Читать книгу Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение (Алексей Юрчак) онлайн бесплатно на Bookz (7-ая страница книги)
bannerbanner
Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение
Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение
Оценить:
Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение

5

Полная версия:

Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение

Глава 2

ГЕГЕМОНИЯ ФОРМЫ

Неожиданная смена парадигм

Поиски собственного слова на самом деле есть поиски именно не собственного, а слова, которое больше меня самого; это стремление уйти от своих слов, с помощью которых ничего существенного сказать нельзя. Сам я могу быть только персонажем, но не первичным автором.

Михаил Бахтин90

Авторитетный дискурс

Тому, кто вырос в Советском Союзе, нет необходимости объяснять, в чем состоит юмор популярной советской кинокомедии 1975 года «Ирония судьбы, или С легким паром». Главный герой фильма, Женя Лукашин, накануне Нового года напивается с приятелями в московской бане и по ошибке улетает в Ленинград. Проснувшись в Ленинграде, ничего не подозревающий Женя называет таксисту свой московский адрес: Вторая улица Строителей. Улица с таким названием есть и в Ленинграде. Как и в Москве, она расположена в новом районе, построенном в 1970-х годах. Однотипные блочные дома, универсамы, автобусные остановки как две капли воды похожи на московский район, в котором живет герой. И лестница в доме такая же, и дверь квартиры, и даже ключи. Внутри та же стандартная планировка, мебель, домашние вещи. Ничто не вызывает у выпившего героя подозрений. Уверенный, что он у себя дома, Женя валится на диван и засыпает. После множества забавных эпизодов и романтических песен герой влюбляется в женщину, которая является истинной владелицей ленинградской квартиры.

В картине вечный сюжет романтической комедии ошибок встроен в сугубо советский контекст 1970-х, отличавшийся особой предсказуемостью форм – названия улиц и магазинов, планировка микрорайонов, архитектурные стили, дверные замки, домашняя утварь и другие материальные и символические формы повседневности достигли в тот период беспрецедентного уровня стандартизации и предсказуемости, повторяясь из контекста в контекст почти без изменений. Эта одинаковость городского пространства была частью более широкого процесса нарастающей стандартизации и предсказуемости «идеологических» форм репрезентации, которые включали в себя также формы официального языка, типы идеологического видеоряда, структуру идеологических ритуалов и так далее. В этот период можно было встретить одинаковые символы наглядной агитации (лозунги, плакаты, портреты, стенды) на любом фасаде, на каждой улице, в любом городе страны. Повторяющиеся символы превратились в повсеместный и предсказуемый фон городского пространства, в то, что Вацлав Гавел удачно назвал «огромным задником повседневности» (Havel 1986), на котором внимание обычно не фокусируется, как не фокусируется оно у пешехода на столбах или деревьях, стоящих вдоль улиц.

В главе 1, упомянув этот поворот идеологического дискурса в сторону возрастающей стандартизации и повторяемости, мы предложили впредь называть его «авторитетным дискурсом». Этот термин Михаила Бахтина использован для того, чтобы подчеркнуть, что стандартизация формы идеологического дискурса сопровождалась его глубоким смысловым сдвигом, в результате которого этот дискурс потерял задачу более-менее верного описания реальности, то есть классическую задачу идеологии, преобретя вместо нее иную задачу – создавать впечатление, что возможен только такой, и никакой другой вид репрезентации, даже если он и не воспринимается как верный. Иными словами, основным эффектом этой символической системы было не создание как можно более точного описания реальности, а создание ощущения того, что публично описывать реальность можно было только в таких символических формах.

