
Полная версия:
Малороссийская проза (сборник)
И с сим словом встала, положила три земных поклона и легла опять с успокоившимися мыслями.
Утром хлопочет с матерью по хозяйству, как вот из волости десятник. Помолившись Богу, поклонился хозяйке и сказал:
– Дай Боже вам день добрый! Нехай вам Бог помоги. Звилтеся, тётушка, до себе постой принять.
– Який там постой? – даже вскрикнула Векла. – Через что это? Громада же сказала на просьбу мою, чтобы у тех хозяек, у коих человика нет, не ставить никого! Я же еще и постойное плачу в помочь бедным хозяевам. Кто же это у вас там выдумал? Какой там постой?
– Я, Уласивна, не знаю, только голова послал: пускай, говорит, принимает к себе капитана. Видишь ли, он говорит, что твоя хата лучше той, где он стоит.
Подумала Векла, подумала и говорит:
– Что же мне с тобою говорить? Ты посланный. Я сама иду к голове и расскажу все.
– Добре, тётушка, идите. Голова в волостном правлении. Поспешила собраться Векла, взяла паляницу, чтобы, как должно, явиться с поклоном к голове, и говорит Оксане:
– Сиди же, доня, и не выходи из хаты; запри сени, пока я приду. Я скоро ворочусь.
И пошла за десятником.
Оксана печально покачала головкою, тяжко вздохнула, утерла слезку… и заперла все двери.
Пришедши к голове, Векла поклонилась и стала расспрашивать, с чего это взялось, что к ней постой, да еще и капитан.
– Эге! – сказал голова важно, – мы бы тебя, Уласовна Векла, и не затрагивали, так же сегодня приходил сам капитан и требовал, чтобы ему у тебя дали квартиру. Мы таки – правда – и говорили ему, что не можно по такой и такой причине; а он как гримнет на нас, как затупотит ногами и закричит не своим голосом: «Давай мне сейчас! Исправник всех вас отдал мне в команду. Сей час пошли очистить квартиру. Сию минуту перебираюсь». А мы, Уласовна, с писарем так перепугались, что не знали, на какую ступить, да вот то уже послали за тобой.
– Гай, гай! – стала говорить Векла. – Вы же у нас голова, нам, беспомощным, защита! Как же это можно? У меня одним-одна дочечка, как порошинка в глазе! У нее одним-одна честь, наше богатство, наша жизнь, наше все! Погубим это сокровище, куда будем годиться? Можно ли сено складывать вместе с огнем? Хоть я очень хорошо знаю дочь свою и не надеюсь от нее ничего недоброго, так люди!.. таки, языки же!.. такого набрешут, такого наплетут, что хоть с света утекай! Лучше мне руку отрубить, очей лишиться, чем славу дочери моей отдать на поругание! Известное дело, что люди все будут брехать, потому что в их рассказах не будет ни малейшей правды, да все же не хорошо и от одной славы. Нет, пане голова! Не давайте нас в обиду.
– Как хочешь, Уласовна! Пожалуй, мы это все говорили ему, так ничего не слушает да кричит… да так страшно, что мы с писарем и теперь еще трясемся. Известное дело: служивый, да еще и капитан!
– Хорошо же! – подумавши, сказала Векла, – пойдите же к нему и скажите, пусть немного погодит, пока я с дочерью выберемся к соседям…
– Вот так бы и давно! – сказал, голова, поспешая к капитану. – Кто может спорить против него.
Скоро воротился голова и сказал, что когда услышал капитан, что Векла хочет выйти к соседям, то затужил даже и сказал: «Не можно ли ее как-нибудь удержать?» А я говорю: «Ни жодною мерою не можно; баба очень спорлива». – «Так чёрт с нею!» Не прогневайтесь, Уласовна; это он так сказал: «Не надобно ни ее, ни квартиры, я придумаю свое». Так и взял и пошел.
