
Полная версия:
Покорми слона
Не отправил. Погасил экран, сунул телефон в карман. Слова — это по её части, по бабкиной, по-мэйской; а его наука была другая: терпеть и делать. Вот пройдёт пятница, думал он, вот развяжется как-нибудь стариковский узел — и он пойдёт к ней сам, без телефона, и встанет у киоска, и скажет всё в глаза, как она любит. Живьём.
Так думают все, кто откладывает, — и почти всегда опаздывают. Но этого Том ещё не знал.
* * *
А теперь надо рассказать про ту ночь до конца — про то, чего Том не видел, а видели только мухи над лампой да жёлтые глаза из дальнего вольера.
Бад не спал. Бад сидел в конторе, при лампе, и раскладывал на столе последний свой пасьянс: письмо, счёты — настоящие, костяшковые, дедовские, он им верил больше калькулятора, — и три стопки бумажек. В первой лежала выручка за неполную неделю — триста сорок два доллара. Во второй — то, что удалось наскрести по сусекам: залежалый неприкосновенный запас из жестянки, долг, который вернул мясник, четвертаки из фонтанчика желаний у входа, каждый год их выгребали на Рождество, — восемьдесят один доллар мелочью, стыдной горкой. В третьей стопке лежал листок, на котором старик весь вечер писал и вычёркивал фамилии — у кого просить. Фамилий было двенадцать. Вычеркнуты были все двенадцать: тот сам в долгах, у того жена болеет, этот даст, но раззвонит, а те двое дали бы, да он им уже должен… Под фамилиями стоял итог, подведённый жирной чертой, и цифры под чертой не менялись, сколько их ни складывай: тысяча двести с хвостом — всё, что мир был должен и мог отдать Баду Пикетту к пятнице. Против четырёх тысяч восьмисот двенадцати.
Часы на стене показывали половину второго. Бад отодвинул счёты. Посидел, слушая, как в жестяной крыше остывает, пощёлкивая, дневной жар. Потом тяжело поднялся, вышел на крыльцо конторы — в исподней рубахе, без шляпы, седой, огромный, старый, — и постоял, глядя на свой тёмный зоопарк: на чёрные шатры дубов, на смутную полосу вольеров, на слоновник, где теплился ночник и где спало всё, за что он перед кем-то там, наверху, расписался двадцать два года назад. Из темноты, от львиного вольера, на него не мигая глядели два жёлтых огонька. Самсон тоже не спал. Самсон в последнее время вообще спал мало — чуял, старый, всё чуял, как чуют они все.
— Не смотри, — сказал ему Бад через двор, негромко. — Не смотри на меня, лев. Ничего другого я не придумал.
Он вернулся внутрь. Прошёл мимо стола к окошку кассы — и там, на стекле, в свете лампы, блеснула она: наклейка. Золотая змейка на чёрном, налепленная днём хозяйской, не спросившей рукой, и под змейкой — короткий ряд цифр, номер, писанный шрифтом под неон. Бад долго смотрел на неё. Потом достал из кармана телефон — простой, кнопочный, с крупными цифрами, каких уже не делают, — и стал набирать номер со стекла, медленно, по одной кнопке, шевеля губами.
Набрал. Поднёс к уху. В трубке пошли гудки — один, другой, — и на втором гудке Бад нажал отбой. Положил телефон на стойку кассы. Отошёл. Сел за стол. Посидел, глядя на свои большие, в старческой грече, руки, лежащие на столешнице, как чужие. Половина второго стала половиной третьего. Ночная бабочка билась в лампу, ложилась на стол, ползла и снова билась. За стеной, далеко, отработал последнее и смолк козодой.
Бад встал, взял телефон и набрал снова — теперь быстро, не глядя, чтобы не успеть.
— Алло, — сказал он, когда там сняли. Голос его в пустой конторе прозвучал ровно, твёрдо, по-дневному — старик собрал его весь, без остатка, как собирают последние деньги. — Это Пикетт. Из Колдуэлла… Да, тот самый, с зоопарком, не забыл ещё?.. Разбудил — переживёшь, ты молодой… — Он послушал. Прикрыл глаза. — Короче так. Приезжай завтра со своей бумагой и со своей сумкой. Согласен я.
На той стороне что-то заговорили — быстро, радостно, зажурчали, — но Бад уже не слушал. Он сказал «завтра, я сказал» и нажал отбой, и положил телефон на стол экраном вниз, как кладут карту, которую нельзя отыграть назад.
И стало тихо.
А Том — Том в эту минуту как раз выходил из слоновника глотнуть воздуха, и видел через двор жёлтое окно, и видел в окне стариковский силуэт с телефоном у уха. Слов он слышать не мог — далеко. Но ему и не надо было слов. Есть на свете вещи, которые читаются через двор, через стекло, через темноту — по одной только посадке седой головы: так, с прямой спиной и опущенным подбородком, человек говорит только одно слово из всех возможных.
«Да».
Том стоял в темноте, босой на тёплой ещё земле, и досчитывал последнее. Вторник кончился. Шёл третий час среды, тридцатого августа. Днём Змей приедет с сумкой и с бумагой. К пятнице машинка в Хьюстоне получит своё и утихнет. А потом… потом начнётся то, про что чутьё вопило в голос, а голоса у чутья не спрашивают.
Он вернулся в денник, сел на ведро, и Армади опустила хобот ему на плечо, и так они и встретили серый час — час, когда туман идёт от Бразоса низом и всё живое прячется в землю.
* * *
Слоны помнят всё — это уже было сказано, и не раз, и придётся сказать ещё, потому что в этой истории всё на том и держится. Но у слоновьей памяти, надо знать, есть одно свойство, о котором не пишут на открытках: слоны помнят не только назад. Старые слонихи в саванне снимаются с места за сутки до того, как пересохнет водопой, и уводят стадо к воде, которой ещё не видно, — потому что память, если её много, начинает работать в обе стороны, и тогда она называется другим словом.
Армади стояла над спящим сыном и слушала ночь. Ночь пахла остывшей пылью, рекой, сеном, горем из конторы — и, тонко, издалека, из завтрашнего дня, — апельсиновой сладостью, горячим железом и той, третьей нотой, которой не было названия, а было только место на полке. Метка лежала на месте. Метка больше не ждала.
Метка знала: едет.
А над Колдуэллом, над тёмными его крышами, над площадью с осыпавшейся арбузной коркой, над съёмным домиком на Пекан-стрит, где спала, наплакавшись в подушку тихо, чтоб не услышала дочь, женщина, над трейлером номер такой-то стоянки «Сансет-корт» в далёком Уэйко, где спала старая кассирша, так и не дождавшаяся от сына ничего, кроме нескольких переводов, — над всеми ними стояла августовская ночь, тёплая и ясная, и звёзды в ней были расставлены давно и не нами. Счёт Баду Пикетту принесли — и старик, как оно всегда и бывает у гордых, пошёл платить по нему один, ночью, чтоб никто не видел. Чем платят, когда денег нет, — известно чем: платят тем, что дороже денег. Это единственная валюта, которую принимают всегда.
А размен по такому платежу приходит после. И про размен этот будет дальше.
Глава шестая. Слом
Среда началась для Бада Пикетта в пять утра — с того, что его разбудил собственный мочевой пузырь, а справить нужду он не смог.
Он стоял в тесном сортире при конторе, упершись лбом в прохладную стену, и ждал. Простата у него была уже год как не своя — доктор в Брайане говорил длинное слово и советовал резать, а резать стоило денег, которых не было даже до банка; и вот теперь старик стоял, стиснув зубы, и ждал, пока с него сойдёт эта муторная тяжесть внизу живота, и слушал, как под окном лениво, спросонок переругиваются павлины. Наконец потекло — тонко, больно, с прижигом, — и он выдохнул с таким облегчением, будто выиграл суд.
Потом он мылся над жестяным умывальником. В зеркальце — мутном, засиженном мухами — торчала морда, которую он сам про себя иначе как мордой не называл: серая щетина клочьями, мешки под глазами лиловые, налитые, и белки в красных нитках. От вчерашнего бурбона во рту стояла падаль. Он полоскал, тёр щёткой язык до рвотного, а падаль не уходила — она была не от бурбона. Он это знал. Так пахнет решение, которое ты уже принял и ещё не выполнил.
Ноги за ночь опять налились. Бад сел на топчан, задрал штанины и поглядел на эти свои ноги — белые, в синих узлах вен, с оттиском резинки от носков, вдавленным в отёк на два пальца. Надавил ногтем на голень: ямка осталась и не расходилась долго, как в сыром тесте. Семьдесят один год, а он всё думал про себя «мужик». Мужик, ага. Мужик, который не может пописать и не может отдать четыре тысячи восемьсот двенадцать долларов.
Он надел чистую рубаху — последнюю выглаженную, ту, что берёг на похороны, и, натягивая её, поймал себя на этом и коротко, беззвучно засмеялся: тоже, в общем-то, на похороны.
В шесть он вышел на двор. Утро было мутное, парное; ночью где-то за рекой прошёл дождь и не дошёл, только развёл в воздухе духоту. Из слоновника уже гремело ведро: Джедд был на ногах, Джедд всегда был на ногах раньше всех. Бад постоял, глядя на жёлтый прямоугольник дверного проёма, и ему до одури, до дрожи в коленях захотелось пойти туда, сесть на кормовой ящик и рассказать этому парню всё как есть, до конца, — и чтобы парень сказал ему, что делать. Он даже шагнул.
И остановился.
Потому что парень уже сказал ему, что делать. Парень сказал: «Не берите у него». И это было единственное, чего Бад Пикетт сделать не мог.
Он повернулся и пошёл в контору — считать напоследок то, что и так было сосчитано.
* * *
Караван пришёл в одиннадцать.
Впереди — белый внедорожник Брэда, за ним серый минивэн Чеда, а следом, замыкая, — маленькая красная машинка, из которой вылез человек с портфелем: потный, круглый, в галстуке при такой-то жаре, с лицом, обильно посыпанным мукой пудры от блеска. Звали его Марвин Стайлз, и был он нотариус из Брайана — не тот, что сидит в конторе на площади и знает всех дедов округа, а из новых, из тех, что берут по семьдесят пять долларов за выезд и подписывают что дают.
Из внедорожника, кроме Брэда, выпорхнула ещё девица — длинноногая, в шортах на два пальца, с телефоном в чехле со стразами и накладными ресницами такой густоты, что при моргании казалось, будто ей в глаза дует ветер. Ассистентка. Звали её Кайли, было ей двадцать два, и она немедленно наступила шпилькой в свежий верблюжий помёт, взвизгнула и сказала слово, от которого старый ара в клетке заинтересованно повернул голову и запомнил.
— Семья-а-а! — Брэд шёл через двор, раскинув руки, весь в белом, свежий, как реклама зубной пасты. — Дед! Ну ты вчера красиво позвонил! Красиво, я аж не спал! Так, Чед, ставь свет в конторе, там дырища оконная, будет пересвет… Кайли, зайка, убери телефон, ты на работе… Дед, ты бумагу читать будешь или мы взрослые люди?
Бад стоял на крыльце конторы. Он видел, как двор его — двадцать два года двор — заполняется этими: белым, стразами, потным нотариусом, штативами. Как капуцины прилипли к сетке и смотрят. Как Блю, поджав хвост, ушёл под слоновник и оттуда, из тени, глядит одними белками. Как в дверях слоновника, вытирая руки о штаны, стоит Джедд.
— Буду, — сказал Бад. — Читать буду.
— Ну и правильно, ну и молодец, — обрадовался Брэд так, будто старик согласился на скидку. — Марвин, дай ему свой экземпляр. Дед у нас основательный. Марвин у нас нотариус, дед, всё чисто, всё по закону, я мутного не люблю.
В конторе стало тесно и жарко. Чед молча воткнул в розетку удлинитель, поднял на стойке лампу — белую, безжалостную, на длинной ноге, — и в конторе, где всю жизнь было полутемно и пахло бумагой, кофе и мышами, вдруг сделалось как в морге: каждая трещина на стене, каждая пылинка, каждый волосок в стариковском ухе. Бад сел за стол, надел очки — те, что чинил медной проволочкой, — и придвинул к себе бумагу.
Бумага была на четырнадцати страницах. Мелким шрифтом. Том, стоявший в дверях (его не гнали, но и не звали), видел, как старик читает: водит по строчке пальцем, шевелит губами, останавливается, возвращается, снова читает. Пункт первый. Пункт второй. «Стороны», «Правообладатель», «Продюсер». Каждое второе слово было из тех, что в живом языке не водятся: «неисключительная лицензия», «производные материалы», «форс-мажор», «в порядке, предусмотренном п. 7.4 настоящего Договора».
— Тут вот, — сказал Бад, ткнув пальцем. — Тут написано двенадцать месяцев. А говорено было — месяц-полтора.
— Дед. — Брэд, сидевший на краю стола, качая белым кроссовком, даже не наклонился поглядеть. — Это срок действия договора, а не срок съёмок. Юридический период. Ну ты чё, как маленький. Марвин, объясни.
