
Полная версия:
Не по адресу
Человек опаздывал. Я стоял у машины и ждал, и вот тут ко мне подошла девушка.
Это бывает. Часто. Я не хвастаюсь — я к этому отношусь, как к дождю: идёт и идёт. Машина, рубашка, кольца, лицо, на котором ничего не написано, — люди читают это как объявление, хотя я ничего не вешал. Обычно я говорю два слова, и человек уходит. Иногда не уходит.
Эта не ушла.
Приятная, лет двадцать пять, светлое платье, каблуки, которыми по Литейному не ходят, а показывают. Спросила про машину. Я ответил. Спросила, жду ли кого-то. Я сказал: да. Она сказала: «Ну, пока ждёте», — и засмеялась, и я подумал, что человек, которого я жду, опаздывает уже на двадцать минут и это его последнее опоздание.
Я не грубил. Я не умею с женщинами грубо — не научили. Стоял, отвечал через слово, смотрел мимо. Обычно этого хватает.
Ей не хватило. Она шагнула ближе и сказала: «У вас тут», — и потянулась к воротнику. Поправить. Есть такой жест — ничего не значит и значит всё сразу, — и женщины, которые липнут, знают его наизусть. Я не отстранился. Отстраняться — это тоже разговор, а я не хотел разговаривать. Просто стоял, терпел её пальцы у шеи и смотрел поверх её плеча на улицу. Никуда.
И увидел.
Жёлтый квадрат. Самокат. Она ехала по той стороне улицы, вдоль домов, и уже смотрела сюда. Уже увидела. Я понял это по тому, как самокат сбавил — не остановился, а поехал медленнее, как едут, когда ноги забыли, что делать.
Она смотрела на чужую руку у моего воротника.
Я бы отдал многое, чтобы увидеть её лицо крупно. Но было далеко, и я видел только то, что видно издалека: она перестала жевать. Я не знал, что она жуёт жвачку, пока она не перестала.
Потом она увидела, что я вижу. Дёрнулась. Отвела глаза на дорогу, как будто дорога — это то, на что она смотрела всё это время. И очень отчётливо, специально, жевнула ещё раз.
Она разворачивалась. Я это понял раньше, чем она толкнулась. И сделал то, чего не делал никогда в жизни — ни с кем, ни на одной улице, ни при каких людях.
Я крикнул.
— Эй! Курьер!
Через всю улицу. Голосом, который у меня есть только для склада. Девушка у воротника вздрогнула и убрала руку. Двое за столиком кафе обернулись. Мне было всё равно — впервые в жизни всё равно, кто смотрит.
Она остановилась.
Не сразу. Самокат проехал ещё метр, и я видел, как у неё опустились плечи — на секунду, вниз, как у человека, который ругает себя за то, что остановился. Она закрыла глаза. Открыла. И медленно обернулась.
Девушка рядом спросила: «Это кто?» Я не ответил.
Мы смотрели друг на друга через дорогу. Между нами проехала машина, и я подумал, что если она уедет, пока машина закрывает, то я, наверное, побегу. Это было бы уже совсем. Машина проехала. Она стояла.
И через улицу, ровно, холодно, голосом, которым говорят «оплачено»:
— У вас опять доставка?
«Вы».
Она сказала мне «вы». Через две недели после того, как я вытаскивал её волосы из-под своего воротника. Через четыре дня после того, как она уехала в моей куртке. «Вы» — как дверь, которую закрыли у меня перед носом, вежливо так, чтобы я услышал замок.
И я засмеялся.
Не хотел. Вышло само — коротко, вслух, так, что девушка в платье посмотрела на меня, как будто я заговорил на другом языке. Я обычно не смеюсь вслух. Брат говорит, что последний раз это было в детстве, и то по ошибке. А тут стоял посреди Литейного и смеялся, потому что девятнадцатилетняя девочка сказала мне «вы» через улицу, и это было самое злое, самое честное, самое обнадёживающее, что мне говорили за год.