Усмехнулась Векла и веселешенька пошла домой, отвоевавшись от капитана; но, вспомнив его похвалки, что́ он хочет придумать что-то, затужила и сказала сама себе: буду примечать.
Что ж приметит она? За капитаном еще таки-так: известно, молодецкое дело; но и моя Оксана – так продолжала думать Векла: «Нужды нет, что всегда весела, шутлива и жартовлива, но не загубит себя, побоится причинить и мне смерть; она знает, что́ есть грех и погибель; она не напустит на себя славы».
И правда. Перестала Оксана резвиться и бегать к подругам; все сидит дома, и то шьет, либо прядет, всегда за делом. Сначала сиживала у окошечка; но, заметив, что капитан каждый божий день ходит мимо, сняв шапочку, кланяется ей, видевши это не раз и не два, сказала матери: «Сидите, мамочка, вы подле окна; вы старенькие, худо видите, а мне везде хорошо».
– Вот это еще! – говорит мать. – Годится ли мне на старости сидеть, как напоказ, у окна? Ты молодь-человек, ты девка; тебе подоба сидеть у окошечка: будет идти добрый человек, увидит, что ты трудица, полюбит, станет искать тебя.
– И, мамочка! этого не говорите, – сказала Оксана и пересела к лавке, подалее от окна. Мать утешается, что дочь не поддается ни на какое дурачество; занялась своею работою и, от старости худо видя, ковыряет иголкой кое-что, а того и не примечает, что дочь, сидя за работою, умывается слезами… Она очень поняла, с какими мыслями хотел капитан перейти к ним на квартиру! И ночью все думала: итак, вот как он любит меня…
Не удалась капитану хитрость с квартирою, придумал другое.
Скоро после того вошли к Векле в хату старосты (сваты): один, таки, сосед ее, а другой, так себе, лишь бы поддакивать для порядка, не знающий ничего, солдат. Начали говорить законные речи; Векла слушает, а Оксана не показывается из комнаты, прислушивается, что из этого будет. Как договорили до конца все, что следовало по закону, тогда открылось, что они сватают Оксану… за капитанского денщика!..
– Отдай, – говорит первый староста, – пани-матка! Дочери твоей будет хорошо, и в хороше походит, и в добре поживет: капитан жалует своего денщика, на свой кошт свадьбу справит, и наградит их… – представляли ей много и сего и того, подобного.
Сердешная Оксана, все тешившая себя думкою, что это старосты при шли от капитана сватать ее за самого его, услышавши речи старосты, ударила себя в грудь и припала к подушкам, чтоб мать не услышала ее рыдания!.. Старая Векла также поняла все злые умыслы, огорчилась крепко и тут же хотела проводить их с грубостью и отпеть им наотрез, чтоб и до самого капитана дошли ее речи, но, вспомнив, что в таком важном деле, каково есть сватанье, надобно все вести пристойно, выслушавши их, смотрела на них долго, и потом, будто с веселостью, чтоб не оскорбить их, сказала:
– А что, люди добрые? Не из брехуновки ли вы?
– Чтоб то как? – спросил первый староста, смутясь порядочно.
– Да так, – говорит мать, – я вижу, что оно есть. Нет в вашем деле ни словечка правды. Вижу, к чему все это идет.
И тут, не выдерживая уже, начала говорить прямо:
– Есть на небе Бог милосердный! Он не повелевает ругаться над сиротством. Тяжкий грех обижать кого бы то ни было, не только сироту. Как солнце на небе, так у всякого человека слава. Лихо тому, кто погубит ее сам, лучше тогда не жить на свете; а еще горше тому, непрощенный грех, кто отнимет у беззащитного славу! Какой это человек, что подковывается под нее, и еще славу девичью, сиротскую. Не хочу ни золота, ни серебра, если чрез него погибнет дочечка моя, моя утроба, мое порождение!.. Лучше мне самой навязать ей камень на шею и утопить в реке, чем отдать на согрешение, на поругательство!.. Господи милостивый! чем прогневала я тебя, что слышу такое себе посмеяние?!
И начала плакать тихо, потом сказала:
– Идите, люди добрые, туда, откуда пришли, и к тому, кто прислал вас. Грех, стыд, сором капитану! Он благородный, он письменный (грамотный), он знает, за что грех и чего не должно делать… других, что в команде его, должен бы отводить от всего худого, а не самому злой пример подавать!
Вот в такие-то сливы вскочили наши старосты! Поймали облизня, напекли раков! Не оглядываясь, ушли из хаты. Рассказывали после, что как объявили все капитану, так от злости заскрежетал зубами…
Оксана, Оксана! Где твои шутки и игры? Где твои танцы и скокы? Где твои песни и щебетанья?.. Все минулося, все прошло! Гай, гай!.. Та же девка, да уже не та! Нигде в беседе ее не видно, в разговорах не слышно, все дома и дома сидит, словечка не промолвит, пары из уст не пустит! Держит в руках работу, а иголка тут же отдыхает… сидит за гребнем, веретено лежит на полу, а она руки опустила, головку склонила, смотрит – и не видит ничего, и нередко слёзка из глазок кап, кап, кап!.. Была румяная, словно мак, теперь день от дня все бледнее и бледнее; щечки прежде полненькие, теперь запали. Глазки, что блестели, как звездочки, теперь притухли и словно чем заволочены, что словно и не глядят ни на что, не видят ничего. Целый день будет сидеть с матерью, и если мать не заговорит к ней, то не услышит от нее ни словечка. Когда же мать и спросит что, «Не знаю, мамочка!» – один ответ у нее. Часом же и так случалось, что мать спрашивает о ложках, а она ей отвечает о телёнке…
– Что с тобою сталось, моя доненька? – спрашивала мать. – Не болит ли у тебя что?
– Не знаю, мамо. Кажется, ничто не болит.
– Не хочешь ли чего съесть хорошенького? Скажи мне, я тотчас тебе доста ну.
– Нет, мамо, ничего не хочу.
– Не тужишь ли ты о чем?
– Нет, мамо.
– Так я же знаю, что ты тужишь, и знаю о чем. Ты сокрушаешься, что капитан думал про нас, что мы за его золото пустимся на грех и что я продам твою славу, а через то и мою душу? Чтоб он того не дождал! И чтоб ему тяжко и важко было, как моему сердцу, видя, что мое милое дитя, моя порошинка в глазу, мой цветочек завядает, сохнет, как былиночка… – и с сим словом прижмет ее к сердцу… и плачут обе…
Оксана, Оксана! зачем ты тут же не рассказала матери всего, зачем не призналась ей, о чем ты именно плачешь?.. Это были бы последние твои слезы!..
Как не стали видеть Оксаны ни на улице и нигде, то иногда подруги приходили к ней либо шить, или прясть, чтоб развлечь ее то песенками, то веселыми разговорами, но все ничего! И смотрит, и слушает, но даже не усмехнется на их хохот. Бедная Векла, глядя на скорбь дочери, тужит, накупит ей орешков, пряничков, нажарит рыбы, гороху с маслом… отведает, глядя на подруг, что те едят на весь рот – и оставит.
– Не хочу, мамо! мне в душу ничто нейдет.
Далее так исхудала, что едва держалась на ногах. Без знахарок и ворожок не обошлось: выливали переполох, умывали от уроков, шептали от глаз и мало ли чего не делали… но все ничего и ничего.
Кроме подруг-девок навещали ее и молодые женщины: Оксану любили все в том селе. Между ними была Мелашка, молодица проворная: не было той свадьбы, где бы она не была свашкою (почетною женщиною, учреждающею порядок по особой части). На Масленой волочит колодку (привязывать ее молодым парням, зачем в минувший мясоед не женился, и взять с него выкуп), она первая проводница. Отколядуют девки в первый день праздника Рождества Христова, она собрала молодиц, повела их колядовать. Спаровать парубка с девкою, ее подавай: она сведет и свадьбу устроит. Вот как стала она навещать Оксану да начала с нею все шу-шу, шу-шу, как, гуляк! – наша Оксана стала немного отдыхать. Уже поест и борщику, пожелает капустки с свининою и уже, часом, усмехнется чему случится. Далее и далее, уже говорит:
– Пойду я, мамочка, прохожуся, или за воротами посижу, или к Мелашке схожу.
