
Полная версия:
Муж по взаимной ненависти

Ирэн Мор
Муж по взаимной ненависти
ПРОЛОГ
ЭВЕЛИН
Если бы мне, тринадцатилетней, стоявшей в школьном туалете над раковиной и вымывавшей из волос овсянку, сказали, что через семнадцать лет я сама, без пистолета у виска, пойду к алтарю навстречу Джулиану Эшфорду, я бы не поверила. Нет, неправда. Я бы рассмеялась так громко, что последние комки каши шлёпнулись бы на кафель, а потом пошла бы к школьной медсестре выяснять, не подмешали ли мне чего-нибудь в яблочный сок.
В тридцать я шла к алтарю под руку с отцом, в платье цвета топлёного молока, и старалась не наступить на собственный подол. Зал я выбрала сама, ещё год назад: бывшая читальня старой бруклинской библиотеки с высокими окнами, лепным карнизом и потолком, который восстанавливала бригада, где я когда-то стажировалась. Я знала, где под свежей краской прячется трещина, которую так и не удалось до конца стянуть, и смотрела именно туда, на невидимый никому шов, потому что смотреть вперёд не могла.
Впереди, у арки из белых пионов, стоял человек, который в седьмом классе подбросил мне в рюкзак дохлого голубя. Серого, окоченевшего, с поджатыми лапками. Я нашла его, когда полезла за учебником по биологии, а всю следующую неделю Джулиан проходил мимо моего шкафчика и негромко ворковал. Он же рассказал половине школы, что стипендию мне дали из жалости, а отец «чинит канализацию где-то в Бруклине». Папа обслуживал муниципальные здания и действительно умел починить что угодно, включая канализацию, и я до сих пор не понимаю, что в этом должно было быть стыдного. Это Джулиан опрокинул мне на голову тарелку овсянки посреди столовой, на глазах у трёхсот человек, и назвал это гуманитарной помощью. Трижды я находила в волосах жвачку. После третьего раза мама молча отвела меня к парикмахеру, и я вышла из салона с короткой стрижкой, открытой шеей и твёрдым решением, что ни одна моя слеза ему больше не достанется. А в семнадцать, когда я получала награду городского конкурса, он поднялся на сцену с микрофоном и с очаровательной улыбкой объяснил залу, что победу мне купили добрые покровители: девочка со стипендией на такое, конечно, не способна.
Конкурс я выиграла честно. Он занял второе место. Это я помню лучше, чем его лицо в тот вечер.
Мы оба были первыми учениками, каждый в своём классе, и школа обожала ставить нас рядом: на олимпиадах, на дебатах, на фотографиях для попечительского совета. Пять лет я жила с ощущением, что за мной наблюдают из-за угла, и пять лет превращала каждую его гадость в лишнюю пятёрку. Ненависть оказалась отличным топливом. Тогда я ещё не знала, что однажды пойду к нему по проходу под нервного Пахельбеля в исполнении скрипачки из квартета, вцепившись в отцовский рукав, мокрый от моей ладони.
– Ещё можно развернуться, – тихо сказал папа, не поворачивая головы. – Машина стоит за углом. Я заправился.
– Ты заправился специально?
– Я человек предусмотрительный.
Я сжала его локоть, и он ответил – коротко и крепко стиснул мои пальцы, как делал, когда я была маленькой и мы переходили Флэтбуш-авеню. Он не уговаривал. Он просто оставлял дверь открытой, и от этой открытой двери у меня защипало в носу.
В первом ряду сидела бабушка Мэгги в сиреневом платье, с тростью, повешенной на спинку стула, и смотрела на меня так, будто я принесла ей пятёрку по черчению. Рядом, прямая, как линейка, сидела мама. Губы она сжала в нитку, и это выражение я знала с детства: так мама выглядела, когда соглашалась на что-то только потому, что любила меня сильнее, чем ненавидела ситуацию. По другую сторону прохода, в первом ряду Эшфордов, Вивиан в жемчужно-сером костюме дарила мне ровную, безупречную улыбку, после которой хотелось проверить, на месте ли кошелёк.
Шарлотта, моя лучшая подруга и подружка невесты, стояла у арки в изумрудном платье и поверх моего плеча корчила брату сложную рожу. Джулиан ответил едва заметным движением брови. Их семейным языком я владела не в совершенстве, но, судя по всему, это означало «я тебя убью после банкета», а ответ – «встань в очередь».
