Читать книгу Покорми слона (Алексей Александрович Игнатов) онлайн бесплатно на Bookz (9-ая страница книги)
Покорми слона
Покорми слона
Оценить:

3

Полная версия:

Покорми слона

— О, и лесник подъехал, — сказал Брэд Тому вместо приветствия, не вставая. — Заходи, бро, не бойся. Я отходчивый. Я, если по чесноку, тебе даже благодарен — такого экшена мне ни один сценарист не напишет. «Слониха против дрона». Уже смонтировал в голове. — Он повернулся к Баду и щёлкнул пальцами, переключаясь, и голос его переключился тоже — из медового в деловой, ровный, быстрый: — Короче, дед, повторяю для личного состава, чтоб два раза не вставать. Ситуация у вас — золото, но золото лежит в грязи, а лопаты у вас нет. У меня есть. Предложение такое. Первое: канал «Эдди-стар», завожу, веду, продвигаю — всё сам, вам пальцем шевелить не надо. Второе: мерч — футболки, кружки, слоник этот ваш на всём. Третье: спонсоры. Корма, ветеринарка, детские бренды — они на такой контент в очередь встанут, я знаю, кому звонить. Деньги делим: семьдесят мне, тридцать вам.

— Пятьдесят на пятьдесят, — сказал Бад сипло.

— Дед. — Брэд поглядел на него с ласковой укоризной, как глядят на торгующегося ребёнка. — Семьдесят на тридцать. Потому что без меня ваши тридцать — это тридцать процентов от нуля. Ну и четвёртое, главное. — Он подался вперёд, и стул скрипнул. — Съёмки. Здесь, в этой пылище, много не наснимаешь — свет никакой, фон никакой, интернет у вас, я извиняюсь, как в девяностых. Под Хьюстоном у моих партнёров площадка — ангар, свет, декорации, всё по уму. Контент-хаус. Забираем слонёнка туда на месяц. Ну, полтора. Снимаем контент на год вперёд — и назад привозим, целенького. Мамаша пусть тут пасётся, ей в кадре делать нечего, она у вас смурная.

— Эдди не поедет, — сказал Том.

Сказал — и сам удивился, как ровно вышло. Все поглядели на него. Брэд — с весёлым любопытством, как глядят на заговорившую мебель.

— Слонёнок не отъёмыш, — сказал Том Баду, только Баду. — Ему два месяца. Он сосёт мать и будет сосать до двух лет, а то и до трёх. Оторви его сейчас — он или сляжет, или… — Том поискал слово, — …или сломается. Внутри. Они от этого ломаются, мистер Пикетт, я читал, в одной книжке: слонята-сироты потом всю жизнь… И она. Она без него денник по бревну разнесёт. Или сляжет сама. Или с ума сойдет, будет стоять и качаться. Это не я придумал. Это слоны так устроены.

— Так, — сказал Брэд терпеливо. — Услышал. Экспертное мнение лопаты учтено. — Он снова повернулся к Баду. — Дед, дыши ровно: значит, повезём обоих, делов-то. Перевозка — моя забота, у партнёров и трейлер найдётся… Но это всё лирика. А теперь физика.

Он нагнулся, поднял с пола спортивную сумку — небольшую, чёрную, — поставил её на стол рядом с обломками дрона, взялся за молнию. И, держась за молнию, поглядел на Бада, и заговорил тихо, почти нежно:

— Аванс. Пять тысяч. Наличными, сегодня, вот они. Подписываем бумагу — деньги твои, дед, хоть в банк неси, хоть в матрас зашей. — Молния поехала. В сумке, аккуратными брусками в банковской ленте, лежали деньги. — Я ж понимаю, как оно бывает. — Голос Брэда упал ещё ниже, и стал он совсем домашний, совсем свойский. — Городок маленький, банк большой… У тебя ж, я слышал, первого числа день тяжёлый намечается. А? Пусть будет лёгкий.

В конторе стало тихо — так тихо, что слышно стало, как за стеной, в клетке у входа, Капитан вполголоса, для себя, репетирует что-то из своего репертуара. Бад сидел не шевелясь. Рука его поднялась было к нагрудному карману — и остановилась на полдороге, и легла на стол.

— Откуда, — сказал он без вопроса, серым голосом. — Откуда ты про первое число…

— Дед. — Брэд улыбнулся во все свои рассроченные виниры, и развёл руками, и в разведённых этих руках было всё сразу: и «города маленькие», и «люди болтают», и «у меня в Хьюстоне в качалке пол-кредитного отдела», и «а вот это уже не твоё дело, старый». — Я ж говорю: я знаю, кому звонить. Работа такая — знать.

Том стоял у двери и чувствовал, как по хребту у него, между лопаток, ползёт тот самый сквозняк — из закрытого ящика, из-под чужой двери, отовсюду разом. Случайных совпадений на пять тысяч не бывает. Змей приполз не на слонёнка в луже. Змей приполз на число. Он знал сумму, знал день, знал, что дверь будет не заперта, — и приполз ровно тогда, когда хозяину двери осталось выбирать между змеёй и пропастью.

— Мне подумать надо, — сказал Бад. Голос у него был как несмазанная петля.

— Конечно. — Брэд легко, разом встал, застегнул сумку — с деньгами, всю, — и подхватил её на плечо, и это было самое подлое из всего: он дал на них поглядеть и теперь уносил. — Думай, дед. Думай до пятницы. В пятницу первое — сам понимаешь: после первого мне с тобой говорить будет уже… не о чем. После первого я буду говорить уже с новым собственником. — Он подмигнул. — А он, чую, будет сговорчивей.

У двери он приостановился около Тома. Постоял, разглядывая его вблизи — ухо, глаз, обветренные скулы, — как разглядывают вещь на гаражной распродаже. И сказал негромко, только для него:

— Выйдем-ка, бро. Перетрём.

* * *

Вышли за контору, в узкую тень между стеной и водокачкой, где никого не было. Чед сунулся следом — Брэд, не оборачиваясь, показал ему ладонь: стоять. И Чед остался у угла, в трёх шагах, глядя в свой телефон и не глядя в него.

— Слушай сюда, лесник. — Брэд встал близко, слишком близко, дыша своей жвачной дрянью, и очки он снял, и без очков глаза у него оказались светлые, почти белые, с мелким злым зрачком. — Я тебя срисовал ещё в тот раз. Думаешь, ты тут кто? Хранитель, да? Заклинатель слонов? — Он усмехнулся одними губами. — Ты обслуга, бро. Ты навоз возишь за минималку и живёшь в жестянке, под которой змеи срут. Я таких, как ты, знаешь сколько видел? Вся моя улица была из таких. Сидят в своём говне по уши и рассказывают друг другу, что это — корни. Что это — дом. Что главное, типа, душа. — Он наклонился ещё ближе. — Открою секрет, бро: это не главное. Я сам из вашего говна. «Сансет-корт», Уэйко, слыхал? Трейлер номер четырнадцать. Мамка до сих пор там кассой сидит, между прочим, — я ей на новый дом собираю, чтоб ты знал, я не тварь. Только я из говна вылез, понял? Ногтями и зубами. А ты в нём живёшь — и до-о-омом это… — злость погнала у него слова вперёд языка, и он сбился, — и домом это называешь! Так вот. Слонёнок этот — мой лифт наверх. Я в него уже вложился. И если между мной и лифтом встанет обслуга… — он выпрямился, надел очки, и голос его снова стал ровный, скучный, — …обслугу поменяют. Дед твой за пять штук родную шляпу сожрет, не то что тебя. А тёлочку твою с лимонадом я вообще…

Он не договорил.

Том шагнул. Один шаг — небольшой, без замаха, просто перенёс вес, и что-то сделалось у него с лицом, с косым его глазом, с разворотом плеч, — что-то такое, от чего Брэд, хьюстонский, тёртый, наглый Брэд, отшатнулся спиной в стену водокачки, и очки съехали, и на четверть секунды — Том видел это в упор — из-под всего съехало и глянуло наружу самое дно: пацан с трейлерной стоянки, которого сейчас будут бить, и он знает за что.

— Брэд. — Чед оторвался от угла. Голос у него оказался неожиданный — низкий, спокойный, старший. — Хорош. Машина греется.

Секунда. Другая. Том стоял, где стоял. Брэд отлепился от водокачки, поправил очки, поддёрнул майку и обошёл Тома по дуге — широкой, тщательной дуге, — и уже с безопасных пяти шагов, уже снова сияя, крикнул:

— До пятницы, семья! Не скучайте!

Белый внедорожник взревел, окатил стоянку басами — дынц, дынц, — и уплыл. Серый минивэн тронулся следом; Чед, отъезжая, поглядел на Тома через опущенное стекло — долго, без выражения, — и, Тому показалось, самую малость, одними веками, кивнул.

Про Чеда, к слову, в Колдуэлле потом тоже разузнали — не сразу и не всё, но главное. Родом он был из Лаббока, учился на операторском, не доучился — деньги кончились; снимал свадьбы, выпускные и похороны, причём похороны, говорил, честнее: там хоть никто не притворяется счастливым. Мечтал он, как все они мечтают, снять когда-нибудь настоящее — про живых людей, длинное, тихое, без монтажа в полсекунды, — а снимал третий год Брэда: Брэда у чужих бассейнов, Брэда с чужими часами, Брэда, Брэда, Брэда. Уйти он не мог по причине простой и железной, какою держится в этом мире половина всех неволь: в Лаббоке у него лежала после инсульта мать, и сиделка стоила тысячу двести в месяц, а Брэд платил две с половиной — и, надо отдать гадине должное, платил день в день. Вот и вся любовь. Оттого и глаза у парня были стариковские: он третий год глядел в видоискатель на то, что ненавидел, и ненависть свою глотал молча, по часам, как таблетки. Одну только вольность он себе позволял — маленькую, тайную, профессиональную: иногда он не стирал с карточки то, что Брэд велел стереть. Складывал у себя, в отдельную папку, без цели, без плана — так, как складывают камни у дороги. На всякий случай.

Запомним за ним эту привычку. Она ещё скажет своё слово.

А слава тем временем показала Колдуэллу свои вторые зубы — те, что растут у неё в глубине пасти и до поры не видны.

Кто-то из публики — не Брэд даже, Брэд своё пока придерживал, — выложил в тот же вечер снятое у барьера: метания Эдди, залитый двор, Армади с ушами-парусами, её страшную трубу, от которой воют сигнализации. Назвал просто и честно, как называет толпа: «СЛОНИХА ЧУТЬ НЕ СНЕСЛА ЗООПАРК В ТЕХАСЕ». И к ночи у ролика было тридцать тысяч, а к утру — сто, и под ним, как под всяким мясом, уже кипело. Половина писала «бедный малыш» и «уроды с дроном»; вторая половина писала другое, и вот от этого другого у Тома, читавшего ленту на своём треснутом экране, холодело под ложечкой: «опасное животное в клетке из сетки-рабицы?? куда смотрит округ». «Пять тонн психует в ста метрах от детей, нормально вообще?» «А смотритель у них вроде тот псих, что дроны палкой сбивает, видали?» Слово «псих» повторялось. Слово «проверка» повторялось. Какая-то дама из Остина с аватаркой-котёнком написала, что уже направила обращение куда следует, и собрала двести лайков.

Позвонил Дуэйн-младший — поздно, часов в десять:

— Том. Ты это… комменты не читай, слышишь? Там людей нет, там одни большие пальцы.

— Уже, — сказал Том.

— Ну и зря. — Дуэйн посопел в трубку. — Ты пойми, оно так устроено: сегодня они слоника любят, завтра слоника боятся, послезавтра требуют слоника изъять — и всё это одни и те же люди, и им за это ничего не будет. Ладно. Спи давай. Утром это уляжется.

Утром это не улеглось.

* * *

Вечером, после закрытия, Том пошёл в контору сам. Не за фонарём.

Бад сидел за столом при настольной лампе. Перед ним, на расчищенном от бумаг пятачке, стояла бутылка бурбона — початая, старая, из тех, что держат в столе годами на случай, которого лучше бы не было, — и стакан, налитый на два пальца и нетронутый. Письмо — то самое, сложенное вчетверо, — лежало рядом, развёрнутое, разглаженное ладонью. Старик не читал его. Он просто сидел с ним рядом, как сидят с покойником.

— Мистер Пикетт, — сказал Том от двери. — Не берите у него.

Бад медленно поднял голову.

— Ты-то куда лезешь, Джедд. Иди спать. Не твоего ума…

— Моего. — Том вошёл и встал перед столом. Сердце у него колотилось в горле, но отступать было поздно, и он сказал то, с чем шёл: — Я знаю про письмо. Про четыре восемьсот двенадцать и про пятницу. Я его прочитал. Случайно — вентилятор сдул, я поднял, а глаза… Виноват. Простите. Только я всё одно уже знаю, и молчать больше не могу, потому что он тоже знает — а вот это уже не случайно.

Он ждал чего угодно. Дождался худшего: Бад не заорал. Бад засмеялся — коротко, без звука, одними плечами, — и налитый стакан наконец взял, и выпил единым махом, и посидел, пережидая, с зажмуренными глазами.

— По моим бумагам, значит, шаришь, — сказал он потом устало, без злобы. — Ну шарь, шарь… Все шарят. Банк шарит, змей этот шарит, теперь и ты… — Он поставил стакан. — Случайно он знает, как же. У них, у нынешних, всё случайно: случайно узнал, случайно приехал, случайно пять тысяч в сумочке… — Старик потёр лицо обеими руками, снизу вверх, смял его и отпустил, и лицо легло обратно старее, чем было. — Ты вот что, Джедд. Сядь ка.

Том сел на стул для посетителей — на тот, ещё тёплый.

— Закладную я взял в девятом году, — сказал Бад в стол. — Когда всё рухнуло, помнишь девятый год? Не помнишь, сопляк был… Кормов нет, людей нет, Самсону мясо — и то в долг. Уиттакер тогда сам предложил: заложи землю, Бад, перекантуешься, времена выправятся — закроешь. Времена, ага… — Он усмехнулся. — Времена, сынок, они как Бразос: выправляются всегда не в твою сторону. Я платил. Восемь лет платил, когда по сто, когда по пятьдесят, Уиттакер терпел, он понимал, он живой был человек… А в марте Уиттакера — на пенсию, банк — хьюстонским, и бумаги мои попали к машинке. Машинка посчитала. Машинке я должен четыре восемьсот, и машинка ждать не умеет, у ней кнопки такой нет — ждать. — Он поднял на Тома глаза, и глаза были голые. — Двадцать два года, Джедд. Я тут двадцать два года. Я Самсона вот этими руками из ящика принимал, он с кошку был, он мне палец до кости… — Бад поглядел на свой палец, на белый старый шрам у сустава. — Я не за себя, ты пойми. Мне-то что — мне добить сколько осталось можно и сторожем… А их куда? Ну заберут землю, ну с торгов её — под склад, под заправку. А звери? Лев старый, верблюд старый, рысь кривая… Таких ни один зоопарк не возьмёт, Джедд, я узнавал ещё в июне, я всё узнавал. Таких — сам знаешь куда таких.

Он не договорил. И Том не переспросил. Оба знали слово.

— И тут, — Бад кивнул на дверь, за которой днём сидел Брэд, — приходит этот. С сумочкой. И в сумочке — ровно столько, сколько мне надо, день в день, доллар в доллар. И я ж не слепой, сынок, я вижу, что он — глист. Я его породу за версту… Но у глиста в сумочке пять тысяч живых, а у меня в столе — бумага и три дня. Вот и вся арифметика. Вот и весь я. — Он налил себе ещё, поглядел на стакан и не выпил. — Не бери, говоришь. А что взамен, Джедд? Ты мне взамен что предлагаешь? Молиться? Так я уже. Каждую ночь молюсь — и каждое утро просыпаюсь всё в той же жо… — он оборвал себя, махнул рукой.

