
Полная версия:
Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение
В конце концов повсеместное копирование и цитирование фиксированных стандартных форм авторитетного дискурса превратилось в самоцель, приведя к дальнейшему увеличению в этом дискурсе доли перформативной составляющей смысла и открытию его констатирующей составляющей для все новых непредсказуемых интерпретаций. В советском авторитетном дискурсе произошел мощный сдвиг, который мы будем впредь называть перформативным сдвигом. Именно наличие перформативного сдвига является наиболее важной отличительной чертой периода позднего социализма. Повторимся, что в результате стандартизации и копирования формы идеологического языка общий смысл советской жизни отнюдь не сужался (как может показаться с первого взгляда и о чем ошибочно пишут многие исследователи), а, напротив, расширялся. Перформативный сдвиг авторитетного дискурса открыл возможность для возникновения в советской повседневности огромного числа новых, неожиданных смыслов, способов существования, видов субъектности, форм социальности и типов отношений. При этом сам перформативный сдвиг никем конкретно не планировался и не проводился в жизнь, оставаясь относительно невидимым и для Советского государства, и для простых граждан на протяжении всего периода позднего социализма, вплоть до начала реформ перестройки79.
В следующей главе мы рассмотрим, как именно начался и проходил процесс перформативного сдвига советской идеологии и какое влияние он оказал на форму авторитетных текстов, высказываний, актов и ритуалов. В последующих главах мы покажем, что в результате перформативного сдвига в советской жизни постепенно возникло огромное число новых смыслов и форм существования, появления которых государство не предвидело и увидеть или осознать которые до конца не могло.
Производство новых смыслов
Очевидно, что одним из главных условий функционирования авторитетного дискурса была монопольная власть государства на все виды публичной репрезентации. Авторитетный дискурс распространялся повсюду, а другие виды репрезентации были сильно ограничены. Однако стандартные формы авторитетного дискурса все больше копировались и повторялись без изменений не только из-за монопольного контроля государства, но и потому, что такое повторение формы открывало перед субъектом новые возможности и виды свободы. Если человек четко повторял формы авторитетных высказываний и ритуалов, не слишком задумываясь об их буквальном смысле, он получал относительную свободу выстраивать свою жизнь более-менее по-своему, подходить к ней творчески, в меньшей степени зависеть от государственного диктата. Повторение застывших авторитетных форм вело не к закрепощению человеческого существования, а, напротив, – к его относительному освобождению. Более того, чем сильнее форма авторитетного дискурса застывала (а процесс этот шел по нарастающей), тем больше внеидеологических свобод и возможностей появлялось в повседневной жизни и тем в большей степени проявлялась «агентность» (agency) простого человека в формировании этой жизни.
Процесс этот не следует интерпретировать как сопротивление официально насаждаемым нормам и смыслам. Агентность субъекта (его способность к действию) вообще неверно сводить к проявлению сопротивления80 – первое понятие намного шире второго. Напомним тезис Фуко о том, что возможность сопротивления нормам определяется не сознанием некоего автономного, героического субъекта, а структурой самой власти. К этому следует добавить другую, не менее важную деталь: «Если способность вызывать изменения в мире и в себе самом имеет историческую и культурную специфику (и с точки зрения того, что считается изменением, и с точки зрения того, чем оно может быть вызвано), тогда ни смысл этой способности, ни форма, которую она принимает, не могут быть заранее определены… Агентная способность присуща не только тем актам, которые приводят к (прогрессивным) изменениям, но и тем, которые направлены на поддержание преемственности, статики и стабильности» (Mahmood 2001: 212).
Добавим к этому, что агентность субъекта может проявляться еще и в чем-то третьем – не в создании перемен и не в поддержании стабильности, а в актах, которые ведут к внутренним смысловым сдвигам авторитетного дискурсивного режима государства и создании внутри него новых, альтернативных зон и пространств, которые не находятся в оппозиции к государству, но и не являются его частью. Подобные акты могут до поры до времени казаться неважными большинству участников процесса и оставаться невидимыми для большинства сторонних наблюдателей, включая государство. Их нельзя свести ни к сопротивлению политическим параметрам системы, ни к воспроизводству этих параметров. Однако они ведут к постепенному перерождению системы изнутри. Подобные акты могут способствовать сохранению и воспроизводству некоторых положительных черт системы, отвергая при этом ее негативные стороны. В период позднего социализма, в результате перформативного сдвига, который испытал авторитетный дискурс системы, советские люди получили возможность формировать сложное и дифференцированное отношение к различным идеологическим тезисам, нормам и ценностям системы. В зависимости от контекста они могли отвергать одни тезисы, нормы и ценности, равнодушно относиться к другим, активно поддерживать третьи, творчески переосмысливать четвертые и так далее. Отношение человека к различным высказываниям и провозглашенным ценностям системы не делилось по бинарному принципу: либо за систему – либо против нее. Это отношение не было определенным раз и навсегда и статичным. Оно было разноплановым, парадоксальным и постоянно развивающимся.
Благодаря повсеместному участию большинства советских людей в воспроизводстве ритуализованных актов и высказываний авторитетного дискурса вырабатывалось ощущение того, что система монолитна, неизменна, вечна. Из-за этого ощущения представить себе, что Советский Союз может вдруг обвалиться, было практически невозможно. Однако именно это всеобщее участие в воспроизводстве точной формы языка и ритуалов способствовало появлению внутри советской системы огромного числа новых, неожиданных идей, смыслов, видов существования, которые постепенно сдвигали весь дискурсивный режим системы изнутри. Советская система постепенно становилась отличной от того, какой она сама себе казалась. Она становилась потенциально нестабильной, способной при определенных условиях неожиданно обрушиться. Однако эта внутренняя хрупкость системы оставалась невидимой для большинства, поскольку не существовало общего для всех дискурса, способного описать и проанализировать ее (пока он не появился в начале перестройки).
Итак, система казалась все более монолитной и стабильной, становясь при этом все более хрупкой и шаткой. Как это ни парадоксально, эти два процесса шли бок о бок и, более того, формировали друг друга. Те черты советской системы, которые вели к предсказуемости, скованности и подконтрольности существования, и те, которые способствовали возникновению в советской жизни все новых, непредсказуемых, неподконтрольных государству элементов, были частью одного взаимообразующего процесса. Мы рассмотрим этот тезис гораздо подробнее в следующих главах, иллюстрируя его большим количеством конкретных примеров и фактов.
Материалы и методы
Как отмечалось в начале главы, в новом общественном дискурсе, возникшем в перестройку и получившем развитие в постсоветские годы, советская система стала оцениваться с совершенно новых позиций. C одной стороны, советское прошлое подвергалось довольно суженному переосмыслению; воспоминания о нем окрашивались в заведомо критические тона. С другой – с позиции постсоветского периода стало возможно посмотреть в прошлое сквозь аналитические линзы, которых раньше не было. Появилось множество материалов о прошлом и из прошлого, которые в самом этом прошлом были недоступны. По всем этим причинам, для того чтобы сегодня осмыслить и проанализировать период позднего социализма, крайне важно использовать как минимум два типа материалов, отличающихся временем своего происхождения и политической ангажированностью авторов. Это, во-первых, материалы-современники – материалы, возникшие в течение периода позднего социализма, то есть до 1985 года, до начала перестройки; и, во-вторых, ретроспективные материалы – материалы, появившиеся после 1985 года, в период перестройки и постсоветское время.