Я почти дошла до третьего ряда, когда услышала шёпот. Слева, со стороны гостей Эшфордов, оттуда, где сидела дама в шляпке размером с велосипедное колесо.
– …говорю тебе, это всё фиктивно. Две недели назад она…
Скрипка как раз взяла высокую ноту, и конец фразы утонул. Мне хватило одного слова. Оно вошло под рёбра, как гвоздь, я сбилась с шага, и папе пришлось придержать меня под руку. Я подумала о папке с договором в сейфе пентхауса, о списке правил, написанном моим почерком, о шести подписях, о юристе с усталыми глазами, который брал почасовую оплату и клялся молчать. Кто? Как? Если знает эта женщина в шляпке, то кто ещё? Бабушка сидела в двух метрах от меня. Бабушка с больным сердцем, которая ждала этого дня больше, чем я.
Последние шаги я сделала на чистом упрямстве.
Джулиан стоял у арки, высокий, тёмный, в смокинге, который сидел на нём так, будто его шили прямо на месте, пока он неподвижно стоял и злился. Волосы, обычно чуть небрежные, сегодня были уложены, и мне из вредности захотелось растрепать их ладонью. С таким лицом в школе висят на доске почёта, а в деловых журналах – на развороте: резкие скулы, упрямый подбородок, рот, который слишком часто говорил гадости и слишком красиво при этом выглядел. Обычно в его серо-зелёных глазах сидела ленивая насмешка, будто весь мир был плохо сделанной презентацией, которую приходится досматривать из вежливости. Сегодня насмешки не было. Он смотрел серьёзно, почти тревожно, и это пугало меня сильнее любого сарказма.
Папа вложил мою руку в его ладонь. Пальцы у Джулиана были тёплые и сухие, а под моим большим пальцем оказался старый рубец на костяшке, шершавый и неровный. Я помнила, откуда он: в выпускном классе Джулиан разбил руку о хоккейный борт, и я тогда злорадно надеялась, что это правая и он не сможет писать контрольную по математике. Он смог. Получил высший балл.
– Ты держишь букет так, будто собираешься меня им ударить, – сказал он, наклонившись ровно настолько, чтобы не услышал первый ряд. От его низкого, чуть хриплого голоса во мне что-то раздражённо дёрнулось.
– Я ещё не решила.
– Решай быстрее, Паркер. На нас смотрят сто двадцать человек и моя мать. Моя мать считается за сорок.
– Кто-то знает, – прошептала я, почти не шевеля губами. – Женщина в шляпке. Третий ряд.
Я ждала, что он обернётся, выругается, сделает хоть что-нибудь, что выдаст нас с головой. Он не сделал ничего. Только пальцы, державшие мою руку, сомкнулись чуть крепче.
– Смотри на меня, – сказал он.
– Я не хочу на тебя смотреть.
– Знаю. Всё равно смотри.
И я посмотрела. Это было неправильно и совершенно не по плану. Я стояла так близко, что видела тёмную кайму по краю его радужки и крошечный порез от бритвы под подбородком. Пахло его одеколоном, сухим, древесным, с горчинкой, и я знала, как этот запах меняется у основания шеи, где кожа теплее. Этому знанию нечего было делать у алтаря, перед бабушкой и Вивиан Эшфорд. Но оно стояло рядом со мной, наглое, как незваный гость, и Джулиан, кажется, прочитал его у меня на лице: взгляд на мгновение скользнул к моим губам и тут же вернулся, будто он сам себя одёрнул.
Регистратор раскрыл папку и откашлялся.
– Дорогие друзья, – торжественно начал он, и скрипка наконец замолчала.
В зале стало так тихо, что я услышала, как бабушка шуршит фантиком от мятной конфеты. Где-то позади женщина в шляпке наверняка уже наклонялась к соседке, чтобы договорить свою фразу. А я держала за руку своего школьного врага и чувствовала, как всё вокруг – лепнина, пионы, жемчуг Вивиан, мамина прямая спина – медленно клонится набок, словно старое здание, из которого кто-то потихоньку вынимает несущую балку.
За четырнадцать дней до этого я собиралась стать женой совсем другого человека. И наивно думала, что знаю, как выглядит катастрофа.
Глава 1
ЭВЕЛИН
За четырнадцать дней до свадьбы
Натан не снял ботинки.
За четыре года он ни разу не прошёл дальше коврика в обуви. Это была одна из тех мелочей, за которые я его и полюбила: он наклонялся, развязывал шнурки, ставил ботинки у двери пятка к пятке, ровно, как в витрине, и только потом целовал меня. Мама говорила, что мужчина, который так обращается с обувью, будет так же обращаться с ипотекой. В тот вечер он вошёл, закрыл дверь и остался стоять в прихожей прямо в ботинках, в расстёгнутой куртке, с ключами в руке, и я, сидя за кухонным столом среди разложенных карточек для рассадки, первым делом заметила именно это.
– Если ты пришёл ругаться из-за тёти Дениз, – сказала я, не поднимая головы, – то я её уже пересадила. Она теперь далеко от бара и ещё дальше от твоего дяди. Можешь меня поблагодарить.
Я ждала, что он засмеётся. Натан всегда смеялся над тётей Дениз, которая на всех семейных праздниках начинала с шампанского, а заканчивала рассказом о своём первом разводе. Но сейчас он только крутил на запястье кожаный ремешок часов, которые я подарила ему на прошлое Рождество, так, будто хотел их отвинтить.
– Эв, нам надо поговорить.
Я положила на стол карточку с бабушкиным именем, «Маргарет Паркер, стол № 1», выведенным каллиграфом по четыре доллара за штуку, и наконец посмотрела на него. Натан был красив той спокойной, надёжной красотой, которую не замечаешь сразу, а потом уже не можешь представить без неё свою кухню: светлые волосы, коротко подстриженные на висках, мягкий рот, голубые глаза, вечно усталые от экранов и таблиц. Сейчас эти глаза были красными.
– Говори, – сказала я.
– Может, ты сначала…
– Говори.
У него дёрнулся кадык.
– Я не могу на тебе жениться.
Странно, но я не почувствовала ничего. Совсем. Словно кто-то выключил звук, и я смотрела немой фильм про женщину за кухонным столом, у которой на коленях лежит схема рассадки на сто двадцать гостей. Женщина вежливо слушала. Женщина даже кивнула.
– Я встречаюсь с другой, – заторопился он, будто боялся, что если остановится, то не начнёт снова. – То есть… Я сплю с другой. С Джесс.
Джесс. Я помнила Джесс. Мы познакомились на корпоративе его компании в декабре: высокая брюнетка из его отдела, с отличными ногами и серёжками в виде маленьких золотых полумесяцев. Она похвалила мои серьги, я её. Мы минут десять обсуждали, где в Бруклине можно найти приличный бейгл после полуночи, и по дороге домой я сказала Натану, что у него приятная коллега.
– Сколько? – спросила я.
– Что?
– Сколько времени, Натан. Мне нужна цифра.
– С весны.
– Весна длинная. С какого месяца?
Он отвёл глаза.
– С мая.
Четыре месяца. Я машинально посчитала назад, как считаю нагрузки на перекрытие, и цифра встала на место с неприятным щелчком. В мае у бабушки впервые случился приступ одышки прямо в очереди в аптеке. Мы с Натаном сидели в приёмной кардиологии в Methodist, он держал меня за руку, гладил большим пальцем мои костяшки и принёс из автомата горячий шоколад, потому что знал: в стрессе я не пью кофе. Я тогда подумала, что выхожу замуж за правильного человека. Выходило, что в том же самом месяце правильный человек уже знал, какого цвета бельё у Джесс.
– Я пытался это прекратить, – сказал он. – Честно, Эв. Несколько раз. Я думал, это пройдёт, что это просто… Я не знаю. Я тебя любил. Правда любил. Просто в какой-то момент всё стало каким-то… Как расписание. Ты вечно на объекте, у тебя то дедлайн, то надзор, то эта твоя церковь в Ред-Хуке…
– Стоп.
Я сама удивилась, как спокойно это прозвучало. Ровно и холодно – таким голосом я разговариваю с подрядчиками, которые пытаются заменить исторический кирпич дешёвым новоделом и выдать это за аутентичную кладку.
– Не надо, – сказала я. – Ты не будешь объяснять мне свою измену моими чертежами.
– Я не это имел в виду.
– Ты именно это имел в виду. Тебе очень нужно, чтобы я сейчас сказала: да, Натан, я сама виновата, слишком много работала, иди с миром, будь счастлив. Чтобы ты ушёл отсюда не подлецом, а просто человеком, которому не хватало внимания. Не скажу.
Он открыл рот и закрыл. А потом, к моему изумлению, заплакал. Не навзрыд, без всхлипов: просто покраснел нос, по щеке скатилась слеза, и он вытер её тыльной стороной ладони, как ребёнок. Я смотрела на это с чем-то вроде профессионального возмущения. Плакал он. Человек, который четыре месяца врал мне в глаза, стоял в моей прихожей и плакал, а я сидела с сухими глазами и держала карточку с бабушкиным именем, и это было настолько несправедливо, что мне захотелось швырнуть в него солонкой.
– Она знает про свадьбу? – спросила я.
– Да.
– И как она к этому относилась?
– Эв, зачем тебе…
– Мне интересно. Мы с ней обсуждали бейглы.
Он поморщился, будто я его ударила.
– Она говорила, что я должен тебе сказать. Давно говорила.
Значит, у Джесс было больше совести, чем у моего жениха. Открытие было таким нелепым, что я чуть не рассмеялась и прижала ладонь ко рту. Натан, кажется, принял этот жест за подавленное рыдание и шагнул ко мне. Я подняла руку, и он остановился.
– Квартира, – сказала я.
В августе мы подписали договор аренды на двухкомнатную квартиру в Парк-Слоуп, с эркером и раковиной, в которую можно поставить нормальную кастрюлю. Въезжать собирались после медового месяца. Я уже знала, куда встанет мой чертёжный стол.
– Я её оставлю, – быстро сказал он, с облегчением, будто наконец нашёл вопрос, на который знает ответ. – Сам буду платить. Поговорю с арендодателем, тебя выпишут из договора, ты ничего не будешь должна.
– Письменно.
– Что?
– Пусть арендодатель освободит меня письменно, Натан. Тебе я больше не доверяю.
Это попало. Я видела, как он дёрнулся и как опустились у него плечи. Легче мне не стало. Мне стало никак.
– Уходи, пожалуйста, – сказала я.
Он постоял ещё немного, глядя на стол: на разложенные по номерам карточки, на распечатку меню, где я своей рукой вычеркнула ризотто и вписала короткие рёбрышки, потому что их любит папа. Потом посмотрел на меня, и я поняла, что он собирается обнять меня на прощание, по старой привычке, и что если он это сделает, я сломаюсь прямо при нём.
– Ты так и не снял ботинки, – сказала я. – Значит, знал, что ненадолго.
Он вышел. Дверь закрылась тихо, без хлопка. Натан никогда не хлопал дверьми.
Какое-то время я сидела неподвижно и смотрела на дверь. Потом, сама не понимая зачем, взяла следующую карточку из стопки и положила на стол номер два. «Лора и Томас Паркер». Потом следующую: «Шарлотта Эшфорд», стол номер один, рядом с бабушкой, потому что только Шарлотта умела проигрывать бабушке в джин-рамми так, чтобы та не заметила подвоха. Руки аккуратно и методично раскладывали гостей на свадьбу, которой не будет, а какая-то часть меня наблюдала за ними с холодным интересом. Я дошла до конца стопки и взяла последнюю карточку. «Натан Рид». Плотный кремовый картон, тиснёный край, буквы с изящными завитками. Четыре доллара.
Я разорвала её пополам, потом ещё раз и ещё, пока клочки не стали такими мелкими, что рвать было уже нечего, и тогда звук включился обратно.
Я не помню, как оказалась в спальне. Помню, что открыла шкаф, где в длинном белом чехле висело платье, и расстегнула молнию, просто чтобы посмотреть. Платье было простое, цвета топлёного молока, с открытыми плечами и рядом крошечных пуговиц на спине, которые мама, разумеется, назвала «издевательством над женихом». Я выбрала его, потому что в нём можно было танцевать и потому что бабушка, увидев меня в нём в салоне, сказала: «Ну вот. Вот теперь я спокойна». И тут меня согнуло. Я съехала по дверце шкафа на пол, между платьем и зимними ботинками, обхватила колени и завыла в них, некрасиво, громко, с соплями и икотой, так, что за стеной неуверенно гавкнула соседская собака. Я плакала не только о Натане. О воскресных утрах, когда он пересаливал яичницу и делал вид, что так и задумано. О том, что он знал про корицу в моём кофе. О горячем шоколаде из автомата в кардиологии. О том, что теперь я не могу вспомнить ни одного его «задержусь на работе», не представив полумесяцы в ушах Джесс. Он не просто ушёл. Он забрал с собой четыре года и переписал их задним числом, и каждое тёплое воспоминание, к которому я тянулась, оказывалось с двойным дном.
Где-то посреди этого, когда слёзы кончились и осталась только мерзкая сухая дрожь в груди, всплыла подленькая мысль: а если бы я меньше работала? Если бы не брала надзор за той церковью, если бы чаще оставалась у него, если бы… Я поймала её за хвост, как таракана, и рассмотрела внимательно. В пятнадцать лет, после третьей жвачки в волосах, я сидела в парикмахерском кресле, смотрела, как на пол падают мои длинные пряди, и тоже думала: может, дело во мне? Может, если бы я не тянула руку на каждом уроке, не обгоняла Джулиана Эшфорда в рейтинге, не носила дурацкую клетчатую юбку, он бы оставил меня в покое? Парикмахерша развернула кресло к зеркалу, я увидела девочку с короткой стрижкой, открытой шеей и упрямыми глазами и очень ясно поняла, что дело было не в моих волосах. Дело было в руке, которая кидала жвачку.
Я встала, умылась холодной водой, высморкалась в бумажное полотенце и застегнула молнию на чехле, не глядя на платье. Было десять минут второго. Я сидела на краю кровати в мятой рубашке, с распухшим лицом, и составляла в голове список, потому что списки всегда меня спасали. Позвонить родителям. Нет, не ночью. Утром. Сказать маме, что всё в порядке, просто свадьбы не будет. Как будто такое можно произнести одной фразой и не услышать в ответ, как мама вызывает такси, чтобы ехать бить Натана сковородкой. Отменить зал. Квартет. Торт, флориста, фотографа, лимузин, который мне вообще не был нужен, но очень хотелось тёте Дениз. Сто двадцать человек. Год ожидания.
Телефон на тумбочке коротко завибрировал, и я вздрогнула, будто он мог сообщить что-то ещё хуже. Письмо от Рене, нашего организатора, неутомимой женщины, которая, кажется, вообще не спала и отвечала в любое время суток с цветочками-эмодзи.
«Эвелин, привет! Напоминаю: последний платёж за зал до пятницы, флорист подтверждает белые пионы (ура!), и мне нужна финальная рассадка к среде. Две недели, дорогая! Скоро-скоро!»
Я прочитала это дважды и рассмеялась, и смех вышел таким скрипучим, что собака за стеной снова тявкнула. Задаток за читальню был невозвратным: её бронировали за год, и я сама настояла на этом зале, сама уговаривала Натана, что лепной карниз стоит каждого цента. Если до пятницы не внести последний платёж, сгорала и дата. Отказ от флориста за две недели означал штраф в половину стоимости. Я знала эти цифры наизусть, потому что сама вела всю таблицу, и теперь они выстраивались передо мной ровными столбиками, холодными, как смета на снос здания, которое мне нравилось.
Я положила телефон экраном вниз. Он тут же завибрировал снова.
Сначала я решила, что это Натан, и разозлилась так, что свело пальцы. Но это была бабушка. Последнее время она плохо спала, говорила, что сердце по ночам «ворчит, как старый холодильник», и коротала бессонницу, присылая мне фотографии своих карточных раскладов и неприличные анекдоты из интернета. На этот раз пришло фото из примерочной. Бабушка Мэгги стояла перед зеркалом в сиреневом платье с рукавами три четверти, одной рукой держалась за спинку стула, а другой показывала камере большой палец. Щёки у неё были бледнее, чем мне хотелось бы, а у краёв губ лежала лёгкая синева, которую я заметила раньше, чем улыбку. Но улыбалась она так широко, что видно было золотую коронку сбоку.
«Взяла сиреневое, – писала она. – Твоя мать говорит, что я похожа на баклажан. Я ей ответила, что я королева баклажанов, и пусть завидует. Осталось 14 дней, Эви. Я собираюсь танцевать. И пусть мой кардиолог подавится своим стетоскопом».
Я смотрела на фотографию, пока экран не погас сам, включала его и смотрела снова. На бабушкин большой палец. На синеву в уголках её губ. На стул, за который она держалась, потому что стоять без опоры ей уже было трудно, хотя она никогда бы в этом не призналась.
В ту ночь я ей так и не ответила. Я легла поверх одеяла, не раздеваясь, прижала телефон к груди и до рассвета пыталась придумать, как сказать женщине, которая собирается танцевать на моей свадьбе наперекор собственному сердцу, что танцевать ей будет не с кем и негде.
Глава 2
ДЖУЛИАН
За тринадцать дней до свадьбы
Фотография висела на большом экране в переговорной на сорок втором этаже, и я выглядел на ней как человек, которого только что окатили шампанским. Неудивительно: меня действительно окатили шампанским. Белая рубашка прилипла к груди, с подбородка капало, а на лице застыло выражение, которое мой пиар-директор деликатно назвал «недостаточно благодушным». Справа в кадре замерла Слоан Уэст с пустым бокалом и открытым ртом, на середине фразы, которую назавтра процитировали все, кто умел пользоваться клавиатурой. Слева, чуть размытая, стояла Кэролайн Уитмор, прижав ладонь к губам.
Вся история заняла меньше минуты. В пятницу светская хроника сообщила, что мы с Кэролайн «близки к помолвке», хотя за полгода виделись дважды и оба раза обсуждали её лабрадора. Я догадывался, откуда растут ноги у этой новости, но доказать ничего не мог. В субботу на благотворительном ужине фонда Уитморов репортёр сунул мне под нос диктофон и спросил, когда свадьба. Я был зол и ответил честно и громко: мисс Уитмор – прекрасный человек, и я на ней не женюсь, ни в этом году, ни в каком другом. Кэролайн стояла в трёх шагах. Я её не видел, но это меня не оправдывает. Слоан, с которой мы расстались весной после двух лет, где я ничего не обещал, а она рассчитывала на всё, к тому моменту выпила ровно столько, чтобы решить, что эта сцена принадлежит ей. Она спросила, на ком же я тогда собираюсь жениться, если не на ней и не на «этой собачнице», и выплеснула бокал мне в лицо. Кто-то успел нажать на кнопку.
– Заголовок, – сказал Маркус, наш директор по коммуникациям, и щёлкнул пультом.
«Наследник Эшфордов: шампанское, скандал и отвергнутая невеста».
– Невеста она только в твоей пятничной колонке, – заметил я.
– Мне всё равно, чья это колонка, – ответил Маркус с терпением человека, который провёл воскресенье на телефоне. – Мне важно, что в одиннадцать у тебя совет, а в половине двенадцатого эту фотографию будут обсуждать девять человек, трое из которых считают, что слово «таблоид» пишется через твою фамилию.
До совета я успел сделать то, за что мне платят. Поставщик фасадных панелей для комплекса в Лонг-Айленд-Сити сорвал сроки на три недели и прислал письмо, полное сожаления и без единой даты. Я позвонил его генеральному директору напрямую, предложил разбить поставку на две очереди и начать монтаж с восточной стороны, где уже стояли леса. Через сорок минут у меня был пересчитанный график, а Прия из финансового отдела перестала смотреть на меня так, словно я лично утопил контейнер. Проблема, варианты, решение, цена. Я любил эту работу за то, что в ней никто не плескал в лицо алкоголем.
Совет директоров Ashford Group собирался в угловом зале с видом на Парк-авеню. Девять человек, остывающий кофе и моя мать во главе стола в жемчужно-сером костюме. Вивиан Эшфорд вела заседания, как дирижёр ведёт оркестр, в котором каждый музыкант уверен, что играет по собственной воле. Отчёт моего подразделения прошёл хорошо: мы были в плюсе, несмотря на ставки, и цифры я знал наизусть. Потом Эдвард Кинг, самый старый член совета, снял очки, протёр их салфеткой и сказал, не глядя на меня, что в следующем году совет будет рассматривать кандидатуру на пост операционного директора группы, и для этой роли важна «предсказуемость». Он произнёс это слово так нежно, будто речь шла о внуке. Ещё двое кивнули. Мать промолчала. Этого было достаточно.
Она вызвала меня к себе через двадцать минут.
В кабинете Вивиан пахло белыми орхидеями и полиролью. Мать налила себе чаю, к которому так и не притронется, и указала на кресло. Я остался стоять.
– Кэролайн плакала в машине, – сказала она. – Её мать позвонила мне в час ночи.