Авторитетный дискурс включал в себя визуальную, практическую, пространственную и другие составляющие, но самой важной его частью был язык – авторитетный язык речей, документов, призывов, лозунгов, планов, отчетов, газетных передовиц и так далее. Стандартизация формы коснулась всех структурных уровней этого языка – от синтаксиса, морфологии и семантики до стилистики, риторики и нарративной организации. Целые куски текстов, написанных этим языком, с легкостью переносились в новые тексты практически без изменений. При этом нарастающая стандартизация формы этого языка сопровождалась не просто ее застыванием, но и постепенным ее усложнением. Связано это было с тем, что при постоянной необходимости копировать форму авторитетного языка срабатывал эффект снежного кома – желание оставаться в рамках тщательного воспроизводства языковых оборотов, фразеологизмов и стилистических ходов этого языка подразумевало не просто детальное копирование их формы, но копирование этой формы с перехлестом, заведомо более подчеркнутое, более подробное, более расширенное, чем в предыдущих текстах. В результате форма авторитетного языка все больше разбухала, становилась все более громоздкой. Многие читатели, безусловно, хорошо помнят этот особый, неуклюжий идеологический язык, который в брежневский период многие стали иронично называть «дубовым» языком.

Однако, вопреки довольно распространенному мнению91, это нарастание стандартизации и повторямости форм авторитетного языка вело не к сужению смысла, который циркулировал в пространстве политической коммуникации, а, напротив, к его расширению и освобождению. Авторитетный дискурс пережил перформативный сдвиг (см. главу 1), главной чертой которого было следующее: чем более стандартной и повторяющейся становилась форма авторитетных высказываний и символов, тем менее стандартным и предсказуемым был смысл, который мог соответствовать этой форме в различных контекстах.

Благодаря повсеместному повторению одних и тех же форм авторитетного языка (и авторитетного дискурса вообще, включая ритуальные и визуальные элементы идеологии) советская система выглядела монолитной, единой и неизменной. Однако из-за непредсказуемости смысла, который возникал благодаря повторению этих стандартных форм в разных контекстах, смысл советской жизни все больше освобождался от смыслового диктата идеологии, становясь все более разнообразным и все менее предсказуемым. Сложилась парадоксальная ситуация: советская система казалась монолитной и мощной, но – благодаря появлению разнообразных форм реальности, не имеющих отношения к идеологии, – становилась все более разнообразной, непредсказуемой, а потому потенциально неустойчивой, готовой при определенных условиях развалиться. Ощущение вечности и неизменности системы и ее внутренняя непредсказуемость и неустойчивость были результатами одного и того же процесса, который мы назвали выше перформативным сдвигом.

Революционный язык

Первые годы после Октябрьской революции 1917 года (как и первые годы после Французской революции) были отмечены активными языковыми экспериментами92. В этих экспериментах участвовали и представители большевистского государства, и авангардные художественные объединения, имеющие непосредственно к государству мало отношения. Возникли новые стили языка, например «телеграфный» язык, основанный на сокращениях и аббревиатурах, придуманных для обозначения новых культурных реалий и политических понятий, – наркомпрос, пролеткульт, агитпроп и так далее. Появилось множество неологизмов и иностранных заимствований. Эти новые языковые формы рассматривались как инструмент революционного изменения сознания. Большинство из них заведомо выбиралось из-за непривычности звучания и написания, вызывающих у неопытного человека неудобство и заставляющих его изменять свои языковые привычки. По замечанию лингвиста, который в те годы следил за языковыми экспериментами, новые формы языка нелегко «адаптировались к звучанию и формальной системе русского языка» и с трудом «принимались людьми, не привыкшими к иностранной фонетике»93.

Атмосфера революционного эксперимента и эйфории овладела и наукой, включая языкознание. В те годы советский лингвист, археолог и этнограф Николай Марр разработал «новое учение о языке», в основе которого было разделяемое многими авангардными художниками и политиками убеждение, что задачей языкознания, как и других наук, является не только развивать новые научные подходы, но и менять сознание ученых. В 1920-х годах Марр писал: новое учение о языке требует

…особенно и прежде всего нового лингвистического мышления. Надо переучиваться в самой основе нашего отношения к языку и к его явлениям, надо научиться по-новому думать, а кто имел несчастье раньше быть специалистом и работать на путях старого учения об языках, надо перейти к иному «думанию» <…> Новое учение о языке требует отречения не только от старого научного, но и от старого общественного мышления94.

Согласно «новому учению» язык следовало рассматривать как сугубо социальное явление, которое следует изучать с позиции марксистской теории. Поскольку язык меняется таким же образом, как и общество, писал Марр, он тоже стремится от классового состояния к бесклассовому. Поэтому все языки мира развиваются в сторону объединения путем революционных взрывов и смешений. В коммунистическом обществе языки в конце концов сольются в единый коммунистический язык95. Идею о едином языке будущего разделяли и многие группы авангардных поэтов и художников. Обериуты писали в своем манифесте о необходимости создать «новый поэтический язык» для «нового ощущения жизни»96. Футуристы занимались разработкой специального «заумного языка», выдумывая слова, неологизмы и грамматические структуры, нарушающие условности стандартной русской грамматики и фонетики97. Велимир Хлебников писал, что главной целью футуристов было «создать общий письменный язык, общий для всех народов третьего спутника Солнца, построить письменные знаки, понятные и приемлемые для всей населенной человечеством звезды, затерянной в мире»98. Как объяснял Роман Якобсон, близкий в те годы к футуристам, смысл поэзии на заумном языке состоит не в поэзии как таковой, а в той формальной реорганизации языка, которую она производит99.

Сталин как редактор идеологического языка

Как известно, в конце 1920-х годов разнообразие авангардных экспериментов и подходов к языку, политике, науке и искусству стало проблемой для большевистского руководства. Его главной задачей теперь было государственное строительство, а для этого требовался рациональный централизованный контроль в сфере социально-культурной жизни и языка100. Поэтому языковая политика государства в этот период начинает меняться. Эксперименты пресекаются, сфера языка попадает под партийный контроль. В этом изменении языковой политики проявился парадокс, лежавший в основе всей советской идеологии: для полного освобождения социальной, культурной и личной жизни субъекта (цель, которая должна быть достигнута при коммунизме) эту жизнь было необходимо поставить под полный контроль партии. Этот парадокс был заложен изначально в самой идее о возможности построения коммунистического общества под руководством партии. Играя направляющую роль в обществе – то есть будучи носителем уникального знания об истине, – партия находилась как бы за пределами общества, осуществляя руководство из этой внешней по отношению к социуму сферы.

Этот парадокс не был уникален для советской системы. Как показал Клод Лефор, легитимность любой (современной) политической системы строится на основании некой «очевидной» истины, которая занимает по отношению к идеологии внешнее положение (см. главу 1). То есть идеологический дискурс системы всегда ссылается на эту «истину», не будучи при этом в состоянии ее обосновать и доказать. В этом заключается внутреннее противоречие идеологии современного государства вообще. Идеологическое высказывание, которое претендует на полное и верное описание реальности, не способно объяснить, почему «истина», на которую оно ссылается, действительно является истиной. Эта «истина» должна быть сначала принята на веру. Например, в Советском Союзе постулат о том, что коммунизм – это неизбежное будущее человеческой истории, находился за пределами идеологии КПСС. Этот постулат не мог быть ни доказан, ни поставлен под вопрос в рамках идеологического дискурса партии. Напротив, любое идеологическое высказывание, произведенное внутри советской системы, было возможно лишь при условии, что этот постулат заведомо принимался за истину101. Когда же этот постулат был наконец поставлен под вопрос в партийном дискурсе периода перестройки, советская политическая система быстро развалилась102.

Когда в 1920-х годах партийное руководство начало устанавливать более жесткий и централизованный контроль над всеми формами общественной и культурной жизни, партия продолжала воспринимать себя как отряд революционного авангарда, проводящий работу по освобождению этой жизни. Поэтому в новых условиях культура и язык продолжали, как и раньше, рассматриваться в качестве инструментов по созданию нового коммунистического сознания. В отношении языка такая модель подразумевала, что существует некая позиция за пределами языка, из которой можно оценивать, насколько адекватно язык отражает реальность и каким образом необходимо его корректировать, чтобы он отражал реальность еще лучше103. Практические справочники по языку утверждали: поскольку язык является инструментом, его, «как любой инструмент, надо совершенствовать, полировать и бережно охранять от любой порчи и малейшего повреждения»104. Неудивительно, что ключевой тезис «нового учения» Марра, согласно которому язык, как явление сугубо классовое, будет развиваться и совершенствоваться, пока не превратится в коммунистический язык будущего, продолжал занимать важное место в советском языкознании. Ту идею, которую раньше утверждали авангардные художники, теперь утверждало само партийное руководство – большевистский язык совершеннее буржуазного языка по определению, поскольку, с чисто научной точки зрения, он не скован нормами прошлого и открыт к созданию будущего. Задачей партийной прессы, соответственно, было прививать читателям конкретную лексику, фразеологию и грамматику этого нового, более совершенного языка105.

Как уже отмечалось в главе 1, парадокс Лефора может некоторое время оставаться скрытым за господствующей фигурой идеологического дискурса, которая занимает внешнее положение по отношению к этому дискурсу и обладает уникальным знанием внешней объективной истины, к которой этот дискурс апеллирует106.

Пользуясь своим уникальным положением вне идеологического дискурса (и над ним), эта господствующая фигура способна публично осуществлять оценку всех идеологических текстов и высказываний на предмет их соответствия или несоответствия «объективной истине». В годы революции позицию внешней господствующей фигуры идеологического дискурса, имеющей уникальный доступ к объективной истине, занимал политический и художественный авангард. К началу 1930-х годов эта фигура сузилась до размеров одной личности – Сталина. Если этот сдвиг и не был неизбежен, он был вполне логичен: почва для него была подготовлена самой идеей революционного авангарда, как движения, занимающего особое, внешнее по отношению к идеологии положение107. Теперь эту внешнюю позицию занял сам Сталин. Лишь он был способен оценивать публичные высказывания извне на предмет их соответствия внешнему канону объективной «марксистско-ленинской» истины. Не случайно его оценке, как хорошо известно, подвергались самые различные высказывания – политические документы, литературные тексты, музыкальные произведения, научные труды и так далее. Примеров этого процесса огромное множество; приведем лишь несколько.

Когда готовилась многотомная «История гражданской войны» под редакцией Максима Горького108, Сталин досконально прочитал весь ее текст и внес в него огромное количество исправлений109. Он изменял не столько факты, сколько язык, которым они описывались. Исправления Сталина, а также его комментарии к ним печатались в центральных газетах и перепечатывались в брошюрах и справочниках110, становясь достоянием широкой общественности. Советский читатель узнавал со слов Сталина, в чем именно заключалась ошибочность той или иной формулировки и как ее следовало исправить. Например, в редактируемом тексте «Истории гражданской войны» бывший глава Временного правительства Александр Керенский упоминался как «соглашатель» и «примиритель» буржуазии и трудящихся. К этому определению Сталин добавил фразу – «в интересах буржуазии», сопроводив поправку комментарием о том, что новая формулировка должна помочь читателям понять подлинную роль этого соглашателя111. В другом месте текст «Истории» пояснял, что «ленинский лозунг “Вся власть советам!” призывал к разгрому буржуазного аппарата и созданию нового, советского аппарата власти». Сталин исправил эту формулировку со следующим комментарием: Маркс говорил не о полном «разгроме», а лишь о «сломе» буржуазной машины; следовательно, ленинский лозунг надо трактовать не как полный разгром, а лишь как частичный слом старой системы, что позволит в последующем использовать ее для строительства новой системы112. Подобные разъяснения исправлений были адресованы не столько авторам «Истории», сколько широкому советскому читателю.

Приведем другой пример. В ходе подготовки новой советской конституции в середине 1930-х годов советская пресса подробно освещала «всенародное обсуждение» ее проекта. В газетах печатались различные формулировки, которые читатели предлагали вставить в текст конституции, а затем давались комментарии Сталина по поводу этих формулировок. Решающим критерием сталинской оценки предложенных формулировок вновь было то, насколько в своем описании реальности они соответствуют канону марксистско-ленинской истины, подлиным знанием которой обладал лишь Сталин. Независимо от того, были ли эти предложения читателей подлинными или вымышленными, важен сам факт того, что они печатались в центральных газетах с комментариями Сталина. Таким образом, сталинский метадискурс по поводу идеологического языка – метадискурс, который производился из-за пределов идеологического языка и был адресован советским гражданам, – был неотъемлемой частью дискурсивной системы сталинского периода.

Приведем несколько примеров этого метадискурса. В читательских письмах в «Правду» отмечалось, что к тому времени (середина 1930-х годов) советское общество значительно изменилось по сравнению с обществом более раннего, революционного периода: крестьяне превратились в советских колхозников, возник новый класс советской интеллигенции и так далее. В связи с этим читатели якобы предлагали заменить старую формулировку, в которой Советский Союз именовался «социалистическим государством рабочих и крестьян», на новую – «государство трудящихся». В ответ на это предложение Сталин в одном из своих выступлений, текст которого был опубликован в газетах и отдельных брошюрах, объяснил, что предложенная формулировка не соответствует канону марксистско-ленинского определения классов: «Советское общество состоит, как известно, из двух классов, из рабочих и крестьян. 1-я статья проекта Конституции об этом именно и говорит. Стало быть, 1-я статья проекта Конституции правильно отображает классовый состав нашего общества. Могут спросить: а трудовая интеллигенция? Интеллигенция никогда не была и не может быть классом, – она была и остается прослойкой, рекрутирующей своих членов среди всех классов общества»113. Ответ Сталина, с типичными фразами «как известно», «никогда не была и не может быть» и так далее, был не теоретическим объяснением новой ситуации, а лишь отсылкой к якобы существующей объективной и неизменной «истине», которая находится за пределами конкретных условий сегодняшнего дня и от них не зависит.

Подобные публичные комментарии и исправления со стороны Сталина касались не только политических документов, но и важных художественных произведений и научных теорий. Например, несколькими годами позже, в 1943 году, Сталин внес исправления в новый текст советского государственного гимна, написанного Сергеем Михалковым114, снабдив их соответствующими разъяснениями. Исправления касались мельчайших нюансов смысла, который эти фразы могли потенциально нести. Так, Сталин перечеркнул фразу «союз благородный», которая функционировала в роли определения к понятию «Советский Союз», объяснив это тем, что слово «благородный» обозначает не только «моральный», но и «аристократический», принадлежащий к «благородному классу». В итоговом тексте гимна «благородный» заменили на «нерушимый». Другая формулировка, гласившая, что Советский Союз был создан «волей народной», по мнению Сталина, тоже была неудачна, поскольку она могла вызывать ассоциации с «Народной волей» – террористической революционной организацией последней трети XIX века. «Волей народной» заменили на «волей народов»115.

Подобная критика языка с объяснениями того, как и почему его следует исправлять, повторялась на страницах не только центральных, но и местных газет. По аналогии с ней местные газеты проводили свою собственную критику политического языка. Например, в одном из номеров газеты «Ударник Кузбасса», органе горкома партии и горсовета города Прокопьевска Кемеровской области, были раскритикованы фразы, грамматические обороты и лексика, которые встречались в статьях многотиражной газеты «В бой за уголь», издававшейся партбюро одной из местных угольных шахт. «Борьба за чистоту, ясность языка газетных заметок и статей», отметил «Ударник Кузбасса», – это «не самоцель, а средство усиления политического влияния на массы». Приведя примеры неверных выражений и формулировок из шахтерской многотиражки, «Ударник Кузбасса» напомнил: для полной уверенности, что ты используешь верные политические формулировки, необходимо сравнивать их с языком Сталина, ведь «долг всех работников печати», включая мелкие издания, состоит в том, чтобы «учиться скупости, ясности и кристальной чистоте языка у товарища Сталина»116.

