человека, достаточно сказать, что он носит рубашки с тремя запонками на груди».
Вот вам и раз! Я сам ношу рубашки с тремя грудными запонками, и вдруг благодаря этому оказываюсь вульгарным! Положительно уничтожен этим открытием! Я искренно поверил тому магазинному франту, который уверял меня, что теперь в высших кругах принято носить рубашки непременно с тремя грудными запонками, и заказал себе сразу две дюжины таких рубашек. Следовательно, я останусь «вульгарным» до тех пор, пока не изношу этих двух дюжин.
Как жаль, что у нас нет министра изящных туалетов! Отчего бы правительству не простереть своей отеческой заботливости о нас до того, чтобы вывешивать на углах улиц объявление с указанием, сколько запонок должен носить каждый джентльмен и каким бантом повязывать свой галстук? Что бы этому правительству, так усердно снабжающему нас всевозможными полицейскими предписаниями и постановлениями, не заняться, наконец, высшими потребностями нашей жизни!
Припоминаю другой отрывок из модной великосветской литературы.
– Дорогая моя, – со своим легким аристократическим смехом произнесла леди Монтрезор, – неужели вы серьезно можете пожелать выйти замуж за человека, носящего носки с желтыми полосками?
Леди Эммелина вздохнула и томно проговорила:
– Он такой интересный. Но, конечно, вы правы: муж с такими вкусами постоянно будет бить по нервам.
Весь в холодном поту, я бросился в свою спальню. Так я и знал, что и в этом окажусь вульгарным: все мои носки испещрены желтыми полосками! А они мне так нравились, да и стоили недешево.
Что же мне теперь делать? Если пожертвовать этими носками, отдав их какому-нибудь оборванцу, и приобрести себе другие… ну, хоть с красными полосками, то, чего доброго, опять ошибусь. У меня нет настоящего чутья в области туалетов, а модный новеллист никогда не выручит. Он только говорит нам, что у нас не так, но ни за что не скажет, что надо делать, чтобы было так.
Почему он не заставит леди Монтрезор высказаться до конца, чтобы дать нам понять, с какими именно полосками должны носить носки джентльмены, желающие быть признанными в фешенебельных гостиных?
Когда я раздумывал об этом, мне вдруг пришла в голову блестящая, но крайне смелая мысль. С целью устранения всех этих неприятных неудобств не обратиться ли к великосветскому новеллисту с письменным запросом, вроде следующего:
«Глубокоуважаемый мистер (а может быть, нужно писать глубокоуважаемая миссис или мисс, а то и леди?)! Раньше, чем идти в модный магазин и к портному, позволяю себе побеспокоить вас вопросом, имеющим для меня огромное жизненное значение.
Я человек со средствами, хорошего рода, с приличным воспитанием и, как уверяют дамы, обладаю довольно представительной наружностью. Ко всему этому я желал бы быть настоящим джентльменом. Если это не слишком затруднит вас, не будете ли вы так любезны указать мне, что я должен для этого делать? Какие должен носить галстуки и носки? Какой иметь в петлице цветок? Сколько следует насажать пуговиц на утреннюю куртку? Доказывают ли стоячий воротничок и рубашка с тремя запонками благородное происхождение, или же, наоборот, это признак вульгарности?
Если ответы на все эти вопросы отнимут у вас слишком много вашего драгоценного времени, то не соблаговолите ли сообщить мне хоть кратко: от кого вы сами узнали все признаки истинного джентльменства? Кто ваш авторитет в этих делах, где он живет и когда можно застать его дома?
Я бы извинился в том, что дерзнул обратиться к вам с этим письмом, если бы не был уверен, что вы отнесетесь вполне сочувственно к моей нужде в вашем компетентном руководстве. Думаю, вы сами скорбите о том, что на свет расплодилось такое множество людей дурного тона, когда, в сущности, нужно лишь указать им, чего не следует и что следует делать, чтобы превратить их всех в джентльменов.
