Читать книгу Не по адресу (Ирена Берти) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
Не по адресу
Не по адресу
Оценить:

4

Полная версия:

Не по адресу

Уголок его рта дёрнулся — то, что не дорастает. Я не дала ему больше ничего. Толкнулась и поехала.

За углом остановилась. Дышала. Ничего же не случилось.

Напротив, через дорогу, у тёмной машины стоял мужчина. Чёрная рубашка, рукава до локтя — и я на секунду дёрнулась: он. Догнал. Потом поняла — не он. Другой. Выше, темнее, и стоял не так: Рэм стоит, как будто всё вокруг подождёт, а этот — как будто всё вокруг уже его. Он говорил по телефону, коротко, и смотрел на меня. Не как смотрят на девушку. Как смотрят на номер машины.

Я отвернулась и поехала дальше. Не быстро. Я не бегу от тех, кто смотрит.

Ещё через квартал я вытащила зажигалку. Повертела. Ромбик в углу, с решёткой внутри, — не то окно, не то печать, — уже стёрся под моим пальцем ещё немного.

Он сказал «не привыкай». Я услышала «уйди». А сейчас, за углом, с зажигалкой в руке, я услышала третье — то, что он сказал на самом деле. «Не привыкай» — так не говорят чужим. Чужим говорят «не звони». «Не привыкай» говорят тем, кто уже — и кому лучше бы не.

И ещё я подумала: у него что-то случилось ночью. На старом складе, с проблемой, от которой не спят и от которой лицо становится таким, будто ночь была не одна. И он не хотел, чтобы это подходило ко мне близко. Поэтому «не привыкай». Не ко мне — к тому, что у него за спиной.

Ладно.

Я убрала зажигалку в карман. Теперь у него не было ничего моего — куртку я вернула. А у меня было его. Нечестно. Я оставила так.

Данил написал «как ты?». Я не ответила.

Кирилл написал «норм». Я ответила «норм».

Потом открыла приложение и включила смену. Воскресенье — хороший день, много заказов, люди не хотят выходить. Я поехала на первый, и всю дорогу думала не про заказ, а про мужчину в пальто, и не понимала почему.

Глава 11

Не привыкай ко мне

Рэм

В пять утра в нашей квартире светло, как днём, и это худшее, что есть в белых ночах: нельзя прийти домой незаметно.

Брат сидел на диване с гитарой. Не сидел — валялся, как он умеет, всей своей массой, одна нога на подлокотнике, гитара поперёк живота, и перебирал что-то тихое, незаконченное, одну и ту же фразу, которую он крутит уже месяц и никак не допишет. Услышал ключ. Пальцы легли на струны. Посмотрел на дверь без тревоги — с тем выражением, с которым смотрят на кота, который наконец пришёл.

— Пять утра.

Сухо. Легко. Без «где ты был». Он никогда не спрашивает, где я был. Это у нас взаимно.

Я прошёл в кухню, положил ключи на столешницу — они стукнули громче, чем надо, — и сказал, не оборачиваясь:

— Спасибо, что сказал.

Он хмыкнул. Коротко, довольно. И на секунду мы были просто два брата в пять утра: один с гитарой, другой мокрый, — и всё было нормально, как было нормально всегда, сколько я себя помню.

Я налил воды. Стоял, пил, держался за столешницу. И спиной чувствовал, что он перестал улыбаться.

Он не сел. Не выпрямился, не отложил гитару — он никогда не делает резких движений, он большой, ему не надо. Просто посмотрел. По-настоящему. Мокрая рубашка, серое лицо, то, как я держусь за столешницу, как будто она может уехать. Я знаю, что он увидел, потому что знаю, что бы увидел сам.

Молчал. Потом — тихо, коротко, без вопроса в голосе:

— Марк?

Я не ответил. Не обернулся сразу. Потом обернулся — и посмотрел на него, и он на меня, и этого хватило. Я никогда не умел врать брату. Это единственный человек, с которым мой номер не проходит: у него те же глаза, что у меня, только орехового цвета, и они видят то же самое.

Он отложил гитару. Аккуратно, к стене. Это было хуже, чем если бы бросил.

— Ты обещал, что после лета выйдешь.

Спокойно. Не упрёк — напоминание. Он произнёс это так, как произносят то, что решили не говорить и всё-таки сказали.

— Выйду.

— Рэм.

— Выйду. После лета.

Он смотрел на меня ещё секунду. Потом кивнул — не поверил, но кивнул, потому что в пять утра больше ничего не сделаешь, — и лёг обратно на диван, и через минуту снова перебирал ту же незаконченную фразу, только тише. Я стоял на кухне и слушал. Он не дописал её и в ту ночь.

Я не спал. Лёг, полежал час с открытыми глазами, встал, пошёл в душ. Смыл склад — с плеч, с шеи, с рук, где ещё было ощущение содранной обшивки. Переоделся. Футболка, джинсы. Обычный день. Я умею делать обычный день из любого материала.

В половине восьмого дёрнулся телефон — тот, что для жизни. «Еду. Куртку везу».

Без имени. Она не подписалась, потому что знала, что я пойму. И я стоял с телефоном и понимал: у неё есть мой номер. Шесть заказов — шесть раз «позвонить клиенту». Конечно, есть. Я об этом не думал ни разу, а она, оказывается, знала его наизусть.

Я не ответил. Не потому что не хотел. Потому что между нами было вчера — рукав, закрытые глаза, «заказ забыл оплатить», «хорошо», Костя, — и я не знал, как с ней разговаривать после всего этого. Решил, что узнаю, когда увижу.

Вышел через десять минут — и увидел.

Она стояла у подъезда с самокатом, с курткой, сложенной аккуратно, как складывают чужое. Не поднялась. Не позвонила в дверь. Ждала внизу, во дворе, как ждут клиента, — и это было правильно, и это меня ударило: она не полезла в мой дом. Она поставила себя ровно там, где мы оба могли стоять.

Я подошёл. Дальше она рассказала бы лучше — что я сказал, что она, как я попался на «курьер, а не дура» и три секунды был просто человеком во дворе. Я помню другое.

Я помню, что она заметила. Не куртку, не то, что я вышел, — она заметила, что я не спал. По лицу. Мне никто никогда не говорил «ты не спал». Меня не рассматривают так близко, я этого не позволяю, — а она стояла и читала меня, как читают адрес на пакете, и не стеснялась. И я спросил «так плохо выгляжу?» только затем, чтобы она смутилась. Она смутилась. На секунду. «Не… нет». И я поймал эту секунду, как ловят мяч, и держал её у себя — и это было лучшее, что случилось за сутки.

А потом она сказала: «Вчера я вообще-то не про заказ хотела сказать».

И я почувствовал, как за спиной у меня встаёт всё, что было ночью. Марк, «поздно», пустая ниша, «теперь это твои проблемы», кольцо на руке, которая дёрнулась. Оно встало за мной, как встают люди, которые пришли не за тобой, а за тем, кто рядом с тобой. И я посмотрел на неё — на её открытое лицо, на то, как она ждала, что я скажу «я тоже», — и подумал: если я скажу «я тоже», ты войдёшь. В это. В ангар с одной лампой. К человеку, у которого на кольце тот же знак, что на зажигалке у тебя в кармане.

— Да я понял.

— И?

Секунда. Две. Я видел, как ей нужно, чтобы я сказал. Я видел, как мне нужно сказать. Всё, что я хотел, стояло у меня за зубами и было готово.

— Не привыкай ко мне.

Я это сказал ей. Но говорил — тому, что стояло за спиной: не тронь. Она не с нами. Не привыкай к ней.

Она услышала слова. Я видел, как её ударило — глаза, дыхание, губы, меньше секунды, — и как она это спрятала, быстро, профессионально, у неё это отработано не хуже, чем у меня. «Я и не собиралась». Спокойно. Она очень хотела, чтобы это звучало как правда, и я сделал вид, что поверил. Мы оба в то утро хорошо врали.

Она отвернулась. Взялась за руль.

И я понял, что перестарался. Я хотел расстояние — я его получил, вот оно, уезжает, — и оно мне не понравилось. Совсем. У меня внутри что-то сжалось, как сжимается рука, когда из неё вынимают то, за что ты держался, не замечая.

— Либерти.

Она остановилась. Телом — а потом уже головой, медленно, и лицо у неё было уже закрытое, ровное, чужое. Я собирался сказать что-то другое. Что-то настоящее. Я держал её взгляд и знал, что если скажу — то отменю «не привыкай», и она войдёт, и всё, что стоит у меня за спиной, увидит её.

— Зажигалка.

И её рука пошла к карману. Сама. Она не думала — пальцы уже лежали на ткани, там, где она была всё время. Не забыла. Носила. Знала, где.

И у меня внутри — не смех, нет, — но то, что бывает вместо смеха, когда понимаешь, что не всё потеряно. Она помнила. Значит, это не кончилось. Значит, есть нитка.

— Потом отдам.

Ровно. Обычно. И мы оба знали, что это значит.

Она уехала. Я стоял с курткой в руке во дворе, в воскресенье утром, и смотрел ей вслед, и уголок рта у меня дёрнулся сам — потому что она оставила нитку. Специально. Я это понял, и она поняла, что я понял, и уехала, не дав мне ничего больше.

Правильно. Больше и не надо было.

Вечером я пришёл домой и не включил свет.

Брат был на репетиции. Квартира стояла большая и пустая, как всегда, — камень, дерево, окно во всю стену с синим городом за ним, — и я бросил ключи на камень, и они стукнули, и это был единственный звук.

Куртку я нёс в руке весь день. В машину, из машины, на склад — на наш, светлый, где я делал вид, что работаю, — и обратно. Не надевал. Просто носил, как носят то, что не знаешь, куда деть.

Бросил её на кровать, не глядя. Повернулся уйти —

и остановился.

Не сразу. Секундой позже — так, как останавливаешься, когда тебя что-то догнало со спины. Я стоял в дверях спальни и смотрел на куртку на серых простынях, в полосе холодного света из окна, — и не понимал, что со мной. Рука пошла к затылку. Опустилась. Пальцы сжались и разжались. Я решаю всё. Я не мог решить, что делать с курткой.

Сел на край кровати. Взял её за воротник — и не поднёс к лицу, я не в кино, — просто держал ближе, чем надо. И вдохнул. Один раз, медленно, носом.

Она пахла ею.

Не духами — у неё их нет. Чем-то простым: улицей, ветром, тем, чем пахнут волосы, когда их не сушат феном. Пять дней куртка висела у неё на стуле, и за пять дней я успел из неё выветриться, а она — впитаться. Так, наверное, и бывает. Всё по-честному: то, что дольше рядом, — то и остаётся.

Я сидел с закрытыми глазами и дышал её курткой, и это было самое честное, что я сделал за неделю.

Потом открыл глаза. Большой палец прошёл по воротнику — там, где я тогда вытащил её прядь, — один раз. И я поймал себя. Выдохнул носом, почти со смехом, над собой: двадцать три года, мужик, сидит в темноте и нюхает куртку. Это же надо.

Но не повесил.

Положил её на вторую подушку — на ту половину кровати, где свет. Разгладил ладонью, один раз. И лёг рядом, на свою половину, в тени, одетый, рука за головой, глаза в потолок.

Двое в одной кровати: я и куртка. Я — в темноте, она — на свету. Расстояние между нами — ровно то, которое я сам поставил утром.

Не привыкай ко мне.

Я лежал и понимал, что уже поздно. Что «не привыкай» я сказал не ей — себе, и опоздал дней на двадцать.

И на этой мысли меня выключило. Не уснул — упал. Двое суток без сна взяли своё сразу, целиком, как берут долг: я не помню, как закрылись глаза.

Глава 12

Полегчало?

Рэм

Проснулся я в темноте. Настоящей — за окном уже не синий вечер, а ночь, чёрная, с фонарями, часа два. Я проспал полдня, и телефон — оба — молчали, и это было так непривычно, что я секунду лежал и не понимал, где я.

Потом понял. Куртка лежала на подушке рядом, там, где я её оставил. Свет из окна ушёл с неё — теперь мы оба были в темноте.

Я встал, оделся. Не включил свет — зачем. Подошёл к окну и стоял. Город внизу, огни, Нева где-то за крышами, одно светящееся окно напротив, где тоже кто-то не спал. Я стоял, упершись пальцами в подоконник, и не думал ни о чём — так, как не думают, когда думать уже нечем. Большой палец двинулся по подоконнику один раз и остановился.

Телефон лежал экраном вниз. Я его не трогал.

Есть такое время ночи, когда всё, что ты отложил на «потом», приходит и садится рядом. Брат со своим «после лета». Марк со своим «поздно». Пустая ниша. И она — с рукой на кармане, где моя зажигалка, и с лицом, которое я сам же и закрыл одной фразой. Они сидели у меня за спиной все вместе, и я стоял к ним спиной и смотрел на город, потому что повернуться — значило выбирать, с кого начать.

Я не выбирал. Я стоял. Это единственное, что я умел в ту ночь.

Дверь я услышал раньше, чем шаги. Ключи. Свои. У Ники есть мои ключи с тех пор, как ей было двенадцать, а мне десять, и она вытащила меня из-под льда на Карповке и потом две недели ходила проверять, что я жив. С тех пор она ходит проверять.

Я не обернулся. Глаза пошли на звук — голова чуть за ними, — и всё. Слушал, как она идёт через квартиру: бордовая кожа скрипнула, ботинки по дереву, — и остановилась в дверях спальни. Я знал, что она видит: меня у окна в темноте, куртку на подушке за моей спиной. И что она поняла всё за секунду, потому что Ника всё понимает за секунду и никогда не говорит, что поняла.

— Ты долго ещё будешь киснуть?

— Я не кисну.

Ровно. В стекло. Я даже не повернул головы.

Она помолчала. Я слышал, как она смотрит на куртку. Потом — на меня. Потом:

— Ага. Одевайся.

И ушла в прихожую, не дожидаясь. Ника не ждёт. Она делает шаг, и ты либо идёшь, либо остаёшься объяснять пустому дверному проёму, почему нет.

— Куда?

Из прихожей, уже с порога:

— За мной.

Я постоял ещё три секунды. Посмотрел на куртку на подушке. Выдохнул. Схватил другую с вешалки и пошёл, потому что с Никой так: или идёшь, или потом хуже.

Внизу у подъезда стоял серебристый AMG. Мой. С нашей площадки, с той, светлой, где всё честно. Она его пригнала сама — не спросив, конечно, — и уже сидела за рулём, и смотрела на меня через стекло, как смотрят на человека, который слишком долго ищет ключи.

Я сел справа. Это само по себе было событие: я не сижу справа. Никогда. Но с Никой я был справа с двенадцати лет, и тело помнило.

Она вела хорошо. Лучше, чем я в ту ночь смог бы. Я смотрел в окно, и мне было всё равно, куда. Фонари шли по лицу: тёплый — темно — холодный — темно. Ника молчала. Один раз глянула на меня — я поймал краем глаза — и усмехнулась, и ничего не сказала. Она ждала, когда я сам.

Я не сам.

— Мы где? — спросил я, когда дома кончились и пошли склады, вода, пустая парковка под фонарями.

Она не ответила. Только уголок рта. Поворотник. Встала, заглушила, вышла — сразу, не дожидаясь.

Я посидел ещё секунду. Потом вышел.

За бетонной опорой, под единственным фонарём, стоял бордовый BMW. Тоже наш. Она и его сюда пригнала — значит, была здесь днём, с кем-то, значит, готовила это, пока я спал. Ника не делает ничего спонтанно. Она только выглядит так.

Она шла к бордовому, не оглядываясь, длинные рыжие волосы, бордовая кожа, ботинки по асфальту, — и у меня, впервые за сутки, что-то включилось. Как двигатель на морозе: не сразу, с третьего раза, но включилось.

Она сунула руку в карман, достала ключи от серебристого и, не останавливаясь, кинула мне через плечо.

— Лови.

Поймал одной рукой. Ключи легли в ладонь, пальцы закрылись.

— Ты серьёзно?

— Ну а что?

Она уже открывала дверь бордового. Смотрела на меня поверх неё — без позы, просто с наглой уверенностью человека, который знает, что прав.

Я посмотрел на серебристый. И у меня дёрнулся угол рта — не улыбка, только первая трещина в том, что я носил с пяти утра.

Дальше — без слов, потому что слова там не нужны.

Она ушла первой. Я — за ней. Город ночью, сухой асфальт, пустые полосы, фонари в лобовом. Сначала я просто ехал. Потом увидел в зеркале её глаза — она смотрела на меня в своём зеркале и улыбалась, — и она прибавила, и я понял, что это вызов, и что она специально, и что она всегда специально.

И прибавил.

Тоннель. Лампы по крыше — раз, раз, раз, — бордовый бок рядом, серебристый нос впереди, её рука на руле, моя. Она глянула через стекло — на долю секунды, — и я поймал, и усмехнулся, и смотрел вперёд. Один взгляд. Больше и не надо. Мы пятнадцать лет так разговариваем.

Я вышел вперёд. Она — за мной, и я знал, что смеётся.

И тут дорога кончилась.

Не дорога — полоса. Ограждение, мигалки, оранжевое, прямо перед капотом, — ремонт, которого вчера не было. Одна секунда, в которой не было ни Ники, ни Марка, ни куртки на подушке, — только руль, и полоса слева, свободная, и надо в неё, и мы оба — в неё, синхронно, как один человек, — и ограждение промелькнуло справа так близко, что мигалка ударила в стекло, — и всё.

Всё. Чистая дорога.

Я выдохнул. Посмотрел вправо. Она — на меня, глаза ещё круглые. Мы посмотрели друг на друга сквозь два стекла: живы.

И она засмеялась. Просто так, от адреналина, всем лицом.

И я — тоже. Не хотел. Полсекунды держался — и не удержался. Заржал, как не ржал год, наверное, и плечи отпустило, и что-то в груди, что было сжато с пяти утра, разжалось.

Она ушла вперёд снова. Я — за ней. Конечно, за ней.

Встали на парковке у воды. Двигатели тикали, остывая. Мы вышли, сделали по три шага навстречу и остановились между машинами. У неё волосы были в беспорядке, у меня — дыхание.

Она смотрела на меня, страшно довольная собой.

— Ну как? Полегчало?

Я попытался не улыбаться. Держал секунду.

— Нет.

И лицо меня сдало полностью. Она засмеялась — коротко, зная, что я вру, — и уже разворачивалась к своей машине.

— Тогда давай ещё раз.

Мы сели. Ремни. Двери. Бордовый ушёл первым, я — за ним, и парковка осталась сзади, и дорога впереди была пустая, длинная, ночная.

Я ехал за ней и думал не про склад. Не про Марка. Не про кольцо.

Я думал про то, что дома на подушке лежит куртка, которая пахнет девочкой с зажигалкой в кармане, и что я сказал ей «не привыкай», а сам уже привык, и что Ника это поняла с порога, и вытащила меня, как тогда из-под льда, — за шиворот, не спрашивая.

И что завтра надо что-то с этим делать.

Не с курткой. Со всем.

Глава 13

Врёшь

Либерти

«Не привыкай ко мне» — это три слова, и я посчитала: за воскресенье они проиграли у меня в голове сто сорок раз. Я знаю точно, потому что после пятидесяти начала считать специально, чтобы хоть чем-то занять ту часть головы, которая их крутила.

Работа — лучшее, что придумали для людей, которым нельзя думать. Заказ, адрес, лифт, дверь, «спасибо», следующий. К вечеру у меня было двадцать два заказа и ноль мыслей, и это был хороший результат. Единственное, что я не смогла выключить, — светофоры. На красном думать не запретишь. На каждом красном они возвращались: «не привыкай». Я насчитала тридцать один красный. Питер — город, где слишком много светофоров для человека, которому сказали такое.

В понедельник было легче. В понедельник я уже знала, что делать с этими тремя словами: положить в тот же карман, где «есть что скрывать» и второй телефон. Карман был большой. Я курьер, у меня много карманов.

К Кириллу я поехала после смены, с продуктами. Понедельник — день продуктов, это у нас правило: я привожу на неделю, он делает вид, что ему хватило бы и без меня, я делаю вид, что верю.

Дверь открылась раньше, чем я позвонила. Он стоял на пороге в моей толстовке — той, которую я оставила ему в четверг, — и она сидела на нём уже не так плохо, как в четверг. Или он вырос за четыре дня. С ним это бывает.

— Ты чего в ней?

— Тепло.

— На улице двадцать пять.

— Дома пятнадцать.

Дома было не пятнадцать. Дома было нормально. Он просто её носил, и я не стала об этом говорить, потому что у нас не говорят про такое. У нас говорят про продукты.

Я разложила: макароны, гречка, курица, яйца, хлеб, то, что не портится, и одно, что портится, — персики, потому что август и потому что он их любит, а сам никогда не купит. Он стоял и смотрел, как я раскладываю, и не помогал, и это тоже было правильно: помогать — значит признать, что нужно.

— Ты ел?

— Ел.

— Что?

— Разное.

И я застыла с пачкой гречки в руке, потому что услышала. «Разное». Так Рэм сказал про салфетки. Я стояла у чужого холодильника и на секунду была в другой прихожей, с камнем и деревом, и он стоял в дверях довольный, что я смеюсь. Потом вернулась.

— Кир.

— Яичницу. Два раза. И бутерброды.

— Три дня?

— Четыре.

Я поставила гречку. Достала курицу, нож, доску. Он сел на подоконник — своё место — и смотрел, как я режу. Кухня была та же, что всегда: клеёнка, чайник, календарь за прошлый год, который никто не снял, потому что снять — это признать, что год прошёл. За окном — двор, в котором мы оба выросли и из которого я уехала первой.

Резала и думала: вот это — моё. Не набережная, не рукав, не «не привыкай». Это. Мальчик на подоконнике в моей толстовке, четыре дня яичницы, календарь. Я здесь на месте. Я знаю, что делать. Здесь никто не говорит слов, от которых выключают свет.

— Стас говорил, что подработку может найти, — сказал Кирилл в спину. Небрежно. Так говорят то, что репетировали.

— Какой Стас?

— Ну, с сервиса. Ты его видела. Высокий, с серьгой.

Я видела. Один раз, зимой, во дворе: восемнадцать, курит, смотрит на Кирилла так, как старшие смотрят на младших, которых можно взять с собой. Мне тогда не понравилось, как он смотрит. Но я не сказала, потому что Кириллу было пятнадцать, и любой, кто старше и обращает на него внимание, был для него подарком.

— Какую подработку?

— Не знаю пока. Машины помыть, пригнать что-то. Он сказал, нормальные деньги.

— Тебе шестнадцать.

— И что?

И то. Я знала, что «и то», но не знала, как это сказать, чтобы он услышал не «мне нельзя», а «я боюсь». Он бы не услышал. Он бы услышал «нельзя», и завтра пошёл бы туда, куда «нельзя», потому что у него лицо от меня и характер тоже.

— Посмотрим, — сказала я. Это худшее слово в русском языке, и я его сказала.

Курица зашипела. Он замолчал. Я решила, что ещё вернусь к этому, — и это второе худшее, что я сделала в тот вечер.

Мы ели. Он — так, как едят, когда четыре дня яичницы: быстро, молча, не поднимая головы. Я — глядя на него. Он это заметил, поднял глаза, и я сделала вид, что смотрю в окно.

Деньги я положила под сахарницу. Восемь тысяч — всё, что было сверх аренды. Он видел, что я кладу, и смотрел в тарелку, и я видела, что он видел. У нас так: я кладу, он не замечает, потом замечает. Никто ничего не говорит. Это не гордость. Это способ не считать вслух.

Телефон лежал рядом с моей тарелкой, экраном вверх. Я всегда кладу экраном вверх — курьер должен видеть, кто звонит, сразу, без переворота. Профессиональное.

Он дёрнулся.

Не звонок — сообщение. Я увидела имя раньше, чем текст, и перевернула телефон экраном вниз. Быстро. Не думая. Рука сделала это сама, и только когда телефон уже лежал лицом в клеёнку, я поняла, что сделала — и чей это был жест.

Его. Так он положил телефон на капот в тот первый день. Экраном вниз, не глядя. Я тогда это отметила и не поняла. Теперь понимала: так делают люди, у которых есть что-то, чего нельзя показывать тем, кто рядом.

У меня появилось такое.

— Кто это? — спросил Кирилл.

— Никто.

Он посмотрел на меня. Долго. С таким выражением, какое бывает у меня, когда он говорит «норм».

— Врёшь.

Не вопрос. Так он сказал — спокойно, с полным ртом, как говорят факт.

— Ешь.

— У тебя лицо такое же, как у меня, когда я вру. Я знаю, я в зеркало смотрел.

Я не ответила. Он не спросил ещё раз. У нас так: один раз «врёшь», и хватит, дальше — дело того, кто врёт. Но он больше не опускал глаза в тарелку. Он смотрел на мой телефон, лежащий лицом вниз, и я видела, как он думает, и не могла остановить.

Под телефоном, лицом в клеёнку, лежало: «Рэм. Я не то сказал».

Четыре слова. Первое сообщение от него за всё время — не заказ, не «постой», не «зажигалка». «Я не то сказал». Я прочитала это за полсекунды до того, как перевернула, и теперь оно лежало под моей ладонью, тёплое, как зажигалка в кармане, и я не знала, что с ним делать.

Не ответила. Не потому что обиделась — обиду я уже отработала на светофорах. Потому что «не то сказал» — это не «сказал то». Это признание, что было не то, и ноль про то, что было бы «то». Я не отвечаю на половину. Курьер закрывает заказ целиком или не закрывает вообще.

И ещё: Кирилл смотрел. При нём я не хотела ничего писать человеку, про которого сказала «никто».

Мыли посуду вместе — он мыл, я вытирала, это единственное, в чём он мне помогает без просьбы, — и он вдруг сказал, глядя в раковину:

— Оль. Ты только не злись.

Я замерла с тарелкой. Так начинаются все плохие разговоры в моей жизни. «Ты только не злись» — это как «сдачи не надо»: значит, сейчас будет то, что стоит дороже.

— Что?

— Ничего. Просто. Если что — ты не злись сразу. Ладно?

— Кир.

— Ничего же не случилось.

Я смотрела на его затылок. На плечи в моей толстовке. На руки в мыльной воде — костяшки давно зажили, только на одной остался белый след, как царапина на чёрном.

— Ладно, — сказала я. Потому что «ладно» — это не «да». Это «я запомнила».

bannerbanner