Том молчал. Взамен у него было девятнадцать долларов с мелочью, неразменная монетка Роузи и метка на плече. Ещё у него было чутьё — верное, звериное, вопившее в голос, что деньги в чёрной сумке пахнут капканом, что «на месяц, максимум два» — это навсегда, что бумага, которую даст подписать Змей, будет с двойным дном, как всё у него, от загара до подписчиков. Но чутьё в банке не принимают.

— Дайте мне сроку до пятницы, — сказал он наконец. — Я… я что-нибудь. Я придумаю.

— Придумает он. — Бад поглядел на него поверх стакана, и в измученных глазах старика шевельнулось что-то тёплое, старое, отеческое — и тут же утонуло. — Иди спать, придумщик. Слонов покорми. — И когда Том был уже в дверях, добавил в спину, тихо: — Джедд. Ты это… Что наорал я тогда, при народе… «извинись»… — Он пожевал губами. — Забудь, в общем. Стар я стал. Боюсь много.

— Вы не старый, мистер Пикетт, — сказал Том, не оборачиваясь, потому что глаза у него были на мокром месте, а показывать это было нельзя. — Вы уставший просто.

И вышел в темноту.

А Бад ещё долго сидел при лампе. Потом выдвинул верхний ящик, достал оттуда — из-под квитанций, из-под ленты для счётной машинки — старую фотокарточку с загнутым углом. На карточке молодой, чёрный с усами мужик в ковбойке смеялся в объектив, а на руках у него, вцепившись всеми четырьмя лапами в рукав, висел львёнок размером с кошку, и глаза у львёнка были жёлтые и изумлённые. На обороте выцветшим фломастером стояло: «Я и Самсон. Первый день. 1995».

Бад поглядел на мужика. Мужик — на Бада.

— Ну что, — сказал старик карточке. — Досмеялись мы с тобой.

И погасил лампу. Вторник начался с малого и страшного — как оно обычно и начинается.

Часов в одиннадцать у ворот объявилась Роузи. Одна — от соседки ходу было два квартала, и она этот маршрут знала, — в панамке набекрень, с розовым спиннером в кулаке. К барьеру она не побежала, как бегала всегда, с разгона, а встала у ворот и стояла, крутя своё колёсико, пока Том сам не подошёл.

— Привет, — сказал он. — Ты чего не заходишь?

Роузи поглядела на него снизу вверх — глаза серьёзные, огромные, и конопушки на носу собрались в кучку.

— Мама сказала, тебе теперь некогда, — сообщила она. — Сказала, дядя Том теперь занятый. — Спиннер крутнулся и встал. — А ты насовсем занятый или как в прошлый раз, когда Эдди болел?

И Том, который спокойно стоял в трёх шагах от разъярённых пяти тонн, почувствовал, что вот сейчас, у ворот, перед шестилетней девчонкой со спиннером, его держат за горло по-настоящему.

— Не насовсем, — сказал он, присев на корточки, чтоб глаза вровень. — Слышишь? Не насовсем. Так бывает у больших: занятость такая… временная. Пройдёт.

— У мамы тоже временная, — кивнула Роузи. — Она вчера посуду мыла-мыла, одну тарелку три раза. И глаза красные. Говорит — лук. А лука не было, я смотрела в ведре. — Она помолчала и добавила деловито: — Ты, когда развременишься, скажи Эдди, что я приходила. И что зайчиху пусть не жуёт, а то знаю я его.

Повернулась и пошла обратно — маленькая, прямая, как мать, только панамка съехала, — и Том глядел ей вслед через ворота и думал, что из всех счетов, какие ему в этой жизни выписывали, этот, пожалуй, будет подлиннее прочих: платить по нему предстояло не деньгами.

А в обед он пошёл к Баду — с последней своей выдумкой. Выдумка была нищая, он и сам это знал, но других не было.

— Мистер Пикетт. Возьмите у меня жалованье. Вперёд. За год, за два — сколько надо. Я распиской оформлю, всё честь по чести. Мне много не надо, мне звери да крыша, я проживу…

Бад долго глядел на него из-под шляпы. Потом снял её, вытер лоб и сказал — не зло, а как объясняют арифметику второгоднику:

— Джедд. Сынок. Жалованье тебе кто платит? Я. Из чего? Из кассы. Ты мне предлагаешь занять у тебя деньги, которые я сам же тебе и должен буду заплатить из денег, которых у меня нет. Это, брат, называется — переложить пустое из твоего кармана в мой. Пустого у нас с тобой и так навалом… — Он вернул шляпу на место и вдруг положил Тому на плечо тяжёлую свою лапу, и сжал. — А за думку — спасибо. Ты один мне за это лето хоть что-то предложил, кроме процентов. Иди работай, святой дурень.

И Том пошёл работать, потому что больше идти было некуда.

* * *

Мэй он нашёл — вернее, она его нашла — назавтра, во вторник, под вечер, у слоновника. Она пришла после закрытия, уже без фартука, в своей застиранной голубой рубашке с бейсбольным номером; Роузи с ней не было — оставила у соседки, и уже одно это сказало Тому, что разговор будет не про лимонад.

— Ну, — сказала она вместо здравствуй. Встала напротив, скрестив руки, и морщинка у её губ стояла жёсткая, вертикальная, та самая, штормовая. — Рассказывай, Джедд.

— Чего рассказывать…

— Всё. — Голос у неё был ровный, и это было хуже крика. — Как этот глист тебя при всём народе обозвывал. Как ты его тарахтелку сшиб — за это, кстати, спасибо, я б сама сшибла, да рост не тот. И как Пикетт — Пикетт! — тебя перед ним мордой в пыль: «извинись». А ты стоял. Я всё видела, Том. Я от киоска всё видела и всё слышала. И вот теперь я хочу услышать одно: почему. Почему старик, который тебя сыном зовёт, ложится перед заезжей мразью? Что у него с деньгами? Что тут вообще творится, Джедд, — потому что что-то творится, я ж не слепая: он третью неделю серый ходит, ты месяц как гвоздь проглотил… Ну?

И Том — во второй раз за этот бесконечный день — встал перед выбором, и выбор был прост, как рельса: правда или нет. Правду он теперь знал всю, до дна, до фотокарточки с львёнком. Но час назад, в конторе, старик выложил ему эту правду голой, как выкладывают рану душевную, — и не потому выложил, что Том имел право знать, а потому что не мог больше один нести. И перекладывать стариковскую боль дальше, хоть бы и в самые верные на свете руки, Том не мог. Не его была эта рана. Не ему ее и раздавать.

— Мэй. — Он сглотнул. — Не могу я. Это не моё… не моя тайна. Дал я слово, понимаешь…

— Слово он дал. — Она кивнула, медленно, несколько раз, будто заколачивая что-то. — Слово. Ему, значит, слово. А мне — «жара, не сплю». — Она шагнула ближе, и Том увидел, что глаза у неё блестят, и что злость её — не злость вовсе, а обида, старая, с разгона, налетевшая на новое. — Ты пойми, Том, я ж не в бумажки твои лезу. Плевать мне, что там у Пикетта, — у всех что-то. Я про другое. Я то тебе кто, Том? Ты определись уже. Я тебе кто — посетительница? Тётка с лимонадом? Так с посетительницами на сене не спят, Джедд. Я с тобой… я тебе всё, как есть: и про бывшего, и про счета свои, и Роузи тебе — «дядя Том» через слово, она мне все уши… А ты стоишь и цедишь: «не моя тайна». Ну не твоя. А я, выходит, тоже — не твоя. Так, при слоне.

— Мэй…

— Что «Мэй»! — вот тут её сорвало, наконец, в голос, и от киоска, наверно, было слышно, и плевать. — Двадцать лет «Мэй»! Один наврал с три короба и сбежал — тот хоть врал складно! А этот, полюбуйтесь, честный: молчит! Честно молчит, в глаза! Да мне от твоего честного молчания, Джедд, знаешь как… — голос у неё сломался, она отвернулась, додавила остальное в сторону, тихо и страшно: — Я одного в жизни боюсь, Том. Не нищеты — с ней я на «ты». Стены я боюсь. Жить рядом и в стену глядеть. Со стеной я уже пожила. Больше не хочу. Не буду.

Она постояла ещё секунду — спиной. Плечи её под застиранной рубашкой были прямые и худые. Потом сказала — уже совсем ровно, устало, как ставят диагноз:

— Научись выбирать, кому ты свой. Понял? А пока учишься — не ходи ко мне. Целее буду.

И пошла через тёмный двор — прямая, как жердь, только руки прижаты к животу, как от холода в тридцатиградусную ночь, — и села в свою раздолбанную машину, «шевроле» долго не заводился, чихал, и Том всё это время стоял у слоновника столбом, потому что догнать её было — всё равно что нарушить слово, а не догнать — всё равно что умереть, и он выбрал умереть, потому что так был устроен. Машина завелась, дала задний ход. В заднем окошке мелькнуло что-то розовое — забытый спиннер Роузи на полке, — крутнулось на прощание. И красные огни ушли за поворот.

Блю подошёл и молча привалился к его ноге — горячим боком, всем весом. Единственный на весь округ, кто знал, что сейчас надо делать.

* * *

Ночью Том сидел в деннике на перевёрнутом ведре, при жёлтом ночнике, и говорил с Армади. Эдди спал, уткнувшись в материнскую ногу, и во сне шевелил ушами; зайчиха несла службу у его хобота. Армади не спала — стояла над ними обоими, покачиваясь, и хобот её лежал у Тома на плече, тёплый, тяжёлый, живой, как лежит рука.

— Помнишь, я тебе говорил, — сказал Том тихо, в её драное ухо, — ещё до Эдди говорил: мне бы к вам родиться. Дурак был. Думал — у вас всё просто. А у вас не просто, у вас — честно, вот что. У вас как: беда пришла — все кольцом, спины наружу, малой в середину. Никто не молчит в свою сторону. Никто слова никому не давал, а все — свои… — Он потёрся щекой о хобот, и слониха дохнула ему в шею тёплым, сенным. — А у нас, у людей, вишь как. У нас каждый свою беду под пуговицу — и молчок. Бад молчал — я подсмотрел. Я молчал — Мэй ушла. Мэй теперь молчать будет — я ж её знаю, она гордая, она первая не… — Он замолчал, посидел, глядя, как ровно дышит во сне слонёнок. — Все свои, Армади. Все до одного свои — и все врозь. Кольцо-то построить некому. Не выучены мы.

Армади слушала. Она не понимала слов — слова людские были для неё шелест, — но она понимала всё остальное: соль на его коже, дрожь в его голосе, запах женщины с карамелью, которая впервые ушла со двора сердитой, запах стариковой беды из конторы, запах змеиного одеколона, застрявший в пыли у водокачки. Картина мира складывалась у неё в голове без единого слова — верная, полная, тревожная, — и она делала единственное, что умела делать со своими: стояла рядом. Всей тушей, всеми пятью тоннами, всей своей старой шкурой — рядом.

Иногда этого почти хватает.

Уже за полночь, там же, на ведре, Том достал из кармана свой треснутый телефон. Восемь процентов заряда. Он открыл сообщения — пусто, как всегда, за два года в этой трубке так и не завёлся человек, которому он писал бы первым, — нашёл в контактах «МЭЙ» и долго глядел на буквы. Потом стал печатать, медленно, одним пальцем: «Мэй. Прости. Я не могу сказать чужое, но своё скажу: ты мне не». Стёр. Напечатал: «Ты мне свой человек. Самый». Поглядел. Стёр. Напечатал третье, совсем короткое, в два слова, — и сидел над ним, и большой палец висел над стрелкой «отправить», как ястреб над сусликом, долго, минуты полторы.

bannerbanner