Как видно из этих примеров, главной задачей публичного метадискурса об идеологическом языке было разбирать и оценивать буквальный смысл конкретных идеологических формулировок; причем этот метадискурс производился лично от имени Сталина. То есть Сталин занимал позицию внешней фигуры по отношению ко всем идеологическим высказываниям117. Этот факт постоянно подчеркивался в печати. В 1935 году председатель ЦИК СССР Михаил Калинин в одном из выступлений заявил: «Вот если бы спросили меня, кто лучше всех знает русский язык, я бы ответил – Сталин. У него надо учиться скупости, ясности и кристальной чистоте языка». Выступление Калинина часто цитировалось в газетах и брошюрах (включая, как мы только что видели, и статью в газете «Ударник Кузбасса»)118. Максим Горький в личном письме к вождю сделал аналогичное замечание: поскольку язык Сталина представляет собой «образец правильного письма», он просит вождя написать текст для журнала «Литературная учеба», который Горький редактировал119.

Неожиданная смена парадигм

В 1950 году именно из этой внешней по отношению к идеологическому языку позиции Сталин неожиданно начал процесс кардинального изменения модели языка вообще и идеологического языка в частности. Как ни парадоксально, но в результате этих изменений исчезла возможность занимать эту внешнюю по отношению к идеологическому дискурсу позицию. В результате исчез и публичный метадискурс, способный извне давать оценку идеологическим высказываниям и формулировкам.

Изменения начались с рассуждений Сталина о природе языка как такового, известных сегодня как сталинская критика языкознания. В июне 1950 года газета «Правда» опубликовала статью Сталина, в которой он критиковал «Новое учение о языке» Николая Марра120 за идеализм и вульгарный марксизм. Сталин писал: «Н.Я. Марр внес в языкознание неправильную, немарксистскую формулу насчет языка как надстройки и запутал себя, запутал языкознание. Невозможно на базе неправильной формулы развивать советское языкознание»121. Сталин выступил и против других вульгарно-марксистских моделей языка, в которых язык трактовался как чисто социальное явление – либо как надстройка, либо как средство производства. Вслед за первой статьей в «Правде» Сталин расширил и углубил свою критику в ряде последующих публикаций122. Отвечая на письма читателей газеты «Правда», Сталин пояснил, почему, согласно марксизму-ленинизму, язык не может являться ни надстройкой, ни базисом. Несмотря на изменения надстройки в советском обществе за годы, прошедшие со времени революции, писал Сталин, грамматика русского языка мало изменилась по сравнению с грамматикой дореволюционного языка: «На протяжении последних 30 лет в России был ликвидирован старый, капиталистический базис и построен новый, социалистический базис. Соответственно с этим была ликвидирована надстройка над капиталистическим базисом и создана новая надстройка, соответствующая социалистическому базису. Были, следовательно, заменены старые политические, правовые и иные учреждения новыми, социалистическими. Но, несмотря на это, русский язык остался в основном таким же, каким он был до Октябрьского переворота»123. Поэтому, согласно Сталину, язык не является общественной надстройкой. Но он не может являться и базисом – например, «орудием производства». Сталин разъяснил это так: «Между языком и орудиями производства существует коренная разница. Разница эта состоит в том, что орудия производства производят материальные блага, а язык ничего не производит или “производит” всего лишь слова. …Нетрудно понять, что если бы язык мог производить материальные блага, болтуны были бы самыми богатыми людьми в мире»124.

1...56789...14
bannerbanner