В данной книге мы используем следующие материалы-современники: официальные советские публикации (тексты комсомольских и коммунистических речей, отчетов, выступлений, грамот, партийных документов; газетные публикации; плакаты, фотографии из прессы, фильмы, карикатуры из газет, почетные грамоты, учебники, книги); материалы из личных домашних архивов (личные дневниковые записи, переписка, короткие записки и заметки, черновые наброски комсомольских и партийных отчетов с личными комментариями, личные фотографии и рисунки, музыкальные звукозаписи, любительские фильмы); материалы городского фольклора и полухудожественных жанров (анекдоты, шутки, стихи, афоризмы, жаргонные выражения, шуточные зарисовки, шаржи, записки) и так далее. К ретроспективным материалам, использованным в книге, относятся: интервью, проведенные автором уже после распада СССР (между серединой 1990-х и началом 2000-х годов) с теми, кто в позднесоветское время были партийными и комсомольскими руководителями, референтами ЦК, секретарями райкомов партии и комсомола, комсоргами, рядовыми комсомольцами, художниками-пропагандистами, районными художниками, обычными студентами, рабочими, инженерами, учеными, рок-музыкантами, членами всевозможных субкультурных сообществ (всего более ста интервью и бесед), а также десятки воспоминаний, мемуаров, интервью, очерков, книг и научных исследований, опубликованных в период перестройки и после распада СССР.
Материалы были собраны в течение нескольких лет полевого исследования, разбитого на длинные промежутки – сначала полтора года в 1994—1995 годах, а затем несколько более коротких периодов, по два-три месяца, между 1997 и 2001 годами. Хотя сбор материалов происходил в основном в Санкт-Петербурге и Москве, сами материалы касаются гораздо более широкой географии – например, множество дневников и писем, которые автор собрал, происходят из других городов СССР. Многие из тех людей, которые рассказывали о своей жизни, тоже жили в советское время в других городах. Города, из которых был получен основной материал, включали, кроме Санкт-Петербурга и Москвы, Якутск, Новосибирск, Смоленск, Калининград, Советск, Ялту, Ригу, Сочи, Пензу и Киев, Владимир, Савелово. Также использованы материалы из жизни Баку, Вильнюса, Запорожья, Киева, Одессы, Владивостока, Самарканда, Сочи, Таллина, Тарту, Тарусы, Ташкента, Ферганы, Чернобыля81. Полевое исследование было начато с того, что в течение 1994—1995 годов автор давал регулярные объявления в нескольких еженедельных газетах Санкт-Петербурга, в попытке найти как можно больше личных документов, дневников и переписки периода позднего социализма, между серединой 1950-х и серединой 1980-х годов. Текст этого объявления гласил:
Насколько хорошо мы помним сегодня нашу жизнь до 1985 года, до начала перестройки? То, как мы жили в советское время, отражено в личных записях, дневниках и переписке, которые сохранились у многих из нас с того времени. Эти материалы являются важными историческими документами, и нельзя допустить, чтобы они безвозвратно исчезли. Я провожу историко-социологическое исследование позднего советского периода, примерно с начала 1960-х годов и до начала перестройки, и ищу личные дневники, письма и любые другие материалы, в которых запечатлены различные стороны повседневной жизни тех лет.
Текст объявления был подписан именем автора и сопровождался контактным телефоном. Объявление периодически перепечатывалось в петербургских газетах в течение года. Реакция на него превзошла все ожидания. Практически ежедневно, на протяжении нескольких месяцев раздавались звонки. Часто на автоответчике не хватало места, чтобы вместить все сообщения, и пришлось купить новый автоответчик с особо длинным временем записи. Люди разных возрастов и занятий звонили поделиться личными материалами. Некоторые звонили просто, чтобы вспомнить советское время и порассуждать о причинах его конца. Среди материалов, которые предлагались автору, большая часть была дневниками или личной перепиской людей, которые в позднесоветское время были молоды и которым на момент, когда проводилось наше исследование (середина 1990-х), было от тридцати до сорока. Почему именно люди этого возраста откликнулись с особым энтузиазмом? Возможно, они просто чаще других читали газетные объявления или отзывались на них. Возможно, в советское время именно молодежь чаще других вела дневники и тесную переписку с друзьями. Возможно, они чаще, чем более взрослые люди, хранили свои письма и дневники. А возможно, они просто более других были готовы делиться личными записями с незнакомым человеком. Все это возможно.
Однако из разговоров с большим количеством разных людей в течение нескольких лет нашего исследования постепенно выявилась и другая, не менее важная тенденция. Хотя обвал советской системы стал неожиданным для представителей разных поколений, именно для молодого поколения, окончившего школу в 1970-х – начале 1980-х годов, этот обвал был чем-то особым – частью активного становления их собственной зрелой, но все еще молодой жизни. С точки зрения только возраста эти люди успели побыть взрослыми советскими гражданами еще до начала неожиданных перемен, но и после обвала Советского государства они, все еще оставаясь молодыми, продолжали активную жизнь уже в постсоветском контексте. Несмотря на неожиданность и скорость перемен, они, подчас к своему удивлению, оказались к этим переменам психологически готовы лучше других. Для многих из них обвал государства стал событием одновременно неожиданным и вполне естественным. Связано это было, видимо, с тем, что эти люди выросли именно в период позднего социализма, когда ежедневное существование было особенно полно парадоксов и несоответствий и когда строгий государственный контроль сочетался с многочисленными свободами от него. Живя в социалистическом государстве, которое казалось нерушимым и вечным, и оставаясь нормальными советскими людьми, они с детства привыкли наделять свою жизнь новыми смыслами, которые государство не могло полностью распознать, понять или проконтролировать. Они научились общению с государственной идеологией, институтами и нормами посредством принципа, который мы назвали выше перформативным сдвигом, – принципа, в результате которого форма идеологических высказываний и практик воспроизводилась, а их смысл постоянно сдвигался, открывая новые, неподконтрольные пространства свободы. Такой принцип существования позволял некоторым из этих людей даже сохранять приверженность идеалам и ценностям реального социализма, подчас интерпретируя их иначе, чем это делалось в идеологическом дискурсе партии. Мы увидим массу конкретных примеров этого парадоксального принципа существования в следующих главах. Именно он сделал этих людей единым поколением. Обвал Советского государства стал тем событием, которое, с одной стороны, стало для них неожиданным, а с другой – вполне укладывалось в их опыт. По этим двум причинам внутренние парадоксы их советского существования вдруг стали для них заметны и понятны. Поэтому этим людям, возможно больше, чем другим, было вполне понятно и близко желание разобраться в своей прошлой жизни и найти в ней как причины ощущения вечности государства, так и истоки его неожиданного конца.
Поздний социализм и последнее советское поколение
Понятие поколение не является естественным, объективно существующим и заранее заданным понятием. Далеко не всегда и не везде формируются явно выраженные поколенческие группы. Когда они все же формируются, то происходит это по разным причинам и критериям, среди которых схожесть возраста – лишь один из возможных, но не обязательных критериев. Часто люди начинают осознавать себя частью одного поколения не спонтанно, а под влиянием публичного дискурса, который описывает их как единую поколенческую группу, называет их общим именем («шестидесятники», «generation X», «поколение беби-бумеров»), предлагает или навязывает им общие культурные ориентиры, схожесть жизненного опыта и так далее. В классическом определении Карла Маннгейма поколение отличается общим «местоположением в историческом измерении социального процесса», что дает разным людям схожий взгляд на этот процесс82. Это определение, однако, далеко не совершенно. В определенных культурно-исторических условиях возраст может действительно способствовать схожести поколенческого «местоположения» в историческом процессе. Но в других условиях определяющей чертой может быть совсем не возраст. Более того, как понимается «общность» возраста – зависит от контекста, а иногда такого понимания попросту нет. Иными словами, правомерно ли пользоваться понятием поколения, имеет ли смысл им пользоваться и как следует его определять – все это зависит от конкретного культурно-исторического контекста.
В этой книге, однако, мы будем пользоваться понятием «последнее советское поколение». Объясним поэтому, как его следует понимать. С одной стороны, последнее советское поколение – это чисто аналитическая категория, поскольку сами его представители частью одного поколения себя не осознавали и термином «последнее советское поколение» не пользовались. Имеет ли смысл рассматривать их именно как единое поколение? Ведь то, как люди воспринимали социализм, безусловно, зависело не только от возраста, но и множества других параметров – социального положения, уровня образования, национальности, пола, профессии, места проживания, языка и так далее. Тем не менее нам кажется, что неожиданный кризис и обвал советской системы практически в одночасье превратил людей, о которых в первую очередь пойдет речь, именно в одно поколение. Это событие дало им возможность осознать схожесть и уникальность своего опыта советской жизни. Таким образом, это поколение советских людей сформировалось ретроспективно – именно неожиданность обвала системы, вместе с чувством удивления, ощущением нереальности происходящего и, возможно, чувством эйфории или, напротив, трагедии, которые ему сопутствовали, стала главным принципом формирования этого поколения.
К этому поколению в нашем определении относятся все те, кто был достаточно зрел, чтобы полностью сформироваться еще в советский период, но и достаточно молод, чтобы в период реформ, а затем в начале 1990-х годов довольно быстро превратиться во все еще молодых «постсоветских людей». Согласно такому определению, последнее советское поколение включает в себя людей с относительно широким разбросом возрастов, родившихся между серединой 1950-х и началом 1970-х годов, которые в годы перестройки были в возрасте от выпускников школ до тридцатилетних83. Такое определение последнего советского поколения не включает, например, людей, которые были детьми на момент распада СССР, – тех, кого некоторые исследователи называют последним поколением советских людей, имея в виду, что они успели родиться еще в Советском Союзе. Мы предпочитаем наше определение, согласно которому последними истинно советскими людьми являются те, кто не просто успел родиться в той стране, а успел в ней повзрослеть и сформироваться как раз до начала ее неожиданного конца.
Как уже говорилось выше, постсталинский период советской истории приобрел особые черты в результате перформативного сдвига, который произошел в советском авторитетном дискурсе. Именно этот особый период – последние 30 лет до перестройки – мы называем поздним социализмом84. В литературе эти 30 лет зачастую делятся на два более коротких отрезка времени: оттепель (период хрущевских реформ) и застой (брежневский период). Символической границей между двумя этими периодами многие считают ввод советских войск в Чехословакию летом 1968 года85. Эти два периода приблизительно соотносятся с двумя поколениями – старшее поколение шестидесятников и младшее, совпадающее с нашим последним советским. Насколько многочисленным было последнее советское поколение? В 1989 году 90 миллионов советских граждан было в возрасте от 15 до 34 лет при общем населении страны в 281 миллион86 – то есть на тот момент последнее советское поколение составляло почти треть населения страны.
Несколько слов о репрезентативности материала, использованного в этой книге. В нашу задачу входило не описать усредненный «советский опыт» или среднего «советского субъекта», а нащупать некоторые направления, по которым в позднесоветской системе происходили внутренние и какое-то время невидимые сдвиги и изменения на уровне формы идеологических ритуалов и высказываний, а также смыслов, которыми они наделялись. Поэтому часть материала выбиралась для исследования не норм и правил, а отклонений от них. Материал, заведомо подбирающийся по принципу «репрезентативности», ориентирован на анализ уже известных норм и состояний. Непредвиденные изменения и сдвиги системы в таком методе распознать сложно – они становятся заметны лишь после того, как произошли. Напротив, материал, подобранный для анализа того, как нормы искажаются, нарушаются или доводятся до предела, и при этом система продолжает функционировать, дает возможность узнать нечто новое и о норме, и о ее изменениях. Такой анализ позволяет увидеть систему в динамике и заметить назревающие в ней сдвиги и трансформации. Исключения и отклонения служат индикатором того, какие степени свободы существуют внутри рамок системы, какие микросдвиги в ней происходят и накапливаются и как в ней могут зреть будущие изменения, включая те, которые в самой системе до поры до времени остаются не замечены.