Мать радешенька, сама ее выпровожает. И что сходит Оксана к Мелашке, то воротится все веселее, все здоровее… там прошла и вся беда: стала наша Оксана и здорова, и полновидна, и румяна, как была; и убирается и наряжается каждый день, и опять взяла свою натуру: щебечет, смеется, выдумывает разные рассказы, хохочет, к матери ласкается – и чуть ли еще не веселее стала, чем прежде была.
Что же это так Мелашка сделала ей? Верно, ворожила над нею или что другое сделала, что все лихо как рукой сняла, как из воды вытащила нашу Оксану?.. Эге! – Она хорошо поворожила; она подлезла к Оксане и стала рассказывать, как любит ее капитан, как убивается за нею, слыша, что она не здорова, и что сам, не видая ее, хочет умереть.
– Так ли любят, как он! – начала сквозь слезы говорить Оксана, а самой стало веселее на сердце, что есть кому рассказать свое горе и наговориться о капитане.
– Если бы точно любил, так не хотел бы меня погубить, не топил бы моей чести…
Тут и рассказала все, к чему приводил ее капитан… а сама так и заливается слезами.
Тут Мелашка и распустила свои лясы. Ей только и нужно было, чтоб Оксана высказала свои мысли и надежды… Тут она и начала… и начала. Уж такая щебетунья, не выбрешет, как захочет оправдать кого!.. И начала шепотом рассказывать, как и сам капитан жалеет теперь, что так поступил, и уже не будет, да у него и думки такой нет, и если б только увидеться ему с Оксаною, так он расскажет ей, как думает кончить все…
– Что ему думать? Чем ему кончить? – сказала Оксана. – Покинуть меня, бедную, пусть пропадаю! Сперва было мне не слушать его, не признаваться, как я люблю его! А теперь что? – он не возьмет меня, а на бесчестие я не пойду, хоть бы и зарезал меня.
– Да только послушай его, что он скажет! – все одно толковала Мелашка и каждый день турчала ей об этом в уши.
Сначала Оксана и слышать не хотела: «Не хочу его видеть, не хочу. Я чувствую, что скоро умру, на что же он мне? Пускай живет здоров да обдуривает других». Потом, все слушая Мелашку, начала уже говорить:
– Не хочу его видеть, он мне жалок! Потом уже говорит:
– Я бы и пошла к тебе, да как он примется опять за свое?
Тут уже Мелашка начала божиться и клясться, что он и не думает ничем досаждать ей, а лишь бы повиделся с нею хоть на часочек; и до того довела, что Оксана сказала:
– Пойду, когда мать отпустит. – И пошла.
Не с беса же лукавый капитан! Даже заплакал, как увидел Оксану, и только что ласкал ее, и убедительно просил, чтобы она ни о чем не тужила, выздоравливала бы скорее, и что он откроет тогда такое, что от того будет счастье всем им.
Как Оксана крепко любила капитана, то и поверила всему, а, видаясь с ним часто, не думала уже, чтоб он замышлял о гибели ее. Каждый божий день приходит к Мелашке, видится у неё с капитаном; а он довел ее уже до того, что стали каждый вечер сходиться под вербою, против хаты Веклиной.
Должно думать, что Петро, заметив сначала кое-что за Оксаною, когда она ходила за водою, подсмотрел теперешние их сходбища; но как был парень честный, имел душу добрую и берегся, чтобы никого не тронуть и словом не осудить, то и не говорил никому ничего, а только, в один вечер, пришел он к Векле все с прежним своим предложением.
– Как дочка хочет, так пусть и будет! – ответ дала Векла. – Если бы, по мне, то я и сегодня отдала бы ее. Но я не такая, принуждать не буду. Говори, доня, как знаешь.
Думала Оксана, думала; щипала рукав у своей рубашки долгонько, даже нитки повыдергала и насилу собралась с духом сказать:
– Семенович! Вижу, что вы меня очень любите… благодарю вас за то и что вы обещаете сделать меня счастливою… ни с кем… из здешних парубков не будет мне такого счастья, как с вами… но подождите еще…
Потом взглянула на образ, перекрестилась и сказала:
– Вот вам крест святой, когда до Покрова… не умру, или что-нибудь… тогда, мамочка, как знаете, так и делайте.
Всдвигнул Петро плечами, покачал головою и, сказавши: «Глядите, чтоб тогда уже не поздно было!» – махнул рукою и вышел из хаты.
«Что это за речь его такая?» – думавши долго, Векла смотрела на дочь и спросила, о чем это он.
– А кто его знает, мама, к чему он сказал это! Может, что-нибудь о себе: либо в дорогу пойдет, либо сыщет себе другую девку, так чтоб мы не жалели о нем.
– Оксана, Оксана! Смотри!..
И Оксана уже на шее у матери… уже обвилась около нее и выцеловывает ее…
– Можно ли, чтоб твоя Оксана довела бы тебя, хоть слезинку спустить о своей доле? Я буду радоваться, я и тебе принесу счастье! Никогда не заплачешь через меня, не вздохнешь обо мне… потому что мне лучше вот тут перед тобой на этом столе мертвой лечь, чем погубить себя, да не только погубить, даже славу пустить о себе… И, сказавши это, скок-скок из хаты под вербу, где капитан дожидал уже ее.
– Что же, мой орлик! Что будет с нашего жениханья? Петро пристает ко мне, мать скоро начнет принуждать; а мои подруги слышали от солдатов, что вы скоро пойдете от нас в поход – так говорила Оксана, сидя на коленах у капитана, обнявши его одною рукою, а другую он держал.
– Если ты пойдешь, а меня тут оставишь, тогда… услышишь про… меня…
– А вот что будет, – сказал капитан, – мы собираемся в поход, я повенчаюсь с тобою и возьму тебя.
И стали они любиться, и сколько раз ни сходились, в первый раз капитан сказал теперь, что он женится на ней.
Что ж Оксана? Всплеснула руками, задрожала… и едва могла проговорить:
– И этому… правда?.. Скажи мне, как перед Богом!
– Как перед Богом говорю тебе, моя Оксаночка, что так оно будет. Я давно женился бы на тебе, да бумага на наше венчание не пришла еще из полка. Я так думал, не говоря тебе прежде, и, получивши бумагу, взять тебя за руку и повести в церковь.
– Так я же матери об этом скажу…
– Нет, моя Оксаночка; еще не час говорить ей об этом. Я вот как думаю. Не говоря ей ни словечка, мы обвенчаемся, придем к матери, принесем ей шелковых платьев, платков разных, золотистых очипков и всего, что прилично для паней; потому что и она станет панею, как будет капитанскою тещею. А что тебя наряжу, так…
– Мне ничего не нужно, – кинувшись ему на шею, стала его выцеловывать и приговаривать: – Только бы мне в эти карие глазочки глядеть и целовать и эти щечечки, губоньки…
Так долго миловавшись и условившись обо всем, чтоб в воскресенье им венчаться и тогда уже объявить матери, разошлись. Оксана бежит домой и земли под собой не слышит… с капитаном, которого она так любит, не расстанется уже повек, сама она станет панею, мать будет жить в богатстве, в роскоши… чего ей еще желать?.. «Есть ли кто счастливая, как я?» – думает Оксана, вбежавши в хату… но и досадно ей, что мать уже спать легла, как это и часто бывало, что не ожидала дочери, – а ей некого приласкать и миловать… сама себя не помнит от радости!..
Воскресенье не далеко; надобно бы Оксане собираться замуж… так чего ей собираться? И платья, и рубашки, уже ей это не нужно, у нее будет все панское… «А рушники и подарки при свадьбе?.. но у панов не по-нашему…» – так думает наша сердешная Оксана и ни о чем не заботится, когда б только скорее наступило воскресенье…
Вечером в субботу, только лишь сошлись под вербою, капитан и говорит Оксане:
– Знаешь, что, душка? Завтра утром мы выступаем в поход…
– А как же это? – испугавшись, вскрикнула Оксана.
– Не бойся ничего. Моя бумага у полковника. Завтра я отведу к нему солдат, возьму бумагу и буду сюда к вечеру. Гляди, дожидай меня, не заходи далеко, и матери ни полсловечка не говори… А что за славное платье я приготовил ей! Уж подлинно, на всю губу[302] будет пани!
Уж когда Оксана слышала, что матери ее будет хорошо, так она уже ни о чем больше и не думала, и что хочешь ей скажи, все сделает и всех послушает. Вот она и начала воображать, как мать удивится, обрадуется…
– Когда б в нашей церкви венчаться, чтоб и подруги мои повидели, как я панею наряжусь.
Чего-то уже тут не брехал капитан! Чего не выдумывал, чтоб только одурить нашу Оксану! А она, сердешная! Как барашек под нож, как рыбка на удочку, сама кидается и цепляется… верит всему!
Хотя только до завтраго расставались, но Оксане что-то очень грустно было!.. Все бы она плакала – и сама не знает чего!..
– Это, может, оттого, что я иду замуж, покидаю свое село, свою хату, свои сундуки?.. Пусть кто хочет забирает, я стану панею, пойду в поход… Каково-то мне еще будет на панстве!..
Задумалась… и всплакнула, сама не знает чего.
В воскресенье утром проводили солдат, как долг велит. Капитан верхом, кланялся и прощался с стариками, поклонился и туда, где стояли женщины и девки, и Оксана с ними. Поклонившись, ускакал на коне, сколько духу было! Тут чего-то к той купе, где стояла Оксана, подошел Петро и, увидевши, что она говорит с подругами и хохочет, поглядел на нее, всдвигнул плечами – и пошел себе.
– Вот так-то, мамо, сделай, как наша Явдоха Горшковозовна! – сказала веселенькая Оксана, воротясь к матери.
– А что она сделала? – спросила мать, продолжая резать лапшу к обеду.
– Помандравала за солдатами[303].
– Йо?
– Далеби[304]. Да еще среди дня. Все видели, как она в обоз пряталась. Демко подошел к ней, смеялся над нею, так еще она ему язык солопит.
– Что ж мать?
– Голосит, не что!
– И не умерла от туги, сорому людского?
– Жалко смотреть на нее, как она плачет! В самом деле, на старости осталась одна как перст. У-у-у! Если бы я поймала ее, вот ту бузовирку, я бы ей голову сняла, чтоб не покидала матери и не делала стыда на все село!
Это так им чудно было, так занимало их, что они целый день толковали о Явдохе и о ее бедной матери. Хотя мать и посылает Оксану, ради неделеньки святой, проходиться к подругам, но она никуда не хочет и из хаты не выходит:
– Не хочу, мамо! Мне весело с тобою.
Только лишь солнышко начало склоняться к вечеру, как она уже и выглядывает капитана… а его нет; уже и к вечеру… нет; зашло солнышко… нет капитана… Оксана в слёзы…
– Что же? – говорит, – хоть и обманул, да не насмеялся… Если не умру с тоски, то смогу и забыть его. На себе все лихо перенесу, а уж никому, никому не скажу.
Так сидит она на призьбе своей хаты и тоскует, потому что очень смеркло. Как вот… капитан – и схватил ее за руку.
– Пойдем, Оксана, венчаться.
У Оксаны так сердце и замерло…
– Пойду ж я к матери… – сказала.
– Не можно, Оксана; после придем.
– А благословиться?
– Она после нас поблагословит. Пойдем, душка, скорее; священник ожидает.
Не шла Оксана, а он тащит ее.
– Куда же вы идете? Вон где церковь, а вы куда?..
– Не можно, душка! Я полковой, так и венчать должен полковой священник.
– Где же это?
– Вот тут, недалеко, в селе, где полк наш ночует. Верст восемь…
– Так что же это такое? – вскрикнула Оксана и готова была упасть, руки и ноги одеревенели… а капитан почти несет ее.
– Пожалуйста, поспешим скорее. И священник ожидает, и гости собрались на свадьбу… скорее иди, вот и бричка моя… – поедем.
– Ох мамочка моя?.. Ох, ворочуся я, да все ей расскажу!..
– Куда ты будешь ворочаться? Она уже далеко, а вот тут бричка. Скорее садись, мы через час воротимся к ней, да и подарки для нее, все у меня, там.
– Скажи ты мне в последнее: не обманываешь ли ты меня?
Тут и начал капитан божиться и клясться, что всему этому правда, и повторял уговаривать Оксану, чтобы скорее садилась; но, видевши ее упорство и слыша просьбы, чтобы отпустил ее прежде к матери, он схватил ее и, положив в бричку, сам сел и закричал: «Пошел!» Кони помчались, как стрелы…
Оксана плачет навзрыд, капитан не занимается ею, а знай погоняет лошадей. Не замешкали приехать.
Капитан ввел в свою квартиру Оксану, почти бесчувственную… она кинулась на постель, обливаясь слезами…
Капитан крикнул:
– Горбунов! Беги к батюшке, скажи, чтобы шел венчать скорее. Понимаешь?
– Слушаю, ваше благородие! Все понимаю! – сказал денщик и будто побежал.
– Дайте нам чаю! – приказывал капитан. – Напейся, душка, чаю; ты совсем обессилела, упадешь под венцом.
– Не хочу вашего чаю… отроду не пила его и не хочу… Отвезите меня к матери…
– Надобно выпить хоть немного, привыкай. Теперь станешь панею, должно пить всякий день. Хоть ложечку выпей, когда любишь меня.
В горле запеклось у неё, язык высох, сил нет вовсе, нужно освежиться, проглотила ложечку чаю… сладко, приятно… еще ложечку приняла… «Напейся из стакана…», отведала… еще… и еще – и выпила весь стакан.
Полежала, освежилась, стала бодрее, приподнялась, как будто повеселела, не отказывается от другого стакана, пьет и прихваливает… глазки заблистали… Защебетала наша Оксана! Знай рассказывает, как она вырядится под венец, как приедет к матери, как та удивится, обрадуется… а тут третий стакан сама взяла и, выпивши, уже очутилась у капитана на коленах, поет свадебные песни и припевает к себе, потом что-то забормотала и повесила головку…
Напилась Оксана офицерского чаю! Будешь, сердешная, помнить его, и повек оскомины не сбудешь. «Пропала я теперь совсем!» – не своим голосом крикнула сердешная Оксана, как, проснувшись утром, увидела, где она и как погубила себя… Господи милостивый!.. Стоит и не может устоять на месте, бледная как смерть, трясется всем телом и как сцепила руки, так они в ней и окостенели; расплетённые волоса рассыпались по плечам, глаза смотрят и не видят, что тут лежит капитан: погубитель ее, и спит покойно!..
Проснулся и он и, видя такую Оксану, что словно смерть, бросился к ней, чтоб уговаривать ее, схватил ее за руки, рук не разведет; посадил ее на постель, она и села… но клонится, клонится и повалилась с постели на пол… лежит не жива.
То водою отливали, то терли ей виски, то уксусу давали нюхать, кое-как, наконец зевнула сердешная!.. Подвела глаза к Богу… и едва-едва проговорила: