
Полная версия:
Малороссийская проза (сборник)
Кир. Петр. (прерывая его). Сделайте милость, Осип Прокопович, не забегайте вперед. Я вам сказывал, что я и прошлогодних газет не дочитал. Следовательно, не знаю, что теперь в Европе и делается. Да к тому же я теперь занят семейными делами. Окончив это, я займуся дипломатикою и буду преследовать несносных карлистов!..
– Едут, едут, едут! – раздались голоса со всех сторон.
Кирилл Петрович встрепенулся, забыл всю Испанию и кричал громко:
– Музыканты, начинайте! – и марш загремел с бубном, а он бросился к жене:
– Берите, маточка, образ, а я с хлебом… Скорее выходите в залу… Встретим молодых насредине. – И он почти притащил жену и стал с нею рядом, приняв на себя важный вид…
Ив. Сем. (взглянув из двери). Кирилл Петрович! Принимаете ли вы нас по условию, как детей своих?
Кир. Петр. Как милых, дорогих детей! Скорее к сердцу нашему!
Дверь отворяется. Иван Семенович и Пазинька в фуражке и шинели вбегают и бросаются к ногам отца и матери, крича:
– Батюшка! Матушка! Простите нас, благословите!.. – Кирилл Петрович приготовился принять их в свои объятия. Но с Пазиньки спала шинель и фуражка: он узнал дочь, остолбенел и едва выговорил.
– Что… что это такое?
Фенна Ст. Ах, Мати Божия! Это ж моя Пазинька!
Ив. Сем. Дети ваши уже неразрывные супруги! Умоляем вас о прощении…
Фенна Ст. Что мне на свете делать?..
Агр. Сем. У нас в Петербурге в таком случае падают в обморок. Упадите скорее: это будет интересно!
Фенна Ст. (в большом гневе). Да ну-те к черту с вашими обмороками! Я совсем одурела, голова кружится, свет темнеет, себя не помню, а они мне обморока представляют!
Все гости стоят в большом удивлении. Осип Прокопович приводит в порядок свои манжеты. Лопуцковский, раскрыв табакерку нюхать табак, в том положении и остался.
Кир. Петр. (едва может говорить от досады). Как это сделалось?.. Г. капитан! Где вы взяли мою дочь?
Ив. Сем. От вас принял ее торжественно. Вспомните, вы не только одобрили мой пост упок, вы нас благословили и, отпуская с любовью, приказывали, скорее обвенчавшись, спешить в ваши отцовские объятия.
Фенна Ст. А что вы это, душечка, сделали? Прекрасно!
Кир. Петр. (еще больше смешавшийся). По… поми… луйте вы ме… меня! Я вас благословил на женитьбу с дочерью пана Тпрунькевича…
Ив. Сем. Если бы я располагал на ней жениться, мне бы не нужно было просить вашего благословения. Но вы со всею нежностью нас благословили, назвали меня сыном, обещали любить меня… (Становясь на колени.) Сдержите ваше честное слово, простите нас, возвратите нам любовь вашу, упросите и матушку…
Фенна Ст. Я не наудивляюсь вам, Кирилл Петрович! Вы человек с таким умом обширным, что я подобного вам в десяти губерниях не знаю. Истинно не знаю, хоть сейчас убейте меня, не знаю! А вот в двадцать лет супружеской жизни – теперь при всех скажу – вы не сказали ни одного слова и не сделали никакого дела, чтобы оно было умное, все – тьфу! – глупости! Ну, с вашим ли умом отпускать дочь на побег?
Кир. Петр. Что же? И умный человек может сделать ошибку. Это ошибка, ничего больше. Родной отец был посаженым отцом у своей дочери. Странно! Что же нам делать?
– Простить нас, благословить! – кричали дети.
– Простить, благословить! – повторяли гости, окружив родителей. Тут выбежала Эвжени и, узнав о происшедшем, ходатайствовала также о прощении и хвалилась, что она первая уговорила Пазиньку уехать «авек жоли офисье».
Фенна Ст. Прекрасно же вы заплатили нам за нашу хлеб-соль и дружбу!
Агр. Сем. – А как же, моя любезная! У нас в Петербурге в таком случае без помощи других никогда не обходятся.
Просьбы, убеждения возобновились. Сам Лопуцковский сказал:
– Видно судьба пофлатировала г. капитану!
– Как думаешь, маточка Фенна Степановна? – спросил наконец Кирилл Петрович после долгого размышления.
Фенна Ст. А чего мне думать за вашим умом? Я свое знаю. Этакой ужин огромный да выдать его за ничто, так на что будет похоже? Приходится простить.
– Простить, так простить! – вскричал Кирилл Петрович, и с Фенной Степановной благословили детей. Пошло веселье, и угощение полилось.
Фенна Степановна ни за что не согласилась, чтобы этот пир был свадебный. В оправдание свое она говорила: «У меня не приготовлена еще постель и не искуплены платки для перевязки гостей на другой день. Через две недели у меня будет все готово, и тогда прошу пожаловать на свадьбу к моей Пазиньке, а теперь гуляйте как на сговоре».
Дождались и свадьбы, и отпраздновали ее со всею пышностью и с наблюдением всех дедовских обрядов.
Иван Семенович скоро после свадьбы переведен в Москву и, взяв с собою Пазиньку, продержал ее полгода у родных, а потом вывез в свет. Чудо малороссияночка! Прелестна, мила, ловка, образованна, только природное осталось в выговоре: поко́рно про́шу, охотно рада, пожалуйте и пр. Кирилл Петрович высылает им исправно положенные на прожитие деньги, и они наслаждаются жизнью.
Кирилл Петрович читает прошлогодние газеты, все надеясь на следующей странице прочесть истребление карлистов и воцарение королевы. Зятя любит и хвалится, что этим браком род его не унижен. Он нашел в копиях из бумаг, полученных им из Черниговского архива, что первоначальный Шпак, усердием своим к ясновельможному пану гетману приобревший сие громкое прозвание, имел двух сыновей. Старший остался дома и размножил Шпаков; а меньшой пошел к русским. «Обмоскалясь», род его переменил прозвание на великороссийское и стал называться «Скворцов».
– Итак, изволите видеть, – говорил он любопытствующим, – мы все одного происхождения.
Процесс с паном Тпрунькевичем он ведет с постоянным жаром. С товарищем же своим «по дипломатике» Осипом Прокоповичем рассорился формально. Тот вздумал поздравить его с успехом христиносов и с истреблением карлистов навсегда…
– Зачем забегать вперед? Я еще не начинал газет сего года читать. Хлопнул дверью и ушел. И с тех пор дипломаты наши уже не видятся. Осип Прокопович, расправляя манжеты, углубляется в европейскую политику и, сидя за своим бюро, растерялся над журналами, нагружая память свою иностранными словами, весьма слабо и смешно заменяющими русские слова.
Фенна Степановна, продолжая с Мотрею хозяйничать, не наудивляется Кириллу Петровичу, как он, человек с таким умом, тратит столько денег на процесс с Тпрунькевичем и издерживает на «этого дармоеда Хвостика-Джмунтовского», который ничего больше не делает, как пишет ябеднические просьбы.
Аграфена Семеновна не находит ни в самом Пирятине, ни в окрестностях его ничего подобного с Петербургом и скучает.
Эвжени все ожидает, чтобы ее какой жоли офисье пригласил уехать и обвенчаться.
Тимофей Кондратьевич Лопуцковский, отдохнув после неудачного сватовства, опять вояжировал из Чернигова уже в Коренную ярмарку, сделал там себе новую пару и, возвратясь, часто выезжает и чванится своим туалетом.
О Шельменко вскоре после свадьбы зашел разговор в семействе Шпака. Когда всякий высказал его услугу, то и открылось, что он действовал как Шельменко. А как последовали от него и новые проказы, то Иван Семенович и отправил его в полк, разжаловал из капитанских денщиков в рядовые. Он и теперь еще не приноровится в меру повернуться. Либо недовернется, либо перевернется.
Сердешная Оксана
Любій моїй жінці Анні Григорівні Квітка
Ничего нет в свете чище, нежнее, святее – и потому Богу приятнее, как чувство матери к детям! Сколько бы их ни было у нее, благословил ли Бог хотя бы десятью, или одно было бы, они для нежности ее все равны: каждого равно любит, равно печется и о каждом в одинаковой мере беспокоится. Девять здоровых, веселых, игривых круг нее, а одно мрачно, стонет, морщится, недугует – и она беспокоится о нем, тревожится, боится, чтобы еще сильнее не занемогло, чтоб не сообщило и из прочих кому своего недуга… Жаль страдающего, опасно за здоровых. Сердце ее разрывается на части!.. Ей не тяжелы никакие труды, заботы, лишения, лишь бы тем могла она доставить им спокойствие, утеху, отвратить скорбь. Ничто не тяжело ей в таких заботах, ничто не трудно в пожертвованиях. В резвостях, в шалостях детей она, не как отец, начнет унимать, увещевать, уговаривать – но и тут прокрадывается ласка: «Не делай так, миленький. Ты мне этим досаждаешь… Глядя на твою неисправимость, я тужу о тебе…» В большей вине она уже говорит сыну: «Ты меня заставил плакать, мне жаль ласкать тебя равно с другими детьми моими… Успокой меня, исправься». И над каким ожесточенным сердцем не произвели бы такие слова своего действия?
Вспомним свое детство; кто из нас не был тогда шалостлив, неопрятен, ленив, упрям, непослушен? Вспомним, что больше служило к нашему исправлению: отцовское ли взыскание или материнские выговоры, приправленные ласкою? А если к тому увидишь или только заметишь слезы, в дорогих для себя глазах ее… Господи милостивый! все глупости бросишь, все злое, нехорошее оставишь, и изо всех сил стараешься добрым поведением заставить ее забыть нанесенное ей огорчение. Она же прежде тебя все забыла. Святое дело, мать! Милосердый Господь в небесах, вместо себя, дал нам любовь родительскую на земле: отец наставляет со взысканием, и чтоб молодой человек от строгого преследования не пришел бы в уныние и не потерялся бы от строгостей, постоянно им испытываемых, тут благое провидение даровало ему нежность, кротость материнскую, с любовью и снисхождением, как есть Сам Господь милосердый к нам грешным.
Вот небольшой пример любви, кротости и снисхождения сердца матери при самом сильном поражении его.
Была вдова – оставим при них собственные имена, хотя трудные для произнесения взлелеянному французскими словами выговору; – но такие же люди, подобные Эрастам, Адольфам, Луизам, Эвелинам, носили их, пусть заинтересуют хотя странностью своею: – была Векла Ведмедиха. И что за женщина? На все село, где жила, разумная, рассудливая, богобоязненная и хорошего, честного рода. Сам сельский голова частехонько к ней за советом приходил, и она так рассуждала обо всем, что не только он, но и все старики не придумают так, как скажет она, и глядишь, все выходило хорошо. Она не хотела вмешиваться ни во что, не ходила к волостному правлению, никогда не расспрашивала, зачем собралась громада и о чем раду ведут; и не вмешивалась ни во что, но сама по себе знала все, и что к чему и для чего пригодно. Крепко разумна была!
Была достаточна. Имела землю, рабочего скота несколько, ветряную мельницу; оставшись же вдовою, распорядилась всем: землю отдала обрабатывать с копны, мельницу с мерки; и все условия сделала с честными, богобоязливыми людьми, чтоб не обидели ее, сносили условленное в срок и не приводили бы ее жалеть, что с недобрыми людьми имеет дело. Скотину продала и начала жить деньгами, без дальних хлопот, тяжких для женщины.
Умер ее Охрим, а тут объявилась ревизия. Вот после Семенова дня (1-го сентября) пришла она в волостное правление, поклонилась, как долг велит, голове и всем судящим и говорит:
– А что, пане голова, и вы, панове громада! Вот уже и Семена прошло, Святой Покрови дождемся скоро, а десятник не приходил ко мне ни одного раза и не заказывал о взносе подушного.
– Да твой Охрим умер! – сказал голова.
– И состоит исключённым из ревизских сказок и из общественных ведомостей! – так подхватил писарь, оставивши писать свое и потрясши кудрями.
– Знаю больше всех, что он умер, – говорила Векла, – знаю и то, что он стоит заключенным у ведомости, как пан писарь называет по-письменному, по-грамотному; но я все-таки хочу платить за моего Охрима, пока сама живу. Благодарю Бога, есть из чего взносить мне за него! И мне веселее будет, что я плачу за моего Охрима – пусть он царствует там! Притом же буду чваниться, что и я, словно мужчина в свет, туда же за добрыми людьми взношу царское и на войско, что нас оберегает. Да из общественного не выписывайте: пусть и я взношу, почем там у вас положено с души.
– Как это можно, – говорил, удивляясь, голова.
– Казусное дело? – отозвался писарь, толча себя пальцем в лоб, – не имеется примера. Нужно-надобно испросить разрешения от их высокоблагородия, господина земского исправника.
– Не нужно никому и разрешаться, – сказала вдова, – и ты, пане писарь, не разрешайся и не дури; а вот что, панове громада, сделайте: выпишите какого калеку или бедного сироту, а с меня взыскивайте. Пусть-таки и я не даром живу на свете.
– Разве так! – ну, когда так, так и так!
Загудела громада обычное свое на сходке слово «так», чтоб не долго придумывать свое, и пос тановили по желанию Веклы. Вот и пошла по всему селу слава, что Векла стоит в ревизии и платит подушное; а она говорит на то: «Так и надобно. Лучше же мне от достатка платить, чем последнее взыскивать с сироты или убожества. Ведь же и я у царя нашего и обережена, и успокоена, как и всякий человек: смогу тянуться за людьми. Отдам дочь, приму к себе зятя, тогда и за двух платить буду».
Она уже вот-вот ожидала зятя. Вот-вот, в Филиповку, после праздника Зачатия Св. Анны (9-го Декабря), как следует, по порядку, начнут швандять по селу старосты и высватывать девок, и будут у нее, потому что ее дочь, Оксана, как дождем Рождественского мясоеда[301], будет уже шестнадцати лет. А что же это за девка была? Беляночка, живая, проворная, ко всему скорая, на речах бойкая, против всякого учтивая, приветливая. Где она, там от нее смех и хохот, игры и забавы. Как у матери не было никакого хозяйства, а жила все с копейки, то Оксане нечего было работать. Управилась ли с хлебами, посадила их в печь, скорее к подругам: те ждут ее, ожидают, как ласточки весною, потому что Оксана как защебечет, как забаляндрасит, так весело всем, всяк готов хоть целый день слушать ее; а рассмешить – ее подавай! Если бы мертвый мог слышать, как она точит балясы, то и тот расхохотался бы; а о живых и говорить нечего, что, где она в беседе и ращебечется, там ложатся от смеха. На улице, на вечерницах, в колядке наша Оксана всем перёд ведет; без нее не знали бы, что и делать.
Мать начнет было удерживать ее:
– Сиди, доню, дома; чего ты бегаешь? Зачем не работаешь? Возьми, да либо пряди, либо шей; до сей поры ничего не умеешь.
И она кинется к матери на шею, начнет обнимать, целовать ее, приговаривать:
– Матусенько родненькая, рыбочка, голубочка, перепелочка! Не удерживай меня. Как я еще молода, то пусть погуляю, словно как птичка на свободе под небесами летает. Буду вспоминать свое девованье, что я у тебя, как рыбка в речечке, гуляла, свободна, весела; куда хотела, туда плавала да благодарила тебя, что ты, моя матиночка, была ко мне жалостлива, добрая, баловала меня. Вот уже как выйду замуж, вздену очипок, тогда уже некуда гулять; тогда остепенюсь, примусь работать, рук не положу, мужа и деточек буду обшивать, и тебя, мамочка, что ты у меня была такая добрал, жалела меня, всюду пускала гулять.
– Когда-то еще будет? – станет мать говорить, – привыкла бегать да гулять, так кто присадит тебя за работу? И умеешь ли ты еще сработать что? Нитки не выведешь…
– И уже ты, мамо, мне этого не говори. Я и смотревши, как ты работаешь, всему научилась. Дай-ка гребень сюда.
И тут же выхватила у матери гребень и начала прясть… веретено шумит у нее, а она выводит нитку… тонкую, долгую, ровную, а сама весняночки припевает. Старуха смотрит да удивляется.
– А что, мамочка, скажешь теперь, что прясти не умею?..
И кинет гребень, примется за рушник, что мать вышивает ей на приданое; и начнет такие же цветки вышивать, как и мать, а сама почнет петь свадебные песни, припевая к себе, будто она идет замуж. Тут мать только всплеснет руками и рада бы то, что такое добро растет и весело, отрадно ей быть с нею, держать при себе, но жалеет, чтоб она не скучала, не затосковалась бы… боится и отпускать ее, чтобы иногда… девочка молоденькая… чтоб не погубила славы… Подумавши и се и то, потом, едва сквозь зубы, начнет говорить:
– Иди же себе…
А та уже вскочила, уже на шее у матери, ужо выцеловала ее, уже и выбежала… и дверей не затворила… уже только слышно, что идет по улице и песенки распевает.
Пускай же мать хотя немного поморщится, что или не здорова, или о чем взгрустнёт; тут уже Оксаны не выгонишь ничем из хаты: все забыла, все покинула; хотя бы самая первая приятельница просила бы ее в дружки, не пойдет ни за что уже от матери ни на шаг: все глядит ей в глаза, все спрашивает: «Что у вас, мамочка, болит? Не хотите ли чего? Не рассердила ли я вас чем, да вы не говорите, а только стонете и жалеете меня?» И уже как пристанет, то и отведет от матери всякую тугу, печаль, и хотя бы точно мать была чем не здорова, то Оксана ее разговорит, развеселит до того, что больная забудет свою беду.
А как бы весела ни была, но лишь увидит старца, калеку или потерпевшего от пожара, тут она оставит все, тотчас к нему, распытывает (расспрашивает), возьмет за руку, поведет к себе, накормит, наделит чем бог послал, даст на дорогу и проводит за село: только и видно ее, как она около бедности увивается да все слёзочки утирает. Наделила, проводила, слёзки утерла… бежит… уже опять в беседе и опять верховодит по-прежнему: весела, жива, говорлива, как и была.
Только же настает весна и теплое солнышко слижет с бугорков снег, Оксана и собрала свою команду; бросилась из конца в конец села, ведет целую свору девок и приговаривает:
– Зачем вы будете сидеть в хатах? Бог даст весну, солнышко пригревает, и самый ветерок тепленький. Полно вам по-за печью тереться. Неужели не наскучило вам сидеть на одном месте через долгую зиму? Будете старые, тогда належитесь на печках, нассоритесь с мужьями, набранитесь с детворой. А чем станете вспоминать свои молодые лета? А чтоб вам весело было! (Это у нее самая сильная брань была.) Нуте-ка, давайте, побежим!.. беритесь парами, в хрещика, ворона, поведем кривого танца, коровода, кострубонька, в жены.
И пошло у них веселье! – и что же вам сказать? Все девки красивы, убраны, разряжены… да ба! ее заметно от всех. Такая же байковая юбка (корсет) с рукавами, такая и плахта и запасочка, и косы так же прибраны, и, кажется, так же рушником подпоясана, все-все так и у нее, как у прочих девок… эге! да что-то не так. Все на ней так ловкенько, опрятненько, ощипано, всем девкам краса: только на одну ее и смотришь.
И вот, лишь заслышали девичьи песни на улице, то и полезли из хат старые деды и бабы, а молодые женщины даже выбегают; да что? детвора вся высыплет из хат, и все говорят:
– Пойдем-ка на вдворья (посидеть за воротами), уже Оксана разгулялась. И посядут все на улице на призьбах хат, на колодках и где можно под плетнями. А парубочетво (молодые парни)? Те, вырядившись по-своему, шапки набекрень, люльки закурят, купами ходят кругом девок и, глядя на Оксану, только облизываются. Они, и весь народ, что собрался на улице смотреть, ее одну видят, на нее одну смотрят, про одну ее говорят… Вот девки и спаровались играть в хрещика, вот и гробы (пара, которая должна ловить других) стали… и пустились… только посвисти: фить-фить!.. Не родился тот человек, кто б поймал Оксану! Кто бы ни стал гробами, хоть бы из парней шибко бегающий, и не говори, чтобы поймать ее! Кто ее знает? Все бегают, то под ними даже земля стугонит (гудит); сами задыхаются, засапаются, спотыкаются… Побежит же Оксана, так на удивление! Бежит, точно муха летит, до земли не дотрагивается, только и заметно дробит ножками, а рученьками не размахивает, а будто и протянет, чтоб поддаться, но только лишь бегущего допустит к себе близко; вдруг… скок, скок, скок… только и видел ее! Сама же не согнется, не сгорбится, точно, как струночка!..
Набегались в хрещик, заморила всех; давай хороводы водить. Повела «кривого танца», так что ж? других девок и не видно за нею. Как зоренька вечерняя, между всеми звездочками, как уточка, плывя по воде, так она выклоняется, головкою поводит и веселенько поглядывает на всех… а как начнет петь песенки, знаете, что при хороводах поют, так точно флейточка или серебряный колокольчик… Все прочие поют во все горло, во весь рот, а она и губонёк не растворяет, да ее голосочек слышен из-за всех… да так за сердце и берет… все бы слушал ее одну…
Каково же было Векле, матери ее, глядя на свою доченьку, что, хоть и дитя ее, а каждой матери свое дитя лучше всех, а тут сама видит, слышит, что ее Оксана – краса всему селу, и что все люди собрались затем, чтоб глядеть на одну Оксану, и что все, в один голос, не умолкая, хвалят ее милую Оксану. Когда вечером придет Оксана уже домой, тут мать целует-целует свою доню и приговаривает:
– Ты моя доненько… моя ластовочка!.. ты моя краса… ты моя слава, через тебя я и весела, и здорова, и от людей в почет!.. Ты веселишь мою старость, ты держишь меня на свете!.. – и всякими такими приговорками долго-долго ласкает дочь свою.
А Оксана будто и молчит? Ну, ну! и она, отвечая ласками на ласки матери, также приговаривает:
– Мамочка, голубочка, моя родненькая! я же вся в тебя… у меня твоя натура… Лишь бы ты была здорова, весела да не переставала любить меня, так я земли под собою не чувствую; мне так легко, полетела бы я, словно птичка. Оттого, что ты так любишь и жалуешь меня, я такая веселенькая и ни о чем не думаю, только чтоб угодить тебе и развеселить тебя. Ты же у меня одна, матусенька: нет у меня ни батеньки, ни сестрицы; ты мне и солнышко, и месяц, и здоровье, и счастье!.. Знаю, что и я у тебя одна, как та порошинка в глазе, то и я держу себя так, чтоб ты веселилась через меня до конца веку своего, чтоб радовалась, глядя на меня и слыша добрую славу обо мне. Мамочка моя родненькая! не отдавай меня замуж! Мужа надобно любить, а я не хочу, не умею, не умею никого любить, как только одну тебя, матусеньку мою, зореньку мою!..
Векла слушает ее и не наслушается. Смотрит ей в те глазочки, что блестят, как синее небо; смотрит, любуется… поцелует их, перекрестит дитя свое, вздохнет, возведет глаза к Богу милосердному, подумает: кому такое добро достанется? всплакнет – и станет молиться Богу.
Такая девка, как наша Оксана, неужели не занимала парубков? Не знаю! Был ли хоть один из них, чтобы не дорожил ею? Каждый бы заслал сватов к ней, так боялись «гарбуза» (тыкву получить, в знак отказа). Не один решался затрогать ее, так, знаете, жениховским делом… так куда? ни приступу! В беседе говорит со всеми, хохочет, подсмеивает, и что хочешь говори ей, она будет слушать. Попробуй же затрогать ее, или пихнуть, или ногу подставить, когда идет она, чтобы споткнулась (первый приступ познакомиться с девушкою), как водится у парубков с девкою, нравящеюся ему… Не знаю! она так отбреет, так пристыдит всякого, что не будет знать сам, на какую ногу ступит.
Которые посмелее, так те так, напрямки станут говорить:
– Оксана! Я тебя полюбил щиро (искренно), крепко полюбил. Вот у меня такое и такое имущество, есть то и то. Знать нужды не будешь… скажи: присылать сватов?
Она тут же и отвечает:
– Благодарю тебя, добрый человек, что ты меня заметил между многими и думаешь, что я могу сделать твое счастье. Мне весело, когда обо мне такие люди, как ты, думают так. А сватов не беспокой. Не то, что именно за тебя, я и ни за кого не хочу.
Так было и матери скажет, когда к ней придут сами отцы или матери, чтоб сватать Оксану за сына. Векла людей разговорит с ласкою, попотчует да с тем и отпустит, а сама пристанет к дочери:
– Сделай милость, скажи ты мне, Оксана, где твой разум, где голова? Отчего ты нейдешь вот за этого жениха? Ты отказала наотрез тому и тому (тут и напомнит ей всех, кто сватал ее), а вот и тут тоже. Когда бы сказать, люди какие-нибудь, а то люди на все село. Что ты думаешь с собою, милое дитя мое?
– А то думаю я с собою, мамочка, что не хочу замуж за мужика.
– Что ты это вздумала, доню! – даже вскрикнула Векла, всплеснув руками, – не одурела ли ты? За кого же думаешь ты выйти?
– Ох, мамочка родненькая! Часто я и сама про себя думаю, что чуть ли не обожеволила (помешалась) я! А уже как хочешь: брани меня, хоть бей, и как вздумаю выйти за мужика, так мне и свет не мил! Видишь ли что? Как и поднялась я на ноги, росла, выросла, то и от тебя, и от людей слышу, и сама вижу, что я хороша и красива так, что и в селе нашем нет такой. Да как еще и натура у меня такая веселая, что меня все любят, так у меня и зароилося в голове: не мужику владеть мною; не хочу за него и не хочу! Вышедши за мужика, бросить надобно думки, как убраться, как нарядиться, а ступай на огород, в поле, дома возня с хозяйством, толкись с детворою и только и знай, что стряпай, мужу угождай, слушай его и уважай; когда же и побьет, так ты терпи. Нет, не хочу за мужика!