— Срок действия соглашения и срок фактического производства контента — это разные правовые категории, — сказал Марвин Стайлз голосом человека, читающего с обратной стороны своих же век. Он вытер платком шею и глянул на часы.
— Понял? — Брэд похлопал старика по плечу. — Дед, ну ты что, ты меня обижаешь. Я к тебе с деньгами, с людьми, с камерами — а ты мне тут крючкотворство разводишь. Хочешь — вообще не подписывай. — Он сделал вид, что собирается вставать. — Только пятница наступает. Я ж не тороплю. Тебя другие торопят.
И тогда Том заговорил.
— Мистер Пикетт. — Голос сорвался, и он выправил его силой. — Дайте я прочту. Я медленно, но я прочту. Тут страниц много, а Змей… а он вас гонит. Кто гонит, тот прячет.
В конторе стало тихо. Кайли перестала жевать. Чед, стоявший к стене лицом, поправлял и без того ровный штатив.
Брэд медленно повернулся на столе. Улыбка у него не сошла — она у него никогда не сходила, она у него была прикручена, — но глаза за ней встали неподвижно.
— Дед, — сказал он тихо. — А чего у тебя навозник в кабинете стоит, когда взрослые бумаги подписывают?
И Бад — Том потом сто раз прокрутил в голове эту секунду и всякий раз надеялся, что вспомнил неправильно, — Бад не поднял головы от бумаги.
— Джедд, — сказал он. — Выйди.
— Мистер Пикетт…
— Выйди, я сказал! — Старик грохнул ладонью по столу так, что подпрыгнула банка с карандашами. Он не смотрел на Тома. Он смотрел в бумагу, и шея у него над воротом похоронной рубахи была красная, в белых полосках. — Не твоё это! Иди работай! Что ты за мной ходишь, как… как совесть, ей-богу! Дай мне… дай мне уже сделать это одному!
Вот тут оно и было — то, чего не понял в ту минуту никто в конторе, включая самого Бада. Он не Тома выгонял. Он выгонял свидетеля. Человек, идущий тонуть, не хочет, чтобы с берега смотрели, — не потому что стыдно утонуть, а потому что при свидетеле дольше барахтаешься, а он уже устал барахтаться.
Том вышел.
Он стоял во дворе, шагах в двадцати, на солнцепёке, и слышал через открытое окно, как оно там идёт: бормотание нотариуса, смешок Кайли, брэдовское «ну наконец-то, семья, я думал, поседею». Потом — стрёкот: Чед начал снимать. Потом — брэдовский голос, поставленный, звонкий, тот самый, что для миллионов:
— Итак, семья, исторический момент! Мы в Колдуэлле, штат Техас! Рядом со мной — легенда, человек-эпоха, мистер Бад Пикетт, хозяин этого прекрасного места! Дедуль, скажи людям: ты счастлив?
Пауза.
— Дед. В камеру. Ты счастлив?
И через двор, через горячий белый воздух, Том услышал стариковский голос — ровный, деревянный, севший:
— Счастлив.
— ГРОМЧЕ, дед, микрофон не берёт!
— Счастлив я, — сказал Бад Пикетт громче.
Том стоял и глядел в землю, на муравьиную тропу, на то, как муравьи волокут в свою дырку сухую крылатку от клёна. Уши у него горели. Он бы, кажется, легче перенёс, если бы старика там били.
* * *
Подписывал Бад в двенадцать сорок.
Он расписался на четырнадцатой странице и, по указанию Марвина, ещё на каждой из тринадцати предыдущих — в правом нижнем углу, мелко, «для идентификации». Тринадцать раз он вывел свою фамилию, и Том, вернувшийся к дверям (гнать его больше не стали), видел, как с каждым разом подпись выходит всё меньше и кривее, будто из ручки уходили чернила, а из руки — рука.
Марвин Стайлз хлопнул печатью, вписал в журнал номер, взял свои семьдесят пять долларов наличными от Брэда, сложил портфель и убыл, ни разу за всё время не поглядев ни на кого в комнате выше подбородка.
А потом Брэд поставил на стол сумку.
Он делал это красиво — он вообще всё делал красиво, это была его профессия. Расстегнул. Развернул горловину. И стал выкладывать на стол пачки — по одной, с оттяжкой, шлёпая ими о столешницу: раз, два, три, четыре, пять. Пятьдесят бумажек по сотне в каждой пачке, в бумажной ленте.
— Пять тысяч, дед. Как договорились. Считай.
И Бад Пикетт стал считать.
Он считал их вслух, старым способом — послюнив большой палец, отгибая уголки, шевеля губами: «…двадцать один, двадцать два…» Он считал долго, все пятьсот бумажек, и никто его не торопил, и Кайли снимала это на телефон в сторис, а Чед — на камеру, для дела. Руки у старика тряслись, и чем дальше, тем сильнее; на третьей пачке он сбился и начал сначала. Деньги были не новые, ходовые: мятые, засаленные, пахнущие тем, чем всегда пахнут ходовые деньги, — чужими карманами, кассами, потом, чуть-чуть — сладкой химией от бензоколонок. Одна бумажка была надорвана и подклеена скотчем. На другой поперёк портрета кто-то написал шариковой ручкой женское имя и номер телефона.
Досчитав, Бад сложил пачки стопкой, накрыл её обеими ладонями и посидел так. Лампа светила ему в лицо.
— Всё? — сказал он.
— Всё, дед! — просиял Брэд. — Поздравляю, ты теперь в шоу-бизнесе! Завтра пригоняю технику, послезавтра начинаем снимать. Всё, семья, я поехал, у меня в Хьюстоне встреча… Кайли, ноги в руки!
Внедорожник ушёл. Минивэн Чеда — следом. Пыль осела.
В конторе, при выключенной уже лампе, при обычном мутном свете из окна, остались двое: старик и деньги.
Бад Пикетт посидел ещё немного. Потом встал, взял деньги, отнёс их в сейф — старый, крашеный, с двумя царапинами от ключа возле скважины, — запер, подёргал ручку. Потом вышел на заднее крыльцо, туда, где стояли мусорные бачки и куда никто никогда не ходил, встал на четвереньки на сухую траву и его вырвало — желчью, потому что с утра он ничего не ел, только пил кофе.
Он стоял так на карачках, семидесяти одного года от роду, в глаженой похоронной рубахе, и его выворачивало, и слёзы текли — не от горя, а те тупые, механические слёзы, которые всегда идут при рвоте; и он видел близко перед собой сухую траву, окурок, крышку от кока-колы, вросшую в землю, и муравья на этой крышке.
А Том стоял за углом. Он услышал и подошёл — и не вышел из-за угла. Он постоял там, прижавшись затылком к горячей стене, и ушёл, и Бад так и не узнал, что кто-то был рядом. Это было единственное, что Том мог для него сделать. Техника пришла в четверг, к девяти утра, и было её столько, что зоопарк перестал быть похож на себя за полтора часа.
Сперва вкатился грузовик с прицепом — с генератором, гудящим, как трансформаторная будка, и с ним сразу протянули по двору толстые чёрные кабели, в резине, тяжёлые, как удавы; их бросали прямо через дорожки, и посетителям потом весь день приходилось перешагивать. Следом — фургон с осветительными приборами и штативами. Следом — пикап с реквизитом: разборные щиты, крашенные под саванну (жёлтая трава, три акации, жираф в отдалении), тюки искусственной травы, пластиковые пальмы, гирлянда флажков. И, наконец, старый пыльный трейлер для перевозки лошадей — двухосный, с облупленной надписью по борту, от которой солнце съело половину букв, так что читалось только «…ранчо», — и его поставили в дальнем углу, за слоновником, и накрыли брезентом. Про этот трейлер Том спросил у парней в кепках. Парни в кепках пожали плечами: «Велено пригнать — пригнали».
Парней было шестеро. Они таскали, ставили, матерились вполголоса, ели свои бургеры, сидя на кабелях, бросали обёртки где ели и к зверям не подходили — не из уважения, а из безразличия. Для них это была площадка. Точка. Двенадцать часов работы, а слон там или пожарная каланча — им было решительно всё равно.
А в половине одиннадцатого приехал Кобб.
Он приехал сам, отдельно, на белом «додже» с прицепленным пустым коневозом, и вылез из машины неспешно: человек лет шестидесяти, невысокий, сухой, весь какой-то ссохшийся и оттого твёрдый, как вяленое мясо. Джинсы, вылинявшая ковбойка, пряжка на ремне размером с блюдце, сапоги, стоптанные до сивого. Лицо — кожа да жилы, глубокие борозды от носа к углам рта, и глаза светлые, водянистые, спокойные. От него пахло куревом, лошадью и чем-то ещё, чему Том не мог подобрать названия часа два, пока не понял: карболкой. Аптечной, старой, больничной карболкой.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов

