
Полная версия:
Калейдоскоп Брюстера

Гриша Поцелуйчиков
Калейдоскоп Брюстера
Idem
Мороз
Настоящий мороз – лекарство. Он оживляет душу, будит воспоминания. У меня был любимый друг и сосед – Анвар. Во дворе со стороны школы стоял сарай высотой в два этажа, зимой он был заколочен, а летом там иногда продавали арбузы. И порой снегу наваливало столько, что мы забирались свободно на крышу сарая и сигали с другой стороны в сугроб. Пролетали целый этаж. С этой крыши нас согнать было невозможно! И рыбкой, и пузом, и на попу, и на бок, и обнявшись, и за руки! И через час-другой мы сами становились маленькими сугробами или большими снежками, которые летали туда-сюда – с крыши, бегом обратно, и вновь – вниз!
Узбекские глаза Анвара блестели посреди снега, как черные алмазы!
Когда мы возвращались домой, в одежде не было места, куда бы ни набился снег.
Обе мамы по полчаса выбивали из нас этот снег, а потом отправляли в ванну. И вот эта – обжигающая вода, даже прохладная, – на красное, размороженное-отмороженное тело! Затем – полотенце, чай, варенье…
– Мама, я пойду проверю, как там Анварчик? Не замерз ли?
– Сиди уж, его мама только что заходила, она укладывает его спать.
– Ну, мам…
– А-а-а-а, иди куда хочешь…
Вылетаю в подъезд в одних подштанниках, прыгаю на одной ноге, не попадая в ботинок, и звоню сразу во все звонки соседям.
– Н-у-у-у?! Как там Анварчик?!
(Дом преподавателей МГУ, зима, детство, друзья)
Разговор с внучкой
Мы идем по улице и разговариваем.
– Маша, а что тут еще объяснять? Просто я – человек с ранимой душой.
– Ого! – говорит Маша своим низким простуженным голосом, – это круто!
Что такое пафос?
Пафос – сродни умилению, с которым взрослые обычно смотрят на детей.
Вся в разница в том, что пафос обращен на самого себя.
Китайский мальчик
Не знаю, не помню, когда родился этот образ, но очень давно.
Я вижу себя, как в кино. Передо мной – толстый китайский мальчик лет двенадцати. Голый, загорелый, только на бедрах тряпка вместо трусов. Он сидит на берегу, сзади шумит море – желто-голубое. Песок твердый, мокроватый – после прибоя.
Этот мальчик – не актер. Это – я сам, но и – не я. И хоть ему двенадцать лет, но он сидит на этом берегу много, очень много лет. Может быть, целую вечность.
Перед ним – разноцветные стеклянные осколки. Их сотни, сколько хватает глаз – по всему берегу.
В них отражается солнце. Мальчик берет осколок за осколком, прикладывает друг к другу, по шву, по цвету, похожие откладывает в кучку. Таких кучек на берегу уже десятки.
Ничего не выходит. Но мальчик не останавливается ни на секунду.
По лицу струится пот. Губы его шевелятся.
Он спрашивает сам себя, он все время задает один и тот же вопрос: кто и когда разбил это зеркало?
(о себе)
К переписи населения
Во мне смешались три крови – русская (большая часть) и в небольших равных частях – польская и немецкая.
Самая сильная – польская.
Она все время чего-то выдумывает и строит воздушные замки. Немецкая – дергает польскую за рукав.
А русская периодически посылает первую и вторую куда подальше.
Все три – влюбчивы. Все три – не дураки выпить.
Немецкая любит посидеть дома, а русскую и польскую так и тянет на улицу.
Польская любит путешествовать, а русская – только до ближайшего леска.
Польская и немецкая обожают критиковать русскую и очень ею недовольны.
Польская и русская – бездомны. А немецкая тоскует по дому, но первые две не дают его завести.
Россию любят все три, но польская вечно ворчит.
Немецкая бывает счастливой, польская – никогда, а русская не имеет собственной позиции и все время оглядывается на меньшинство.
Все три ищут свое место с самого моего рождения, но найти не могут.
И поделили меня очень приблизительно: внешность и ум забрали польская и немецкая, а сердце и душу – русская и польская.
P. S. Старший брат моей бабушки, будучи сам наполовину немцем, до конца жизни ненавидел все немецкое – неважно, к какой из Германий оно относилось. Когда в 1963 году Вальтер Ульбрихт стал Героем Советского Союза, дед написал письмо Хрущеву с протестом против этого награждения. Отец, зная немецкий язык, любя немецкую литературу, старался избегать личных контактов с немцами, а когда ему предложили командировку в Берлин, сказал: «Нет! Я обязательно там полезу в драку».
(о себе)
День космонавтики
Я, как и все ребята, жившие рядом с Ленинским проспектом, бегал встречать первых космонавтов. Встречу Гагарина я пропустил, потому что лежал в больнице. А вот всех следующих – обязательно! Но, странным образом, эти встречи почти не остались в памяти. Что-то смутное – общий восторг и возбуждение…
– Видел? Не видел?
Самыми счастливыми были ребята, которые первыми приносили во двор известие о новом космонавте.
Мне могло повезти только однажды. В августе 62-го года я ухватил из радиопередачи самые первые слова, фамилию – Попович – и с криком понесся во двор. Лифт стоял внизу, и я побежал по лестнице, перепрыгивая через несколько ступенек. Сотни раз я бегал по этой лестнице и никогда не замечал острый железный уголок, который выступал на внешней стороне шахты лифта как раз на уровне моей головы. Я даже особенно не почувствовал удар, а просто сразу ослеп – кровь залила глаза.
Уголок скользнул по касательной, содрал кожу на лбу и пропорол глубоко одну бровь.
Мне стало очень страшно от того, что я ничего не вижу, – я решил, что выколол себе глаза. Поднялся на два этажа, держась за стенку, и стал колотить в дверь. Мама открыла и страшно закричала – все лицо и майка были залиты кровью. Тут зарыдал и я.
– Мама, мама, я выколол себе глаза!
Слава Богу, все обошлось. Шрам на лбу исчез со временем бесследно, и только над бровью осталась небольшая полоска.
Но я очень хорошо помню, почему именно Космонавт-4 вызвал такой восторг. За несколько дней до этого полетел Космонавт-3 – Андриан Николаев. И тут, почти сразу, – еще один! Гагарин, через полгода Титов – понятно… Но сразу – двое! Выскочив во двор, я закричал бы:
– Ребята, слышали – еще один! Попович! Скоро мы все – полетим!!!
(Дом преподавателей МГУ, космос, детство, ХХ век)
К свадьбе принца Уильяма и Кейт Миддлтон
Почему-то именно на Первомай – один раз в году – девочкам шили новые платьица. Шили – это громко сказано. Толстая тетка из соседнего дома собирала их из каких-то обрывков материи – купить в послевоенной Москве новое платье было невозможно.
Очень рано, около 6 часов утра, родители уходили в типографию, где собирались колонны демонстрантов.
Днем они возвращались – веселые и подшофе. Дом украшали ветками березы, к которым были приделаны цветы из папиросной бумаги. Дети, размахивая флажками, отправлялись за подарками. Покупали: воздушные шары, «уди-уди», мячики из фольги и бумаги на резинке и уточек из воска. Уточки были разноцветные и плавали в тазах. Дома их тоже запускали в тазы, но у них довольно быстро отваливались головы.
Родители устраивали застолье, а дети выходили во двор. У каждого в руке был большой кусок пирога и какой-нибудь подарок. Все чинно ходили и берегли новые платья. Но к полудню подарки забрасывались, пироги съедались, и на смену приходили обычные детские игры.
Потом взрослые тоже выходили во двор, кто-нибудь выносил патефон, и начинались танцы и пение частушек.
Вечером молодежь – девушки и парни – уходили на Красную площадь. А дети к этому времени уже спали в чисто убранных комнатах под сенью букетов из березовых веток – уставшие, сытые и счастливые.
(Москва, Краснопролетарская улица, праздники, ХХ век)
Ветераны
Эта история случилась в метро. Поздно вечером мы ехали всей семьей из гостей. Брату было около двенадцати, а мне – восемь. В вагоне, кроме нас, никого не было. На одной из остановок заходит мужчина, оглядывается, подходит и встает прямо над нами. Держится за поручень и, не отрываясь, смотрит на нас с братом. Одна остановка, две, три. Едем молча.
И вдруг он начинает говорить быстрой скороговоркой, но довольно громко: «Почему вы – малолетние хулиганы – не уступаете ветерану место?»
Мы с братом не знаем, что делать. Встаем и пересаживаемся на сиденье напротив. Мужик разворачивается и опять нависает над нами.
Тут это замечает отец. Прислушивается к тому, что говорит мужик, подходит, хватает его за плечо и кричит: «Если ты, тыловая крыса, не отстанешь от моих детей, я тебе с большим удовольствием начищу физиономию от имени всех фронтовиков!»
Лицо у отца становится совершенно белым.
Мужчина мгновенно сдувается, ретируется в конец вагона и на следующей станции выходит.
Сколько живу, не понимаю, как мой отец, хоть и инвалид войны, так сразу и безошибочно определил, кто находится перед ним?
(Москва, отец, детство, ХХ век)
23 февраля
Отец никогда не причислял себя к армии и не праздновал 23 февраля. Он считал, что уход на фронт – это его личное дело и собственный выбор. И именно это – главное, а все остальное – неважно. Он пошел умирать, и никого, кроме него самого, это больше не касалось.
Старший брат моей бабушки был профессиональным военным, в 18 лет был поручиком и имел три ордена. Правда, война была другая – Первая мировая. А на Вторую мировую его пускать отказывались. И он три года обивал пороги, рвался, писал письма, ругался с начальством и только в 1943-м попал на фронт.
Ни пуля, ни снаряд его не задели, а свалила малярия в самый неподходящий момент – он должен был ехать в Москву на парад Победы.
Потом короткое время была пора героев.
Но вскоре танки пошли на переплавку, офицеров выгнали на улицу, а он с тех пор просто доживал свой век, со скорбью наблюдая за происходящим.
Я ушел в армию со словами: «А пошло бы оно всё!»
Через несколько месяцев я произнес эти же слова уже в армии, и с тех пор ее боеготовность понизилась ровно на одну единицу. Я ходил через день в самоволку, пил фруктово-выгодное вино и совершал марш-броски по сильно пересеченной местности (горам), но не в составе взвода, а один – потому что красавица-галычанка Галя из всего нашего подразделения выбрала именно меня.
И у меня не было ощущения, что к этой организации, в составе которой находился и мой взвод, имели какое-то отношение Чапаев, Котовский, Фрунзе и мой двоюродный дед.
Мой отец стал инвалидом в 1942 году, в 19 лет, в составе лыжного батальона, который в тот день погиб почти полностью. Государство наградило его орденом и отпустило с миром, а армия больше никогда о нем не вспоминала.
Я стал инвалидом в 20 лет в составе ракетного дивизиона во время армейских учений. Государство дало мне пенсию в 42 рубля и отпустило с миром, а армия больше никогда обо мне не вспоминала.
Вернувшись, отец понял, что никому не нужен, и все зависит только от него самого. И стал грызть гранит науки, учить языки и делать карьеру. Государство вскоре обратило на него внимание. Войну вспоминать он не любил, разве что иногда – 9 мая.
Я, вернувшись, сменил тон. Вместо: «Пошло бы оно всё», я сказал: «Буду делать, что хочу, а вы летите хоть в тартарары, только не лезьте в мою жизнь». Государство иногда поглядывало на меня издалека с прищуром, но особо не трогало.
Теперь я испытываю чувство гордости, что мой двоюродный дед, мой отец и многие поколения предков и родственников служили в армии. И были настоящими мужчинами.
Я же два года принадлежал к какой-то странной организации, где все – от старших офицеров до последнего каптерщика – думали только об одном: как бы увильнуть сегодня от службы!
Мужчиной там стать было трудно, а вот сачком – легко.
Все, что там было, – это отличные, дружные ребята. Мне до сих пор снятся их лица. И я думаю, что если случилось бы что-то особенное, и понадобились бы не сачки, а солдаты – мы бы не подвели. Вся наша большая дружная компания: девять немцев из Караганды, два литовца из Каунаса и один москвич, чуть-чуть не дотянувший до дембеля и отправленный на костылях домой.
А так было жалко, так не хотелось уезжать!
(армия, ХХ век)
Восемь с половиной
Дитё мерит мир тем, чего у него больше. А я мерил меньшим.
Восемь с половиной пальцев моего отца на ногах и руках. Все, что осталось после фронта.
Именно это была моя мера – восемь с половиной.
(отец, детство)
Домик в Коломне
В кои-то веки попадешь в деревянный дом. Да еще такой – 1930 года постройки. И как только входишь, сразу понимаешь – он живой. Любой дом – это организм, но чаще всего – не разбери какой. И если все-таки живой, то это какая-то другая форма жизни.
А тут подо мной сразу заскрипели ступеньки, да так громко, что со второго этажа кто-то спросил:
– Петрович, это ты?
И я ответил, почему-то не своим, а незнакомым, хриплым голосом:
– Нет, не я.
Потом поднялся на второй этаж, но никого там не обнаружил.
Походил немножко, понюхал воздух и вышел на улицу.
Странно это как-то все. Почему дом принял меня за Петровича? И, может, я его голосом как раз и ответил, и поэтому на меня никто не вышел посмотреть?
(о себе, XXI век)
Иное
В юности иное прикасалось очень часто. Бежишь по улице, в голове – пусто, и вдруг словно попадаешь в столб невидимого света. Секунда-другая – опять московский тротуар. Иногда – прикосновение людей и ясное понимание, что это прикосновение значит гораздо больше. Иногда – чей-то рассказ. Взгляд, сон, лесная дорога, море и твое в нем одиночество…
А потом – все реже. Скорее уже не иное, а – картины иного. Образы. Даже более яркие, накладывающие печать на душу. Но – картины.
Эти картины – отражение. Они как будто существуют лишь для того, чтобы оправдать бесконечную суету жизни.
Они – не как иное. Они приходят уже не ко мне, а к – моей жизни.
(о себе)
Филфак
Из разговора с братом:
– И почему все-таки в 60-х – начале 70-х филфак был лучшим факультетом?
– Потому что на всех других гуманитарных факультетах МГУ было полно мудаков, которые считали, что здесь они могут получить образование. А на филфаке, наоборот, было немало студентов, которые понимали, что никакого образования они не получат. Окромя иностранных языков, естественно.
(Университет, ХХ век)
Друг уехал в Тарусу на ПМЖ
И мы напились накануне почти как в старое доброе время. Сначала водка, а потом – пиво. Теперь и не купишь ночью ничего, так что пиво – вынужденное. Где те добрые таксисты нашей молодости? И под конец – полное – ты меня уважаешь?
Хотя на душе былого благолепия нет.
И, несмотря на то, что голова болит от этого пива уже второй день, вопрос: «А с кем теперь пить? Не только на конкретном Ломоносовском проспекте, а, так сказать, в масштабах близлежащих административных округов?» – встает во всей своей неприглядности, как вопрос дня.
До чего же ты дошел? Не то, что напиться, а выпить – не с кем. Не ехать же за этим каждый раз в Тарусу? Или вот в Ногинске еще один бывший собутыльник, но теперь в митре, сидит и мрачно пьет в бане – либо один, либо с какими-то невразумительными людьми. До чего же я дожил в этой Москве, будь она не ладна! Не с кем выпить! Не с вдовами же пить многочисленных друзей? Хотя они иногда позванивают:
– Как ты там? Все еще живой? Все еще откликаешься на «пойдем попьем пивка»?
Пока откликаюсь. Но на каждую следующую кружку смотрю без былого энтузиазма:
– А потяну ли?
И при виде леща, такого жирного и лоснящегося, думаю: что скажет сердце, печень, а как там поджелудочная?
И вот – московская осень. И если раньше тянуло на улицу к друзьям, к собутыльникам, то теперь гонит только одиночество. Холодно дома. А там – принял стакан и тепло на душе.
(друзья, XXI век)
Наши горизонты
Один из признаков «советскости» – истина горизонтальна. Она достижима и бродит где-то здесь. Это не отрицание неба, но уверенность, что небо есть и на земле.
Развитой социализм
Когда строили 1-й Гуманитарный корпус МГУ на Ленинских горах, забыли установить систему вентиляции. Во всем ли здании или частично – не знаю.
Этому предшествовали танталовы муки по выбиванию этих систем из Госстроя (?).
А когда начали строить – кирпич на кирпич, про вентиляцию – забыли. А это такие конструкции – величиной с комнату. И встал закономерный вопрос – что с ними теперь делать, с этими железяками? И решился он очень просто. Экскаватор вырыл огромную яму, и туда отправили всю эту вентиляцию на радость студентам и преподавателям.
Какая детская была эпоха! Сначала получили, потом – закопали.
То ли дело сейчас. Разве кто-нибудь стал бы так не по-хозяйски разбазаривать ценное оборудование?
(Университет, ХХ век)
Творчество
Как можно стать свободным от вещей, если подвинул шкаф, а его перекосило, потом дверца начала отваливаться, въехал в дверь – в ней вмятина, сел со всего размаху в кресло – в нем шпунты повылетали, а также: диван проваливается, ящики письменного стола не выдвигаются, краны и унитаз протекают, раковина засорена, лампочки перегорают через день, все выкинутые с забитого балкона вещи каким-то образом возвращаются обратно ровно через неделю после уборки, пылесос девать некуда, и он болтается посреди квартиры, линолеум становится грязным, даже если никто по нему не ходит (и даже если все на даче), трещины на потолке появляются через полгода после ремонта, краска на стенах блекнет, и даже обои – выгорают через пару лет!
Нет, вещь должна быть другой. Стол должен стоять сто лет. И если дети его режут перочинным ножичком, он от этого становится только крепче и привлекательнее. Шкаф – пятьдесят, и в самых дальних его углах хранятся вещи еще от прабабушки. И никакой моли, заметьте! Засыпали чего-то в 50-е годы, и с тех пор – полный порядок. Кресло хранит подушечку, на которой любил сидеть дед. Унитаз – обычный, груша и веревочка. Работает как часы. Трубы – чугунные. Потолок белили в 73-м – никаких трещин.
Двери – хоть ОМОН выбивай. Не получится. Балкон размером с небольшую танцплощадку. Туда можно вообще все вещи из квартиры выбросить – все равно место останется. Плитку клали две тетки из Липецка в 81-м, недавно понадобилось оторвать одну – невозможно!!! Только со стеной.
И вот когда я буду всем этим окружен и буду уверен в каждой вещи, и придет долгожданная свобода.
И тогда я сяду в любимое кресло, возьму стопку бумаги, обмакну ручку и выведу сверху жирно, не жалея чернил:
Роман.
Потом почешу затылок, зачеркну и напишу:
Повесть.
А потом задумаюсь – надолго-надолго.
(о себе, XXI век)
Незабвенные 70-е…
Поколение семидесятых достаточно четко делилось на комсомольцев и не-комсомольцев. Не-комсомольцы считали, что главное – это внутренняя работа, а не внешняя.
Но общим было ощущение неясности выбора, и поэтому и тот, и другой путь допускал большие колебания. Я не думаю, что в 70-е могли вырасти люди, имеющие ясные цели. Вернее, могущие видеть перспективу. 70-е – импрессионистичны, в них все размыто. Да, хватались, разбрасывались, но очень быстро остывали. В этой размытости – особый демократизм 70-х. Комсомолец и двоечник могли забуриться в пивную и загреметь в вытрезвитель. Хотя первый мог много при этом потерять. И оба это хорошо понимали.
Конечно, выбирали путь, шли по нему, а потом в секунду могли все спустить в унитаз. И необязательно этому предшествовали мучения, сомнения, скорее сам воздух, атмосфера были таковы, что устоявшееся оказывалось вдруг ненужным.
Есть семидесятники «по жизни» – свои ребята, они до сих пор не сделали в жизни выбора. Приближаешься к ним и не понимаешь, что произойдет в следующие часы, – напьешься, упадешь в канаву, уедешь в другой город, к кому-то на дачу, получишь по физиономии или, по старой памяти, попадешь в пикет. И это отнюдь не просто общерусская черта, а своя, родная, наших семидесятых.
А вот все это: деньги-шменьги, власть – не имеет возраста.
(рассуждения, ХХ век)
Совместимость
Годы труда, разочарований, разговоров. А есть ли достижения? Все это куда-то движется. Есть процесс. Потом все замирает – все то же, но тонусом ниже. Побеждает усталость. Но усилия кажутся по крайней мере – не бесплодными.
Но вот все болевые точки определены и не хочется к ним прикасаться. Плод созрел. И в ужасе уставясь на него: а был ли процесс? И какие достижения?
Почему там твой страх, слабость, лень, безволие, инерция, боязнь жизни, самообман? Этот плод – как вторая голова. Это теперь – тоже ты.
Срубить? Казнить себя?
Не рубить. И никогда не узнать, что же там – за страхом?
(о себе)
Оловянный солдатик
Проснулся. Встал.
– Ну, как там дела?
Плохо. Поел. Стало хуже. Вышел из дому, еле дошел до автобуса. Поднялся в горку – просто невозможно. Посидел, поработал. Подташнивает. Голова кружится. Поехал домой. Пробки, темень, слякоть. Хуже некуда.
Решил пройтись пешком. Вдруг – полегчало. Нет, ну что это, так нельзя, откуда, зачем?
Поужинал. Плохо. Лег спать. Нестерпимо.
Проснулся.
– Ну, как там дела?
(о себе)
Другое «Я»
Сижу дома, болею гриппом. Неделю, вторую. И постоянно на себя натыкаюсь. Вот и книжка, вот и телик, и сон уже не лезет. Ходишь из угла в угол – опять я. И чем же тебя занять? Пойду съем чего-нибудь. Нет, вкуса ни в чем нет. Позвонить? Надоели все.
А мог бы сейчас сесть на самолет, улететь, как человек, куда-нибудь на выходные. А тут ходи целый день, развлекай этого. И как это люди годами дома сидят?
(о себе)
Маленький принц
На 9 мая бабушка уехала к сестре в Ленинград. Папа и мама День Победы обычно встречали в ресторане в компании смоленских друзей. В ресторан в этот день попасть было очень трудно, но дядя Витя был секретарем райкома партии, и для него таких проблем не существовало.
Шел 1960-й год. Был прекрасный, жаркий, практически летний, день. С четырех лет я болтался во дворе без всякой опеки – уходил после завтрака и возвращался затемно, часов в девять-десять вечера. Иногда мама вдруг спохватывалась и строго-настрого приказывала мне являться хотя бы к обеду. Но через неделю-другую все про это забывали, тем более, что мама была учителем, приходила домой ближе к вечеру, и дома, кроме старенькой бабушки, никого не было.
Странно, но почему-то мама и папа именно в этот день решили, что детей оставлять дома одних ни в коем случае нельзя. Мне было шесть лет, а брату – десять. И мама, не ведая, что творит, спросила свою любимую ученицу: «Таня, а что ты делаешь в праздник? Мы с мужем идем в ресторан, и за детьми некому будет присмотреть…» Таня училась в девятом классе. Просьбу о детях она пропустила мимо ушей, а вот побывать дома у любимой учительницы – как от этого можно было отказаться?
Договорились, что Таня придет к двум часам. К этому времени мама наготовила пирогов, салатов и накрыла стол. Таня была очень стеснительной девочкой. Папа и мама усадили ее за стол, для приличия посидели полчаса, выпили за Победу и укатили в ресторан «Будапешт».
Таня осталась одна. Пироги были вкусные, и папа заставил Таню выпить за Победу рюмку ликера «Спотыкач». Таня никогда не пила, и в голове зашумело.
В доме было тихо, и тут она вспомнила про детей. Мама, уходя, предупредила: если кто-нибудь из сорванцов явится, то постарайся их чем-нибудь накормить. Не явятся – не волнуйся, ешь, пей, делай, что хочешь, бери любые книжки, альбомы – смотри или читай.
Примерно через полчаса в дверь позвонили. На пороге стоял маленький светловолосый мальчик в шортах, сандалиях на босу ногу и разбитой в кровь коленкой.
Не здороваясь, мальчик отстранил Таню, прошел в большую комнату и отрезал два большущих куска пирога. Таня забилась в угол дивана, а мальчик исподлобья и, как показалось, неприязненно оглядел ее всю – с ног до головы.
Вскоре явился старший – видимо, младший сообщил брату, что дома сидит какая-то тетка и вот-вот съест все мамины пироги.
Через час раздался настойчивый звонок. На пороге стоял почтальон, который принес бандероль. В бандероли была книжка – «Сочинения» французского писателя Сент-Экзюпери. Таня не слышала этой фамилии, полистала предисловие и решила прочитать «Маленького принца». Уже через несколько минут она перестала думать о грубиянах-мальчишках, о неприятном, оценивающем взгляде младшего и забыла обо всем, механически подливая себе в рюмочку «Спотыкач».