Я покачал головой. Не ответил. Что тут ответишь — «да, опять»?
Она смотрела на меня. Потом — я видел это, как в замедленной съёмке, — перевела взгляд на девушку рядом со мной. Медленно. Сверху вниз, как оценивают. Платье, каблуки, рука, которая только что была у моего воротника. И обратно на меня. И подняла бровь.
Одну.
Я мог бы сказать. Одно слово через улицу — «не то», «липнет», «жду человека». Она бы, может, и не поверила, но услышала бы.
Я не сказал.
Потому что бровь — это было признание. Ей было не всё равно, кто поправляет мне воротник. Она стояла на той стороне и злилась на женщину, которую видела первый раз в жизни, и не понимала, что этой злостью только что ответила на всё, что я не успел спросить на остановке. А я стоял и смотрел, как она злится, и не хотел, чтобы это кончалось.
Я улыбнулся шире. Не смог не.
Она увидела. Поняла, что я понял. Лицо у неё стало такое, как у человека, который вслух сказал то, что думал, и услышал себя.
Развернулась. Толкнулась так, что самокат вильнул. И уехала.
С моим кофе. Два стакана, в жёлтом рюкзаке, за угол, с глаз.
— Это кто? — спросила девушка в платье ещё раз.
— Курьер.
— А орать-то зачем?
Я посмотрел на неё. Первый раз за десять минут — прямо. Она поняла, что разговор кончился, ещё до того, как я открыл рот, и ушла на своих каблуках в сторону кафе, и ни разу не обернулась. Правильно. Это бывает часто, и кончается всегда одинаково, и я про неё забыл раньше, чем она дошла до двери.
А про бровь — нет.
Она сейчас будет думать, что я с кем-то. Я это понимал. Девочки так умеют — думать долго, с подробностями, дорисовывать. И я мог это остановить одним словом через улицу — и не остановил. Потому что «пусть думает» было единственным, что осталось у меня в руках. Она уехала с курткой, с зажигалкой, с кофе, с чужой женщиной у моего воротника — и у меня осталось только то, что она про это думает. Я не хотел это отдавать. Даже правде.
Человек, которого я ждал, так и не пришёл. Я про него тоже забыл.
Через десять минут телефон дёрнулся. Не тот, что в кармане, — тот, что для обычной жизни. Уведомление из приложения:
Заказ отменён курьером. Клиент не найден. Средства возвращены.
Клиент не найден.
Я стоял и читал это три раза. Клиент — это я. Я стоял у машины, по адресу, на виду, орал через улицу. И она написала «не найден». И вернула деньги.
Мне никогда не возвращали денег. Мне их либо отдают, либо должны. Возврат — это когда человек говорит: мне от тебя ничего не надо. Даже твоих трёхсот рублей.
Это было хуже бровей. Хуже «вы». Она сказала — нет. И сделала это через приложение, официально, с уведомлением, чтобы я точно прочитал.
Лучше бы забрала кофе.
Вечером был склад, и Марк, и разговор, которого я ждал четыре дня.
Вторая машина стояла у дальней стены, под чехлом. Я не спрашивал, что в ней, потому что уже знал, что за ответ будет. Марк сказал, что в субботу ночью она уходит. Есть люди, есть покупатель, есть окно. Мне надо просто быть.
— В субботу у брата концерт, — сказал я.
Марк посмотрел на меня, как на человека, который сказал «в субботу у меня день рождения».
— Ночью. Концерт кончится.
— Я сказал, что буду.
— Будешь. — Он улыбнулся. — Я позвоню, когда будет пора. Ты возьмёшь трубку.
Не вопрос. У Марка нет вопросов. Есть то, что будет.
Я вышел на улицу, полез в карман за зажигалкой, нашёл ткань. Постоял. Во дворе склада было темно, и Марк за спиной, и вторая машина под чехлом, и суббота, и «ты возьмёшь трубку».
А я думал: она ездит с моей зажигалкой по городу.
И ещё думал: она вернула деньги, а куртку не вернула.
Значит, не «нет».
Значит — «найди».
Глава 8
Ты заказ забыл оплатить
Либерти
«Клиент не найден» я написала на светофоре, не снимая перчатки. Пальцы сами. Приложение спросило, уверена ли я, и я нажала «да» так, как хлопают дверью.
Потом стояла на красном и ждала, что станет легче. Не стало. Стало как после драки, в которой ты победил, а домой идёшь с разбитой губой.
Кофе я выпила сама. Оба. Один сразу, второй остывший, через час, на скамейке у Кирилла под окнами, — и второй был хуже, потому что я уже знала, что пью его кофе, и всё равно пила. Так он ещё раз оказался у меня внутри, и это было нечестно.
Про женщину я думала ровно так: Красивая. Платье светлое, летнее, такое, в котором не ездят на самокате. Рука у его воротника. Он не убрал. Стоял, смотрел и позволял. Я это видела, я не придумала — я курьер, у меня глаза работают на расстоянии километра.
И он ещё крикнул. «Эй, курьер». При ней. Как будто я — заказ, который подъехал не вовремя.
А потом засмеялся.
Вот это я не могла себе объяснить. Всю обратную дорогу и ещё четыре дня. Он смеялся не надо мной — я знаю, как смеются надо мной, это я понимаю. Он смеялся так, будто ему сделали подарок. И от этого было ещё хуже, потому что подарок, получается, сделала я, и не знала, какой.
Куртка висела на стуле. Четыре дня. Я её не трогала и не убирала — нельзя было ни то, ни другое. Зажигалка лежала не в ней, а в моём внутреннем кармане, где ключи, и я носила её с собой везде, сама не понимая зачем. Может, чтобы отдать, если встречу. Может, чтобы не встретить.
В клуб меня позвал Данил. Кажется, Данил. С потока, кудрявый, высокий, из тех, кто сдаёт всё с первого раза и не понимает, почему остальные нервничают. Он позвал после зачёта, при всех, легко: «Пойдём в субботу, там группа играет, нормальная». Обычно я говорю «нет» до того, как дослушаю. У меня нет времени на субботы. У меня Кирилл, заказы и долг, который недавно переписали в имя.
Я сказала «да».
Не из-за Данила. Из-за платья. Из-за руки у воротника. Из-за того, что я четыре дня ходила с чужой зажигалкой в кармане и дорисовывала чужую женщину, а сама за год ни разу не была там, где можно посидеть, расслабиться, и не надо ничего считать. Мне тоже можно. Я решила это на светофоре, там же, где нажала «клиент не найден».
Одевалась долго. Это ужасно — одеваться не для работы. Для работы просто: юбка, гольфы, берцы, рюкзак, поехали. А тут я стояла перед зеркалом и не понимала, кто в нём должен быть. В итоге вышла та же самая — чёрное, чокер, стрелки. Только без рюкзака, и от этого спина всё время чувствовала, что чего-то не хватает.
Зажигалку взяла. Сама не знаю.
Клуб был в подвале на Лиговке — низкий потолок, кирпич, сцена с ладонь. Людей набилось столько, что стало жарко ещё до выхода группы. Данил взял мне что-то с лимоном и рассказывал про группу, а я кивала и смотрела на сцену, потому что смотреть на Данила было не за что: он хороший, и это всё.
Группа вышла в одиннадцать.
Певец — высокий, широкий, с тёмными волосами, из тех, кто сам таскает усилители и не считает это работой, — вышел без спешки, как выходят на свою кухню. Гитара в его руках казалась маленькой. Он сказал два слова в микрофон, и зал ответил ему так, как отвечают своему, — не аплодисментами, а гулом, по имени, с задних рядов кто-то крикнул что-то, и он засмеялся. Его тут любили. Это было видно сразу, без песни.
Данил вернулся с двумя бокалами — высокими, на ножке, с чем-то светлым, — и поставил один передо мной так осторожно, будто он мог обидеться.
— Спасибо, — сказала я.
Он сел рядом, наклонился к уху, потому что было громко, и сказал что-то, чего я не расслышала. Переспросила. Он повторил — про то, что бас у них лишний, а барабанщик один держит всю группу, и что он это говорит третий год всем, и никто не слушает, — и это было так серьёзно и так ни о чём, что я засмеялась. По-настоящему. Данил улыбнулся, довольный. Мне было хорошо. Первый раз за год мне было просто хорошо — громко, тесно, ничего не надо считать, — и я подумала, что зря отказывалась от суббот, и что, может быть, зря отказывалась от многого.
Эта мысль продержалась ровно столько, сколько длился смех.
Потому что на смехе я подняла глаза — просто так, посмотреть, — и увидела его.
Через два стола. Он сидел. С компанией: парень в тёмном поло, светлая девушка, и рыжая — красивая, в бордовом платье на тонких лямках, с такими плечами, что на них хочется смотреть даже мне. Рыжая как раз наклонилась к нему, что-то говорила, и положила руку ему на предплечье. На чернила. Как кладут, когда можно.
А он не слушал её. Он смотрел на меня.
Уже. Давно, судя по лицу. Он видел, как Данил принёс бокалы, как я сказала «спасибо», как наклонился к уху, как я засмеялась. Всё видел. И у него на лице не было ничего — вот это было самое плохое. Я ждала чего угодно: бровь, полуулыбку, «эй, курьер». А он смотрел, как на пустое место, и это была ложь, я видела, что ложь, — челюсть у него стала другая, — но он держал.
Я тоже держала. Улыбка ещё не сошла с губ, и я её не убирала, потому что если убрать — значит, признать, что он её убрал. Мы смотрели друг на друга через два стола и через людей, которые ходили между нами. Но ничего не менялось. Прошла будто бы целая вечность.
Потом рыжая снова что-то сказала ему, и её рука на его руке двинулась, и я, не хотела, но — посмотрела на эту руку.
Он увидел, куда я посмотрела.
И вот тут у него что-то изменилось. Не в лице — глубже. Он понял. Я это видела так же, как видела бы, если бы он сказал вслух: она смотрит на руку. Ей не всё равно.
Мне стало очень жарко. Не от клуба.
Парень в поло что-то спросил у него. Он не ответил. Он взял телефон со стола, встал — резко, так, что вся компания переглянулась, — кинул им что-то короткое, одно слово, и пошёл к выходу. Не оглянулся. Компания смотрела ему вслед, как смотрят вслед человеку, который вышел не вовремя и не туда. Рыжая пожала плечами.
Данил спросил меня, всё ли нормально. Я сказала «да». А разве по моему лицу было не видно, что всё нормально? Но он поверил.
Я досчитала до тридцати. Честно — почти до тридцати. Потом сказала, что мне душно, и пошла.
Дверь была тяжёлая, и за ней сразу стало холодно и тихо — бас остался внутри, как будто его закрыли в коробке.
Он стоял метрах в пяти от входа. Не курил. Сигарета была у него в пальцах, опущенная, и он про неё, кажется, забыл. Стоял, смотрел в мокрый асфальт, и большим пальцем крутил кольцо. Раз. Два. Остановился.
Я ничего не собиралась говорить. У меня не было плана. Я вышла, потому что не могла сидеть. И вот теперь стояла на верхней ступеньке, под фонарём, и понимала, что сейчас придётся стоять перед ним и что-то из себя изображать.
Он повернул голову. Не тело — голову. Увидел.
И не удивился. Вернее, удивился — но не тому, что я вышла. Тому, что он этого ждал. Я это поняла по тому, как у него отпустило лицо.
Я открыла рот. Закрыла. Ничего не придумала. Сжала пальцами край жилетки, как будто она могла подсказать. Посмотрела вниз, потом на него. Между нами было пять метров мокрого асфальта, и мимо проехала машина, и фары прошли по луже, и когда проехала — мы всё ещё смотрели.
Я сделала шаг. Один. Вниз, со ступеньки. Потом ещё — и остановилась в двух метрах от него, потому что дальше было бы уже что-то значить. Он не двинулся. Смотрел. Руки я держала при себе, как держат сумку в метро.
Он смотрел на меня ещё секунду. Дольше, чем надо. Губы разошлись — сейчас скажет. Не сказал. Что-то дёрнулось у него в лице, он выдохнул, отвёл глаза и кивнул. Не мне — себе. «Хватит».
Развернулся и пошёл.
Просто пошёл. По мокрому тротуару, туда, где кончался свет от фонаря. Не быстро. Так уходят, когда решили.
Я стояла и смотрела ему в спину, и в голове у меня было очень тихо, а потом стало очень громко, потому что я поняла: он правда уходит. Не «сейчас обернётся». Уходит.
Тело сделало это раньше меня. Два шага. Быстрых, по луже, я даже не заметила, что по луже. И рука.
Я поймала его за рукав.
За ткань. Не за руку, не за запястье — за чёрную рубашку, и она собралась у меня в пальцах складкой. Он остановился, как останавливается машина, когда дёргают ручник, — сразу, всем телом.
И не обернулся.
Вот это было самое долгое. Он стоял ко мне спиной, я держала его за рукав, и оба не двигались, и бас из-за двери стал вдруг далёким, как будто кто-то накрыл его подушкой. Я смотрела на свои пальцы на его ткани и не понимала, чьи они. Они ослабли — сейчас отпущу. Не отпустили.
Он медленно опустил глаза. На мою руку. Я видела это в профиль: как взгляд идёт вниз, к рукаву, к пальцам, потом к своей руке, которая висела вдоль тела и один раз сжалась и разжалась.
Челюсть. Раз.
И только потом — голова. Он повернул голову ко мне, и глаза пошли от моей руки вверх, к лицу, и остановились. Мне стало не по себе.
Я держала его за рукав. Я не знала, что сказать. Всё, что было во мне уверенного, кончилось где-то на втором шаге. Мы смотрели друг на друга, и он сделал ко мне полшага — крошечных, я бы и не заметила, если бы не стояла так близко, — и я не сделала назад.
И ещё полшага.
Я не помню, кто из нас его сделал. Кажется, оба. Я всё ещё держала его за рукав, и ткань натянулась, и он оказался прямо надо мной — так близко, что я перестала видеть улицу. Только его. Фонарь ушёл ему за спину, и на меня легла тень, и в этой тени было тихо, как будто мы вошли куда-то, где нет двери.
Он выше меня. Мне пришлось поднять лицо. Я подняла.
Он смотрел на мои губы. Не отводил. Первый раз за всё это время он ничего от меня не прятал — ни ту секунду за лицом, ни «что-то вроде», ни «есть» вместо ответа. Просто смотрел, и в этом взгляде было всё, чего он не сказал через улицу и не сказал на остановке. Я это прочитала целиком, за один раз, и у меня не осталось воздуха.
Я не отодвинулась. Я даже не подумала отодвинуться. Наоборот — пальцы на его рукаве сжались, и я потянула, чуть-чуть, сама не заметила, что тяну. Он наклонился ниже. Его дыхание коснулось моей щеки — тёплое, горькое, то самое, чем пять дней пахла куртка на моём стуле. Значит, это был он. Всё это время — он.
Я закрыла глаза.
Не потому что так положено. Потому что смотреть на него с такого расстояния было невозможно — как в открытый огонь. Я стояла с закрытыми глазами, с его рукавом в кулаке, и ждала. Не думала — ждала. Всей собой. Мне девятнадцать лет, я целовалась до этого два раза в жизни, и оба раза это было ничто по сравнению с тем, как я сейчас ждала.
Ещё чуть-чуть. Полвдоха. Я почувствовала, как он двинулся ко мне, —
Щёлк.
Дверь.
Я открыла глаза — и он уже был на шаг дальше. Отодвинулся так быстро, что я не успела увидеть как. Между нами снова стоял воздух — холодный, уличный, чужой, — и щека, к которой только что было тепло, сразу это поняла. И губы поняли. Я стояла и чувствовала, как они остывают, хотя ничего же не было. Ничего не было.
Я узнала его раньше, чем обернулась. По тому, как стало теплее спине — свет из клуба, красный, — и по тому, как у Рэма изменились глаза: он увидел кого-то за моим плечом, и в них что-то закрылось на один оборот.
— Ты идёшь?
Данил. Спокойно, без обиды, через музыку. Он стоял в дверях, высокий, с красным светом за спиной, и смотрел на меня с лёгким недоумением человека, который вышел покурить и попал не на ту улицу. И в тот момент он меня ужасно бесил.
Пауза. Он ничего не сказал.
И я вдруг увидела себя со стороны. Как это выглядит: девочка, которая пришла с одним, держит за рукав другого посреди улицы. Пальцы сами разжались — почти. Ослабли. Ткань начала выскальзывать.
Рэм это заметил.
Лицо у него закрылось окончательно. Он отвёл взгляд, вдохнул — коротко, как перед тем, как поднять что-то тяжёлое, — и сделал шаг. Уйти.
И я схватила его снова.
Сильнее, чем в первый раз. Не думая. Ткань собралась в кулаке. Он замер. Я сама не поняла, что сделала это дважды, — поняла только, что не могу, что если он сейчас уйдёт, то это всё, и «всё» — это слово, которое я не хотела произносить даже внутри.
Он посмотрел на мою руку. Потом на меня. И у него в глазах было такое, что я поняла: это его задело сильнее, чем он хотел показать. Гораздо.
— Зачем ты вышла? — спросил он. Тихо. Как будто Данила за моей спиной не было. Как будто вообще никого не было.
Я не ответила сразу. Дышала. Потом сказала — тоже тихо, так, чтобы только ему:
— А ты правда не понимаешь?
И у него что-то дрогнуло в лице. Не улыбка. Не удивление. Что-то опаснее — как будто он на секунду разрешил себе надеяться и тут же запретил. Он сделал ещё полшага.
— Тогда скажи.
Я смотрела ему в глаза. И на секунду — меньше, чем на секунду, я не хотела, оно само — на рот. И обратно. Он заметил. У него остановилось дыхание, я это услышала, потому что стояла близко.
Я вдохнула. Губы разошлись.
— Я… — сказала я. — Да потому что я…
И посмотрела на Данила.
Он так и стоял в дверях. Не ушёл. Не подошёл. Ждал — вежливо, без претензий, — и смотрел на меня. На нас. На эту всю нелепую ситуацию.
И всё, что я собиралась сказать, встало на место, как стена. Я почувствовала, как оно встаёт физически — где-то под горлом. Я не могла это сказать при нём. Не потому что Данил что-то значил. Потому что он смотрел, а то, что я собиралась сказать, нельзя говорить, когда смотрят.
Рэм ждал. Всё ещё ждал. Глаза у него были открытые, такие я у него не видела ни разу, — и я в них смотрела и врала.
— Ты заказ забыл оплатить.
Голосом курьера. Ровно. Правдоподобно — для Данила. Пальцы у меня сделали лишнее движение по ткани, я переступила с ноги на ногу, и глаза отвела на долю секунды, — и всё это он видел. Он понял, что это не то. Что после «да потому что я» не бывает «заказ забыл оплатить». Что я взяла всё, ради чего вышла, и переписала в триста рублей, которые сама же ему вернула.
Я наклонилась чуть ближе. Тише. Так, чтобы Данил не расслышал:
— И зажигалку забыл.
Это было ещё хуже. Я сама услышала, что хуже: я сделала из этого что-то практическое, мелкое, из списка. Куртка, зажигалка, деньги. Как будто вышла на улицу за человеком, чтобы закрыть заказ.
Он посмотрел на меня. Потом — один раз, коротко — на Данила. Без злости. Просто посмотрел, как смотрят на причину. На такую дебильную причину. И обратно на меня.
И тепло ушло у него из глаз. Я видела, как уходит. Не резко — как отлив. Нижние веки чуть опустились, взгляд стал ровный, как у чужого. Он никуда не двинулся, но отступил. Я это почувствовала так, как чувствуют, когда с плеч снимают куртку.
— Хорошо, — сказал он.
Без сарказма. Без ничего. Просто: я понял.
И держал на мне глаза ещё секунду после слова. И я поняла, что он понял. И мне стало стыдно — не за ложь, за то, что он ждал другого. Может быть, надеялся. Я это увидела уже задним числом, когда оно ушло.
Он вдохнул и собирался что-то сказать — я не знаю что, я никогда не узнаю, — и —
Телефон.
Не звонок — вибрация, из брюк, тупая, как зубная боль. Он закрыл рот. Не потянулся сразу. Посмотрел на меня ещё долю секунды.
Вторая вибрация.
Он достал. Не глядя, наощупь — как достают то, что всегда лежит в одном месте. Второй. Я знала, что второй. Посмотрел на экран, и у него что-то изменилось в глазах — не страх. Узнавание. Он знал, что это.
— Извини. Я отвечу.
Почти виновато. Он не повернулся ко мне спиной — он сказал «извини», как говорят, когда разговор не закончен. Я кивнула. Он отошёл на три-четыре метра — не далеко, ровно столько, чтобы я не слышала слов.
Я слышала. Курьер слышит всё.
«Да». Пауза. «Где?» Пауза. «Понял».
Между «да» и «где» из трубки сказали «у нас проблема». Между «где» и «понял» — «на старом складе». Низкий голос, спокойный, без паники. Так говорят люди, которые давно не паникуют.
А Рэм за эти десять секунд стал другим. Не так, как со мной, — совсем. Как будто того человека, который стоял и ждал, что я скажу, кто-то выключил, а включил того, у которого «есть что скрывать», у которого «что ты знаешь», у которого секунда за лицом. Спина стала прямее, слова — короче, и он слушал так, как будто от этого что-то зависело.
Он убрал телефон. И вернулся.
Вот это я запомню: он вернулся. Не ушёл с телефоном в темноту. Прошёл эти три метра обратно и встал передо мной, и лицо у него было уже собранное, чужое, — но когда он заговорил, в голосе что-то вернулось. Немного. Мне хватило.
— Прости. Мне надо срочно ехать.
Просто. Без тайны. Как правду.
Я кивнула. Ничего не сказала. Смотрела ему в лицо и пыталась понять, что только что изменилось и куда он едет, и он посмотрел на меня ещё раз — коротко, не закончив, — и пошёл.
Мимо меня. Так близко, что рубашка на секунду закрыла мне фонарь. Потом — мокрый тротуар, угол, и всё.
Я стояла с зажигалкой в кулаке — я, оказывается, держала её в кармане всё это время, — и могла отдать. Тридцать секунд назад. Просто протянуть. Он бы взял. «И зажигалку забыл» — вот, держи, всё, долг закрыт.
Не отдала.
Данил так и стоял в дверях. Молчал. Он ничего не спросил — и за это я была ему благодарна больше, чем за бокалы.
Я знаю, как звучит «срочно». «Срочно» бывает разное: «срочно, ребёнок плачет», «срочно, гости пришли», «срочно, я уезжаю». Его «срочно» было не про гостей. Так говорят, когда едут не к женщине. Так говорят, когда едут туда, откуда могут не вернуться к утру.