Вперед убежденный в вашем благосклонном отношении к моей скромной просьбе, имею честь быть…»
Но я вовсе не «убежден», чтобы он или она удостоили меня ответом. Вернее всего, что, если и удостоят, то ответ будет вроде того, которым однажды обрадовала моя тетушка своих детей. Как-то раз чересчур расшалились в саду ее дети. Она вышла к ним и говорит:
– Томми, зачем ты так шумишь? Разве ты не знаешь, что нельзя так кричать?.. Джонни, негодный мальчик, сколько раз я тебе говорила, чтобы ты не смел лазить по деревьям, обрывать сучья и швырять их в чужие сады, а ты все не слушаешься!.. Дженни, если ты, гадкая девочка, еще раз позволишь себе такие шалости, как сейчас, то я тебя накажу!
Выложив все это, тетушка с облегченным сердцем вернулась к себе в комнату и снова уселась за работу. Немного спустя дверь в эту комнату чуть приотворилась, из-за нее выглянуло маленькое розовое личико и тоненький голосок пропищал:
– Мама, а мама!
– Ну, что еще?.. Наказание с вами! Ни минутки не дадите покоя!
– Мама, что же ты нам не скажешь, что мы должны делать, чтобы ты была довольна нами?
Мать сначала опешила. Открываемая ей ее маленькой дочкой новая точка зрения поразила ее. Но, не желая выходить из своей привычной роли, она быстро оправилась и ответила:
– Вот еще что выдумала! Говори ей, что она должна делать! Есть у меня на это время. Довольно с вас того, что я чуть не с утра до вечера толкую вам, чего вы не должны делать…
Помню, как я, в свои молодые годы, усердствуя в желании усвоить себе правила хорошего общества, купил книгу, обещавшую заманчивым заглавием научить этим правилам. Но книга оказалась точь-в-точь такого же свойства, как тетушкины наставления: в ней заключался очень длинный перечень того, чего не следует делать джентльмену, и ни слова о том, что нужно делать.
Разочаровавшись в этой книге, я приобрел себе целую дюжину других «руководств для джентльменов» и нашел в них то же самое. Все они трактовали только о том, что не прилично джентльмену, а что прилично – об этом ни слова. Разница между этими «руководствами» состояла лишь в том, что в одном список запрещений был больше, а в другом – меньше.
Перечитав все эти запрещения, я пришел к заключению, что если я желаю быть совершенным джентльменом, то мне лучше всего провести всю остальную часть своей жизни в постели. Только этим способом я и могу избежать ошибок, влекущих за собою осуждение фешенебельного общества. Только оставаясь в постели, я мог жить и умереть настоящим джентльменом и даже, пожалуй, удостоиться следующей надписи на своем надгробном памятнике:
«Он во всю свою жизнь не совершил ни одного поступка, недостойного истинного джентльмена».
Да, быть джентльменом вовсе не так легко, как воображают себе новеллисты, описывающие высший свет, который видят сами только почтительного отдаления. Я слышал об одном драматурге, который однажды, во время репетиции своей пьесы, выкинул такую штуку.
По роли герой должен был курить. Артист, изображавший героя, явился на репетицию с серебряным портсигаром. Увидев этот предмет, автор испуганно воскликнул:
– Стойте! Никак у вас серебряный портсигар?
– Да, – ответил артист. – Купил по случаю. Нравится вам?
– Нравится?! – разгорячился автор. – Да разве можно такому джентльмену, какого вы взялись изображать, иметь серебряный портсигар? Вы этим испортите всю роль!
– Вот тебе и раз! – с не меньшим удивлением вскричал артист. – Какой же, по-вашему, должен быть у меня портсигар?
– Разумеется, золотой. Неужели вы этого не понимаете?
Дело дошло до директора театра. Автор уверял, что вся пьеса неминуемо провалится, если герой будет пользоваться серебряным портсигаром вместо золотого. После долгих споров и толков сошлись на том, что герою будет дан портсигар «под золото», и этого было достаточно для получения известного эффекта. Даже тогда, когда герой, в конце концов, опустился до того, что стал буянить на улице, лезть в драку с полицейскими и самым зверским образом истязать жену, вид его блестящего «золотого» портсигара напоминал публике о том, что герой все-таки был настоящий джентльмен.
Прежние писатели были совершенно несведущи в мелочах вопроса туалета. Они умели описывать нам лишь то, что думали и чувствовали, и как страдали их герои. Но можно ли было верить таким писателям, когда они не обращали внимания на самую существенную часть человека – на его интимный туалет? Не зная подробностей этого туалета, могли ли они верно судить о чувствах и мыслях, вообще – о свойствах людей? Разумеется, нет, поэтому и все описываемое ими, по мнению современных новеллистов, не что иное, как чистая выдумка, основанная на полном невежестве.
Современные писатели не то: они работают исключительно по «научным» методам. Они показывают нам человека, носящего, скажем, подвязки, и мы сразу понимаем, что этот человек – олицетворение вульгарности. Иначе, – утверждают эти писатели, – и быть не может, потому что ни один настояний джентльмен не позволит себе носить подвязок. Писатель указывает нам, какого рода носки носит герой, и мы уже вперед знаем, состоится ли брак этого героя с намеченной им девицей из высшего круга или нет. Для полного же удостоверения джентльменства своего героя автор снабжает его золотым портсигаром.
Для чего же все это пишется? Да просто, по моему мнению, для того, чтобы еще и еще раз показать, что и мужчина, подобно женщине, – такой же раб моды и что человек все еще не дорос до истинного понимания ни самого себя, ни великой цели своего существования на земле.
Это, конечно, очень грустно, но считаться с этим все-таки приходится.
XVIII. БЕЗВОЛЬНЫЙ ЧЕЛОВЕК
Люди, лишенные собственной воли, играют очень жалкую роль в жизни. Они – вечные рабы всех и всего.
Я знал такого человека, познакомившись с ним еще в дни своей самой зеленой юности, когда меня только что поместили в школу, где он уже находился несколько лет. Моя первая беседа с ним произошла, насколько помню, при следующих обстоятельствах.
Пустынное место в городском парке. Он сидел, прислонившись спиною к огромному вязу, и курил большую глиняную трубку. Курил он с видимым отвращением и ежеминутным позывом к рвоте. После каждой затяжки он вынимал трубку изо рта, сплевывал в сторону и разгонял фуражкою облако вонючего табачного дыма, постоянно образовывавшееся вокруг него.
– Тошнит? – спросил я его из-за дерева, приготовившись в случае надобности бежать, потому что обыкновенно большие мальчики относятся довольно нелюбезно к задорным вопросам маленьких.
К моему немалому удивлению, а также и удовольствию, он отнесся к моей «дерзости» с полной снисходительностью и ответил совершенно просто и дружелюбно:
– Нет, пока еще ничего.
Между тем я успел убедиться, что его ноги вовсе не так длинны, да и самый вид не слишком страшен, как это мне сначала показалось, и я, вполне успокоившись насчет своей участи, отважился выйти из-за своей засады и несколько времени молча и участливо глядел на него. Он мне вдруг понравился, и я желал выказать ему свою симпатию. Очевидно, он это понял. Сделав сильную затяжку и сплюнув на сторону, он спросил меня:
– Пробовал ты когда-нибудь пить пиво?
Я сознался, что еще не пробовал.
– И хорошо делаешь, – похвалил он. – Это такая отвратительная бурда, что не дай бог и пробовать! – добавил он и судорожно передернул плечами.
Подавляя настоящую горечь воспоминанием о прошлом, он снова стал молча курить.
Я решился предложить другой вопрос:
– А вы пьете пиво?
– Пью, – угрюмо отозвался он. – Все пятиклассники пьют пиво и курят трубку. Так уж полагается, – добавил он как бы в пояснение.
Лежавший на его лице зеленоватый оттенок вдруг сделался интенсивнее. Видимо, сознавая и стыдясь этого, он вскочил и направился к кустам.
Через три года он кончил училище, и я не встречался с ним несколько лет. Но как-то раз мы столкнулись на одном из углов Оксфордской улицы и тотчас же узнали друг друга. Он пригласил меня побывать у него и даже погостить в доме его родных, в Суррее.
Я последовал его приглашению в следующие же свободные дни. Пока мы были в доме, он имел какой-то унылый и подавленный вид и все время тяжко вздыхал. Когда же мы с ним вдвоем ходили гулять по соседним лугам, лицо его просветлело и он пустился в веселую болтовню. Но лишь только мы повернули к дому, он принял прежний удрученный вид и снова завздыхал. За обедом он ничего не ел, выпив только глоток вина и закусив его куском хлеба.
Я спросил его тетушку:
– Что такое с вашим племянником? Уж не болен ли он?
– Ну, таким «больным» и вы можете сделаться когда-нибудь, – ответила она с многозначительной усмешкой.
– Когда же? – не на шутку встревожился я.
– А вот, когда влюбитесь, – последовал ответ.
– Разве он влюблен? – продолжал я любопытствовать.
– А разве вы этого не видите? – с оттенком негодования чуть не выкрикнула тетушка и даже всплеснула руками.
Я должен был сознаться, что вовсе не вижу этого, и по своей неопытности бухнул еще один вопрос:
– А когда это у него пройдет, он опять будет есть как все?
Тетушка впилась в меня пронизывающим взглядом, но, должно быть, поняв, что я не насмешничаю, а просто наивничаю по молодости, зашептала, близко нагнувшись ко мне и водя пальцем перед моим носом:
– Все это вы испытаете сами, когда очутитесь в его положении. Погляжу-ка я, как вы будете думать о еде, когда тоже влюбитесь!
Ночью, часов около одиннадцати, я услышал крадущиеся мимо моей двери осторожные шаги. Любопытство заставило меня немного приотворить дверь и осторожно выглянуть в коридор. Я увидел моего приятеля в халате и туфлях, почти неслышно спускавшегося вниз по лестнице. Убежденный, что он впал в лунатическое состояние (я слыхал, что некоторые люди бывают подвержены этому), я потихоньку последовал за ним, побуждаемый отчасти любопытством, а отчасти желанием помочь ему, если с ним что-нибудь случится.
Он шел со свечою в руке, так что мне легко было следить за ним. Очутившись в кухне, он поставил свечу на стол, направился к кладовой и через минуту вернулся с блюдом, на котором лежал огромный кусок жаркого и стояла большая кружка с пивом. Когда эти вещи были поставлены на стол, мой приятель еще раз направился в кладовую и принес оттуда толстый ломоть хлеба и баночку с пикулями.
Больше мне ничего не нужно было знать, и я потихоньку юркнул назад в свою комнату.
Я присутствовал на его свадьбе, и мне казалось, что он в тот день проявлял такую восторженность, какой трудно было предположить у него. Пятнадцать месяцев спустя, узнав, что мой бывший товарищ сделался счастливым отцом, я отправился поздравить его.
Он и его семья проводили лето в живописном старом доме в Беркшире, и он пригласил меня провести у них время с субботы вечера до понедельника утра. Погода стояла хорошая, ясная. Я уложил в ручной чемоданчик белый фланелевый костюм и отправился не в субботу вечером, а в воскресенье утром.
Мой бывший товарищ встретил меня одетым в черный сюртук при белом жилете, и я заметил, что он как-то странно смотрит на меня и что-то его, очевидно, тревожит. Прозвонил колокол, созывающий к первому завтраку, и мой приятель поспешно спросил меня:
– Вы захватили с собой парадную одежду?
– Парадную одежду? – с недоумением повторил я. – Разве у вас что-нибудь случилось такое, что нужно…
– Нет, ничего особенного не случилось, – поспешил он пояснить. – Но я имею в виду посещение церкви.
– Ну, вот еще! – возразил я. – Неужели вы намерены идти в церковь в такую чудную погоду? Ведь вы летние праздники обыкновенно всегда проводили за лаун-теннисом или катались по реке.
– Да, это верно, раньше так было, – мямлил он, нервно ощипывая поднятую им с земли полузавядшую розу. – Мы с Мод и сейчас бы не прочь. Но… знаете ли, наша кухарка – шотландка. В религиозном отношении она придерживается очень строгих правил…
– И заставляет вас ходить каждое воскресенье в церковь? – договорил я.
– Да, видите ли, она находит, что странно не ходить туда. Вот мы и ходим теперь каждое воскресенье к утренней и к вечерней службе. А позднее у нас собираются сельские девушки, и мы немножко поем и… ну, и тому подобное. Я не могу задевать чьих-либо убеждений и всегда стараюсь, чтобы все были довольны вокруг меня.
Не желая выдавать своих мыслей, я заметил:
– У меня с собой только вот этот дорожный костюм, который вы видите на мне, да фланелевый в чемодане. Разве нельзя пойти в церковь в том виде, какой я имею? Неприличного, по-моему, на мне ничего нет. Всякий поймет, что я приезжий, и не взыщет.
– Гм… – промычал он, нахмурив брови и качая с задумчивым видом головой. – Я боюсь, это не понравится нашей пуританке… Ах, как досадно!.. Это моя вина: почему я не предупредил вас… Как же теперь нам быть?.. Впрочем… да, да, это будет отлично!
Лицо его вдруг просветлело, и он обрадованно выпалил:
– Знаете, какая мне пришла блестящая мысль? Мы скажем, что вы дорогой немножко захворали, уложим вас в постель, и вы пробудете в ней до утра… Ведь вы ничего не будете иметь против этого? Это успокоило бы нашу…
Но я не согласился с этой «блестящей» мыслью, заявив, что моя щепетильная совесть не позволяет мне участвовать в таком обмане.
– Да?.. Простите, я не принял этого во внимание, – смущенно проговорил он, немилосердно теребя свою крохотную бородку. – Гм! Что же теперь делать?.. Впрочем, вот что: я скажу нашей шотландке, что вы дорогой потеряли свой чемодан с вещами… Мы спрячем его, так что ни она и никто из других наших людей не увидит его, и все будет в порядке. Мне бы не хотелось, чтобы она была дурного мнения о наших гостях.
Года через два умер один из его родственников и оставил ему довольно порядочное наследство; между прочим, большое имение в Йоркшире. Таким образом мой приятель сделался ленд-лордом, а вместе с тем, разумеется, и покорным рабом всевозможных новых условностей.
Правда, с мая по август он жил довольно тихо и сравнительно спокойно, а если и чудил, то только в тесном домашнем кругу; но с ранней осени и до поздней весны он был настоящим мучеником своего лендлордского положения. С годами он сделался тучным, неповоротливым, вялым и вдобавок крайне трусливым. Можно поэтому себе представить, какие он должен был переносить пытки, когда ему приходилось по целым дням вязнуть в болотах, обремененному ружьем и тяжелою охотничьей сумкою, в компании таких охотников, которые имеют обыкновение вместо дичи стрелять в своих сотоварищей, находящихся под выстрелом. Каждый раз, когда дробь свистела мимо его уха или носа, мой приятель падал на землю и чуть не умирал от ужаса.
Я знал, что ему очень трудно участвовать в этих лендлордских забавах, но он никогда не жаловался, резонно находя, что известные права налагают и известные обязанности, и что кто любит сладкое, тот не должен избегать и горького.
Но, по-моему, «сладость» его нового положения до такой степени перевешивалась «горечью», что первая совершенно затушевывалась и сводилась на нет.
Насмешнице-судьбе угодно было посредством какой-то счастливой спекуляции удвоить его состояние. Ввиду этого он был «вынужден» приобрести яхту и сделаться членом парламента. От яхты он болел, а заседания в парламенте, где он добросовестно просиживал молча по нескольку часов подряд, устроили у него в голове настоящий кавардак. Несмотря на это, он очень гордился своей парламентской «деятельностью», а во время каникул, в продолжение одного из летних месяцев, подвергал себя мученичеству, набирая целую ораву знакомых на свою яхту и кружась на ней по Средиземному морю. Однажды во время такого «увеселительного крейсирования» у него на яхте разыгрался крупный скандал между гостями, затеявшими азартную игру. Сам он не только не участвовал в этой игре, но даже и не знал о ней, потому что валялся в своей каюте, страдая хронической формой морской болезни. Газеты оппозиционного лагеря тотчас же подхватили эту историю, раздули ее до чудовищных размеров, назвали яхту моего приятеля «плавучим игорным домом» и поместили на первой странице портрет собственника яхты.
Потом он ударился в область литературы, театрального искусства и живописи под руководством какого-то «ученого» просветителя. До сих пор его любимою литературою были легкие вещи игривого свойства, а теперь он стал читать только «серьезные» журналы и книги, стараясь сделать вид, что понимает их. На подмостках он прежде любил видеть что-нибудь вроде хорошенькой молодой девушки, сидящей на крыльце живописного коттеджа и смущенно выслушивающей молодого человека, объясняющегося ей обиняками в любви. Тут же должен был быть ребенок или собачка, которые делали бы что-нибудь трогательно-забавное. Но «ученый» просветитель стал доказывать ему, что недостойно культурного человека находить удовольствие в таких «пошлостях», и пичкал его разными модными «настроениями» вроде тех картин, где на красных холмах пасутся зеленые коровы, освещаемые фиолетовым лунным сиянием, и появляются нагие человеческие фигуры с багряными волосами и трехфутовыми шеями, один вид которых приводил моего приятеля в содрогание. Когда он робко замечал, что подобные вещи неестественны, ему возражали, что тут вовсе и не требуется никакой естественности, а все дело в том, под каким углом зрения это представляется артисту. Только представления артиста, в каком бы состоянии он ни находился, имеют значение для искусства и даже составляют самое искусство; что вне представлений и настроений ничего и не существует, и т. д.; все в том же ультрапрогрессивном духе. Мой приятель слушал, развесив уши, и только покрякивал.
«Ученый» просветитель пригласил себе на помощь несколько таких же ученых, каким он был сам, и вся эта компания общими силами принялась водить моего приятеля по дебрям «последних слов науки, искусства и общественных порывов». Они таскали его на вагнеровские концерты и показывали разные современные «обозрения»; читали ему произведения нарождавшихся, как грибы, декадентов: накупали для него полные собрания «знаменитых драматургов» символистского направления, вроде Ибсена; знакомили со всеми представителями отечественного артистического мира, – словом, всячески старались лишить его последних проблесков самостоятельности.
Как-то раз, днем, я встретил его спускающимся с подъезда Артистического клуба. Он выглядел страшно изможденным. Его только что водили на частную выставку в «Новой галерее», а немного спустя, после второго завтрака, он должен был присутствовать на заседании «Общества Шелли». За этим следовали три литературных собрания в разных местах, обед с индийским набобом, не знавшим ни слова по-английски, потом, вечером, представление «Тристана и Изольды» в театре Ковент-Гарден и, в довершение, бал у лорда Солсбери.
– Вот что, дорогой мой, – сказал я, выслушав всю эту кучу «обязанностей» добровольного мученика, – отправимтесь-ка лучше в Эппинг-Форест. Сегодня суббота – и там будет много публики. Сыграем там партию в кегли, потом пойдем в кокосовый орешник. В тени кокосов мы можем закусить и напиться чаю. Вечерком поиграем в шахматы или просто в шашки и поболтаем по душам, а в десять и на боковую, чтобы подняться пораньше утром.
Он стоял передо мною с тоскующим взглядом, и мне чувствовалось, что ему очень хотелось бы принять мое предложение. Но стук колес подкатившего экипажа вывел его из колебания.
– Спасибо, друг, – со вздохом проговорил он, крепко пожимая мне руку. – Я бы, знаете ли, с удовольствием, но что потом скажут обо мне?