Как писал Карл Шмитт, «исключение интереснее, чем нормальный случай, поскольку оно не только показывает границы применения нормы и правила, но и более широкие условия, внутри которых эти норма и правило сформулированы»87. Цитируя Кьеркегора, Шмитт добавлял: «Исключение объясняет и общее правило, и само себя. Если вы хотите верно изучить правило, надо постараться найти настоящее исключение из него. В нем система проявляется лучше, чем в правиле»88. Кроме того, если мы хотим понять норму в динамике, увидев ее потенциальные изменения, мутации и сломы, которые язык самой нормы описать не в состоянии, нам необходимо понять исключения из нее. Ведь именно «в исключении сила реальной жизни прорывается сквозь корку механизма, который затвердел от постоянных повторений»89.
Метод, рассматривающий отклонения и исключения, подходит для данного исследования еще и потому, что оно проводилось ретроспективно. Мы начинаем это исследование с несколько привилегированной позиции – с момента неожиданного обвала советской системы, который для нас уже неожиданным не является, – и далее двигаемся назад, в обратном направлении, в периоды, предшествовавшие этому обвалу, когда это событие еще практически никем не ожидалось. Именно знание того, что обвал в конце концов произошел, а также того, как он произошел, дает нам возможность искать определенные внутренние сдвиги, изменения и напряжения внутри системы в предшествующий обвалу период. Поэтому наше внимание будет часто (хотя и не всегда) направлено на внутреннюю динамику системы, на ее потенциальные сдвиги, изменения, исключения, несоответствия и парадоксы, хотя будем мы уделять внимание и анализу того, как формировались статичные состояния и «репрезентативные нормы» системы и что эти состояния и нормы собой представляли.
Последнее замечание касается положения, которое автор занимает по отношению к тексту и анализу в этой книге. Отойдя от более-менее распространенной антропологической практики, автор не говорит в книге от первого лица и не часто рассуждает о своей роли в описываемых событиях, наблюдениях и интервью. Это сознательный выбор. Безусловно, саморефлексия по поводу положения наблюдателя по отношению к предмету наблюдения является базовым элементом любого анализа, а в социальной антропологии эта традиция имеет глубокие корни. Это, однако, не всегда означает, что писать надо от себя или о себе. Описывать свое место в полевом исследовании особенно важно, если методом исследования является включенное наблюдение и этнография, где присутствие исследователя напрямую влияет на собранный материал. Методы исследования в этой книге несколько иные – это в первую очередь сбор подходящего исторического «архива» и проведение интервью. Хотя роль автора здесь, конечно, остается важной, она не влияет на динамику отношений с материалом настолько прямым образом, как в случае включенного наблюдения.
Но есть и другая, более глубокая причина. Эксплицитное включение исследовательского я в анализ материала не является самоочевидным плюсом. Иногда оно может привести к обратному результату – к конструированию некоего автономного, монологичного авторского голоса, который на самом деле таковым не является. В принципе, голос автора всегда несколько децентрализован и диалогичен, о чем не раз писалось и что особенно ярко показал Михаил Бахтин. Но в некоторых случаях этот голос особенно полифоничен и парадоксален. Так, данная книга не могла бы появиться на свет без целого ряда пространственных, временных и субъектных смещений, которые постоянно претерпевал и претерпевает голос ее автора. Она написана и от лица того, кто вырос и жил в Советском Союзе в течение всего периода позднего социализма и был свидетелем перестройки и распада СССР; и от лица того, кто начал исследовать социализм лишь ретроспективно, уже после его распада; и от лица того, кто провел постсоветские годы в Соединенных Штатах, сначала обучаясь в американской докторантуре, а затем работая профессором в американском университете; и от лица того, кто все эти годы постоянно перемещался между Америкой и Россией, проводя в России по несколько месяцев в году и переключаясь между англо-американской и российской дискурсивными, медийными и академическими средами, с их различными политическими традициями, языками и углами зрения; и так далее. Именно осознание того, что этот текст стал возможен благодаря этим многочисленным смещениям, расщеплениям и полифониям авторского голоса, заставило нас отойти от традиции излагать текст от лица некоего целостного и статичного я.