
Полная версия:
Малороссийская проза (сборник)
Сколько ни имела забот по хозяйству Фенна Степановна, но всегда выходили у нее часы свободные, в которые она, вязавши чулок или мотая нитки, могла бы и желала беседовать с «ними», с Кириллом Петровичем, но «они» бог знает как пристрастились к газетам и на них меняют свою жену, данную им от Бога помощницу, сотрудницу и собеседницу. «Так вот же кого они мне предпочитают! И кто выдумал эти газеты, так желаю, чтоб ему так легко было сочинять их, как мне горевать одной. И что там такого написано? Вздор, ересь, раскол, разврат. Можно ли человеку знать, что в соседстве делается? А газетчик знает, что во всем свете делается. Можно ли этому поверить? Верно, фармазон какой-нибудь! Да ба, расстраивает наше супружеское согласие!»
Так она горевала почти каждый день, когда Кирилл Петрович сражался с карлистами за испанскую королеву. В этот же день, когда он решительно отказался выпить лекарство, прописанное Фенне Степановне от имевшейся у нее в прошлом году колики, и вдобавок примолвил, что либо ей выпить или собаке отдать, даже собаку… От такой обиды она горько плакала… Как вдруг вошел Кирилл Петрович…
– Чего это вы, маточка, плачете? – спросил он ее, переменив веселый вид, с каким вошел в комнату, на смущенный и несколько показывающий сожаление и раскаяние.
Фенна Ст. Я и сама удивляюсь. Собаки, кажется, никогда не плачут.
Кир. Петр. (скоро и готовясь сам заплакать). Как собаки? Что это вы, маточка, говорите?
Фенна Ст. Так, собаки. Ведь я и собака для вас все равно.
Кир. Петр. Эх, Фенна Степановна, какие вы? Я показывал вам мое равнодушие к лекарству: хотя собаке его отдайте или… то есть… как бы это сказать… вы меня не поняли… Я хотел предложить… чтобы вы его сами выкушали…
Фенна Ст. Говорите, что хотите, а я понимаю так, что в вашем разуме я и собака все едино.
Кир. Петр. Вольно вам так понимать. (Молчание, вдруг вскрикнув). Разве вы меня не знаете, что я холерик? Возьмите Брюсов календарь, прочтите! Там живо описан мой характер и планета, под которою я родился; всё вас уверит, что я настоящий холерик, а такого темперамента человек вдруг вспылит, словно вино вспенит, но шумит, пока пена. А пена улеглась, он опять тих и кроток. Сангвино-холерик, тот уже не так. Не прочитать ли вам, маточка?
Фенна Ст. Бог с вами, я не могу вспомнить про светское писание.
Кир. Петр. Оно и светское, и духовное пополам. Ну, да нужды нет, я только пришел к вам доказать, что я холерик.
Фенна Ст. Разве же холерику можно жену ругать собакою?..
Кир. Петр. Я про то и говорю, что он в холере, т. е. в запальчивости, наговорит в десять раз хуже. Но, как он холерик, вот как я, то в минуту отойдет, и раскается, и готов просить прощения, вот как и я.
Фенна Ст. (с прояснившимся взором). Так вы готовы просить у меня прощения?
Кир. Петр. Тысячу раз готов! Я не люблю, когда кто имеет неудовольствие на меня, а вы и подавно. А чтобы вас формально успокоить, то пожалуйте мне баночку с лекарством, я при вас ее и выпью.
И действительно, добрый Кирилл Петрович, чтобы успокоить свою ещё добрейшую Фенну Степановну, готов был и тут же выпил бы прошлогоднее лекарство, но Фенна Степановна, идучи от мужа в горести, лекарство, несмотря, что за него заплачено рубль двадцать копеек, вылила на землю, а баночку, в чем оно было, отдала ключнице спрятать.
Слово за слово, супруги приступили к миру, но Фенна Степановна по обычаю не дала и теперь руки мужу поцеловать. Это в ее понятии было «раболепство», а мужу перед женою раболепствовать не пригодно. Громкий, сладкий поцелуй запечатлел мир и супружеское согласие.
Брак их был награжден двумя сыновьями и одной дочерью. Сыновья померли от оспы года через три, один за другим. Осталась в отраду и утешение Пазинька, так зовомая родителями в детстве и до 18-летнего возраста.
До двенадцати лет Пазинька, окруженная няньками, сказочницами, шутихами, рассказчицами, «бабусями, знающими, чем пособить от уроков и сглаживания», ходила в детской рубашечке, подпоясанная широкою атласною розовою лентою с большим позади бантом. Соседки порицали за это Фенну Степановну, советовали, упрашивали, чтобы она принарядила ее уже в приличное возрасту платьице. «От-се-ше! – восклицала Фенна Степановна в ответ. – Я у своей матери до пятнадцати лет так ходила. Пусть чувствует, что у нее есть родители, пусть наслаждается свободою во всем. Век ее длинен. Натерпится и не от одних шнуровок и завязок». Но обычаи века, правила общежития потрясают самые упругие характеры и принуждают их отступить, хотя в части, от своих намерений и следовать за общим мнением.
Осип Прокопович Опецковский был важный помещик в том повете[284] не по богатству своему (оно было посредственное), но по высокому росту, величавой фигуре, разноцветным фракам с металлическими пуговицами, важно протяжному разговору и употреблению в речах модных слов, как-то: по поводу чего, приняв в соображение, устремив внимание, выведя результат и т. п., которые он всегда свежие и новые вывозил из губернского города, куда аккурат, – так говорил он, – ездил два раза в год, удостоивался встречаться с их превосходительством, почтеннейшим г. гражданским губернатором и кавалером (следовало имя и полное отчество), был от них ласково приветствован, и, «по-видимому», их превосходительство желали бы меня пригласить к своему обеду, но, «приняв в соображение» свои многотрудные занятия и мои обязанности по делам, отложили эт у честь до будущего времени, по поводу чего я имел свободу заниматься делами. Но скажу вам откровенно, что из неоднократных моих разговоров с их превосходительством г. губернатором я узнал важную новость… Жалею, что не могу вам открыть ее, по поводу того, что их пр-во вверили мне за тайну; результат будет тот, что вы удивитесь, ибо их пр-во, приняв в соображение… Но я далее не могу открывать. Такими загадками говорил Осип Прокопович; и когда хотя месяца через три по возвращении его из губернского города кто-либо из подсудков и других членов в повете был переменяем и молва об этом быстро переносилась от одного помещика к другому и доходила до Осипа Прокоповича, то он прехладнокровно отвечал: «Я об этом результате знал прежде: их превосходительство, почтеннейший наш и проч. губернатор изволили мне лично объявить за тайну, когда я в последний раз был в губернском городе. Я вам предсказывал об этом; моя дипломатика это предвидела».
Как же поветовому дворянству не уважать было такого человека, а тем более еще, что у него была карета о шести стеклах, вымененная им на старую на Роменской ярмарке, и какой во всем губернском городе, даже и при съезде на выборы, не видно было?
Жена его – Аграфена Семеновна – из дочерей помещиков, уважавших «талант и дарования» г. Опецковского. Когда он предложил ей руку и сердце свое, то все родные ее «вменили себе в особенную честь таковой союз» и поспешили устроить его, и затем все они стали важнее, надменнее против соседей по поводу родства с Осипом Прокоповичем. Фамилия его нигде и никем не была произносима: так громко было одно имя его и известно везде. «По поводу чего» немудрено, что Аграфена Семеновна так же надулась, как и важный супруг ее. Прежних подруг своих она едва узнавала и редко удостаивала их своими ласками. С нашею Фенною Степановною она не могла никак сладить. Эта добрая, прямая душа была против нее всегда одинакова. Они вместе росли и играли в детстве. Привыкнув звать ее «Горпинькою» с первых дней, Фенна Степановна так называла ее и замужнюю, посреди многочисленного собрания, не примечая, что та вместо прежней «Феси» зовет Фенною Степановною и «вы». Она, не примечая ничего, оставалась по-прежнему: «Горпинька та Горпинька» и «ты, душка». Что прикажете с нею!
Таким важным особам, как Осип Прокопович и Аграфена Семеновна, следовало детям своим доставить воспитание блестящее. По поводу чего сыновей определили они в пансион, содержимый гимназическим учителем в губернском городе, а для дочери выписали из Москвы мадам иностранку. Madame Torchon, прибыв в дом Опецковских, увидела, что ей в таком доме, где живут открыто и где всегда людно, жить можно. Она породою была русская, прежде работала в Москве в модном магазине, где и получила первое основание французского языка. Вышедши замуж за m-r Torchon, она перебывала с ним во многих домах, где муж ее был камердинером, гувернером, наставником и, наконец, в дальнем губернском городе содержал мужской пансион. Пятнадцать лет такой практической жизни образовали бывшую Аленку, ныне m-e Torchon, до того, что она, овдовев, решилась заняться образованием девиц в провинции, и на сделанное предложение комиссионера г-на Опецковского согласилась немедленно. Дорога была плата этой «иностранной мадаме» – так жаловался Осип Прокопович, но и придумал пособить своему горю. «По поводу чего» предложил он своей Аграфене Семеновне пригласить знакомых и «равных с ними» помещиков поручить дочерей своих образованию m-e Torchon, с платою за каждую по сто рублей ассигнациями.
Желающих явилось до того, что на обязанности гг. Опецковских лежало только кормить и поить m-e Torchon с пансионерками. А что значило кормить их в таком доме, где и без того съезжались частые гости, дабы иметь честь пообедать у Осипа Прокоповича и услышать, в каком фраке их пр-во г. губернатор изволили быть «на кушанье» у такого-то и о чем с кем говорили.
Аграфена Семеновна, вербовавшая пансионерок для m-e Torchon, обратила внимание на Пазиньку, дочь Фенны Степановны. Сколько стоило это Аграфене Семеновне! Она три дня прожила у г-жи Шпак и во все три дня ничего более от нее не слыхала как: «Ни за что на свете! Ни за какие миллионы! Хоть сейчас убейте меня! Не соглашусь и не соглашусь! К чему ей учение? Она благодаря родителям… а более одному Кириллу Петровичу, будет иметь более 500 душ, и при таком состоянии должна, как раба, сидеть за книжкою целый день! А что выучит хотя бы и из иностранного? Обманывать мужа, баловать детей, проматывать имение, есть по постам скоромное, держать при себе собачку? Вот вам и наука! Рукоделия к чему ей знать? Мало у нее своих рабов? Захочет, заведет и кружевниц, и коверниц, и всяких сортов рукодельниц, а сама, как есть им барыня, будет ручки сложа сидеть да готовые работы принимать».
Много, много подобных сему премудрых причин представляла Фенна Степановна, что учение для ее дочери вовсе не нужно, но наконец должна была повиноваться воле и желанию «главы своей», Кирилла Петровича. Он начитал в «Московских ведомостях» о пользе воспитания девиц и какое имеют влияние на общество образованные женщины. Прочел, решился и повелел супруге уступить необходимости. Чего стоило исполнение этого чувствительному сердцу Фенны Степановны!
Как бы то ни было, на двенадцатилетнюю Пазиньку сверх носимой ею до того рубашечки надели платье, косыночку, прибрали волосы, принарядили во всем – вышла девочка, хоть куда! Точно облив горькими слезами дочь свою, Фенна Степановна проводила ее, взяв с Горпиньки страшную клятву не вздевать на Пазиньку шнуровки и не завязывать крепко ей платьев, не кормить в пост скоромным и не изнурять ее учением, а пусть учится так, «лишь бы день до вечера, негляже». Из иностранных слов это более нравилось Фенне Степановне, и она употребляла его вместо «без внимания».
Увезли Пазиньку, привезли в дом Опецковских и поручили в полное заведование и распоряжение m-e Torchon. Сия ученая женщина, составив пансион, принялась в нем учреждать порядок. Прежде всего она обратила внимание на имена своих учениц. Вспомнив, как это бывало в модной лавке, где она узнала свет и получила образование, она поступила по тому правилу и всем переменила названия. Хозяйская дочь Евгения Осиповна стала Эвжени; наша Пелагея Кирилловна – Полина; другие… но как до других у нас не коснется дело, то мы и умолчим. Затем приступлено к учению и образованию.
Фенна Степановна никак не могла привыкнуть к своему горю. Одною отрадой было ей отправление каждую неделю к Пазиньке разных булочек, коврижек, маковников, разных варений и сластей. Бедные пансионерки едва все вместе могли съедать в неделю, что присылаемо было для одной подруги их Полины! Не прошло полгода, как Фенна Степановна пожелала сама навестить милую дочку, но за сборами, приборами, недосугами, опасениями, на кого оставить Кирилла Петровича при его сомнительном здоровье – «прошедшую ночь они частенько покашливали», – в таких заботах и попечениях, пока также перековали лошадей, перетянули шину у заднего колеса вечной коляски, в которой должно было предпринять путешествие, долго откладывали поездку. Наконец собралась и поехала наша Фенна Степановна к своей приятельнице, к Горпиньке, чтобы повидаться со своею Пазинькою.
Но что это?.. Она располагала прогостить у нее недели две, пожить подолее со своею дитятею, а тут только третий день, в который уже Кирилл Петрович решительно пропадал от скуки и уже намеревался завтра ехать к Фенне Степановне, а тут третий только день, глядит, она уже и возвращается! Что это значит? Не зная, чем решить этот вопрос, он очутился уже за плотиною, остановил коляску, рванул дверцы и едва удержал бросившуюся к нему в объятия Фенну Степановну, здоровую и веселую.
– Слава богу!.. Жив – здоров!..
– Благодарю Бога, что встречаю здоровую!.. Каково ездила?..
– Как поживал без меня? – были первые слова при встрече восхищенных супругов, три дня не видавшихся. Фенна Степановна поспешила обрадовать супруга, крича:
– Привезла, привезла!
– Кого привезли, маточка?
– Пазиньку, нашу Пазиньку привезла из ада!
И Пазинька, милая блондиночка, прибранная манерно, с убранной головкою, с голубыми, полными крупных слез глазками, с краснеющимися от удовольствия щечками, обнимала радостно удивленного отца и с жаром целовала руки его.
После первых, но долго продолжавшихся лобзаний все они уже пешком дошли до дому. Мотря ездила с барыней, и так как приготовление чаю для приезжих зависело не от нее и потому шло очень неудачно. Вот Кирилл Петрович, от радости не зная, как угостить свою Фенночку, принялся сам готовить чай. Как же это было с ним в первый раз отроду, так и наделал больших промахов. Занимаясь приготовлением чая, он беспрестанно либо спрашивал, либо отвечал; целовал либо ручку своей Фенне Степановне, либо Пазинькины щечки и притом не сводил с них глаз. То и положил в чайник вместо чаю сахару и, отвернув кран у самовара, забыл о нем и дал всей воде вылиться из самовара, разлиться по столу, перемочить сухари и проч., и проч. Много было смеху над его ловкостью, и он принужден был оставить не свойственные ему хлопоты и заняться непосредственно Фенночкою. Между прочим, он спросил ее, надолго ли она привезла дочь и для какого случая? Ничьих именин вблизи нет, так скоро придется и назад ее отвозить…
– А чтоб они не дождали! – вскрикнула Фенна Степановна. – Я и последней рабы своей не отдам в этот развратный дом! Выслушайте только, душечка, терпеливо и посудите своим благоразумием, можно ли отдавать на мучение и на поругание единородную дочь свою. Вообразите: они нашу Пазиньку перекрестили, прости господи, в Полину. А припомните, душечка, когда мы были в Ромнах на ярмарке, так офицеры говорили про Полину. А кто она была? То-то же. Тьфу, да и только. Потом так ее шнуровали, что ей, бедненькой, и дышать тяжело было. Рост ей выгнали, видите какой, да дородства нет ни капли. Точно, как спичка! Когда же ее откормить? А сами, окаянные, и Горпинька туда же, жрали круглый год скоромное. Учением заморили, как на каторге. Чему же учились? Эта мадам выдумала каких-то богов; они все до единого списаны на картинках и все, тьфу, голые! А она этим невинностям и толкует. Прекрасные наставления! Да чего? Вечером вздумали меня забавить, а я уже и так весь день как в адском пламени горю! Вдруг зовут меня на комедию. Вообразите, душечка: из наших дворянских девиц сделали актерщиц! Смотрю, начинают представлять. Что же? Помните, как в Ромны на ярмарку приехали из Харькова актерщики и мы пошли в комедию, а они, перерядившися, выпустили нам мельника? Так и тут. А всем этим комедиям самая главная приводчица и порядчица не кто же, как сама мадама. Вообразите, душенька, эта тетёха сама нарядилась в мужицкую свиту, подвязала бороду, выпачкалась вся в муку и «вдавала» мельника! Оно живо, спору нет, настояще, как пьяный мужик, и вприсядку носилась, но женскому полу это уже ни по чему не идет. Мало сама, заставила и благородных девиц одеться в мужицкие балахоны и, подвязавши так же бороды, как будто урожденные мужики – есть, чем хвалиться! – распевать во все горло. А другие перерядились бабами, девками, да когда бы уж благородными, а то просто мужичками. И нашу Пазиньку опозорили мужицким сарафаном и велели с собою петь. Как нас земля не пожрала? Горпинька так и заливается да потешается, а я насилу высидела и после ужина, призвав свою Мотрю, отдала приказ, чтобы, чуть только станет на свет заниматься, не разбужая хозяев, выехать нам и Пазиньку взять с собою. Так и сделали. Еще все в доме спали, а я, подхватя Пазиньку, не прощаясь ни с кем, уехала себе. Даже и с мадамою не рассчиталась, за нею наши деньги. И нужды нет, лишь бы дитя вырвать из вечной погибели! Еще же смех вам покажу. Уже Пазинька не кланяется по-людски, как я, и матушка, и бабушка, и весь наш род искони-бе кланялися, а уже приседает. Пазинька, душка! Присядь-ка по-мадамовски перед батенькою.
И Пазинька тотчас стала в позитуру, вытянулась, сложила руки, опустила свои длинные ресницы на прелестные голубые глазки и начала опускаться почти к самой земле… Старики так и покатились со смеху!.. Потом, судивши и рядивши долго, и находя, что и вообще приседать неблагопристойно, а по-мадамовски приседать скверно, гадко, стыдно, зазорно, зловредно, вследствие того единожды навсегда запретили Пазиньке отнюдь ни перед кем не приседать.
– Пусть непонимающие дела будут тебя осуждать, – говорила Фенна Степановна, – но ты им скажи: мои родители, коих я чту паче всего, ни сами ни перед кем не приседают и мне формально запретили делать такую непристойность. Кланяться же, душка, всякому кланяйся, сколько душе угодно, так нам и закон повелевает, а о приседании нигде не постановлено.
Кирилл Петрович, осудив и осмеяв такое воспитание, похвалил решимость Фенны Степановны и от души поцеловал ее. Пазинька же со следующего утра вступила в помощницы к матери по всем частям домашнего хозяйства, и года через два она знала, сколько и какого коренья надобно положить в лембик (кубик) для передвоений такой-то водки, как каждую из них засластить, как варить в сахаре какие фрукты и ягоды, как печь отличные крендели, булочки к чаю, как солить ветчину, выкармливать птицу… Да чего она только по хозяйству не знала! Это, говоря по-ученому, был второй том Фенны Степановны, только в красивейшем переплете.
Пазинька вырастала и довольна была своею участью. Утрудясь от присмотра целый день за булочницами, пахтаньем масла, прачками, поломойками, она вечером была свободна и занималась чтением книг, тихонько доставляемых ей «господиновою», женою священника «из библиотеки отца Алексия Немутнянского», как надписано было на каждой книге. Сначала дружеская услуга «господиновой» не доставляла никакого удовольствия Пазиньке, потому что приносимые книги были: «Баумейстерова логика»[285], «Грамматика Ломоносова»[286], «Риторика Рижского»[287], но наконец «матушка» восхитила Пазиньку, сообщив ей «Памелу»[288]. Дело пошло в ход. Пазинька, живя в доме Опецковских, училась между прочим и русской грамоте. Мирошка в малолетстве был любимцем Осипа Прокоповича Опецковского и, по примеченной в нем быстроте ума, изучен читать бегло и писать четко. Вырастая, он распился и расшалился, то и сослан на конюшню. Когда учредилось в доме Опецковских ученое заведение и как m-me Torchon по какому-то случаю узнала, что Мирошка бегло читает, то и предложила взять его с конюшни и определить к ней в помощники «по части русской литературы», так она изъяснялась. Вот Мирошка и учил барышень читать «по-российски». Между прочим, и Пазинька училась у него и довольно успела. Езоповы басни она уже читала по верхам, не складывая слов.
Езоповы-то басни и приохотили Пазиньку к чтению. Живя дома, она скучала без книг, пока «господинова» не помогла ее горю. «Памела» была прочитана в третий раз, а сколько было пролито слез Пазинькою при чтении сей трогательной повести, об этом знала ее спальная подушка. И точно, в третий раз перечитывая эту усладительную повесть, Пазинька плакала более, нежели при первоначальном чтении, потому что за третьим разом она уже свободнее разбирала и ясно понимала неудобно до того разбираемые и понимаемые ею слова. Узнала бы маменька Пазинькина о ночных ее чтениях – боже храни! – досталось бы ей, книгам, а всего более этим господам, что сочиняют книги!.. Но она этого никогда не знала, к спокойствию дочери.
Со временем Пазинька подружилась с дочерьми одного из соседей своих, и завелася с ними постоянная связь. Соседки присылали ей, и все секретно от матери, «новейшие» (так они в 1835 году разумели) книги: «Матери-соперницы», «Альфонсину», «I и III книжки Матильды», «Каролину Лихтвильд» и несколько подобных им, некоторые вполне, а другие разбитые в частях. Пазиньке нужды нет, вполне ли история или в отрывках; она преусердно перечитывала каждую по три раза и плакала много уже и при первоначальном чтении, потому что попривыкла бегло разбирать и ясно понимать написанное.
Из этих-то книг и из рассказов по временам приезжавших к ней подруг Пазинька знала свет и людей. Сама же родителями не была вывозима в него, т. е. ни на ярмарку в Ромны, ни в губернский город. Так она достигла семнадцатилетнего возраста.
Фенна Степановна, подобно всем знакомым ей матерям, с четырнадцатилетнего возраста дочери своей отобрала самые большие сундуки и начала наполнять их всем возможным, то из домашнего произведения, то покупая у разносчиков, все это в приданое дочери. Сундуки наполнялись, и дочка росла. С пятнадцати лет ее мать начала тайно ожидать женихов, но не смела и сама предаться такой утешительной мысли. Но когда уже Пазиньке исполнилось полных законных шестнадцать лет, тут Фенна Степановна в каждом приезжающем молодом человеке видела жениха, а в пожилом свата: хлопотала о роскошном столе, приказывала подавать к обеду лучших наливок и, незаметно подходя к Кириллу Петровичу, шептала ему:
– Приласкайте, душечка, гостя, мне он очень нравится.
Но когда гость уезжал, не сделав никакого намека, не поглядев на разряженную и тут же скромно и молчаливо сидевшую Пазиньку, то Фенна Степановна, проводив его, предавалась какому-то унынию и почасту вздыхала.
Кирилл Петрович, разбивши в пух карлистов и оставя чтение «Московских ведомостей» – без того он их не оставлял, пока не начитывал победы христиносов, – приходил к Фенне Степановне и, видя ее горюющую, спрашивал:
– Чего вы это, маточка, так задумчивы и часто вздыхаете?
– Ничего, душечка, так. Ох-ох-ох!
– Не прочитать ли вам статьи, как знатно христиносы разбили карлистов? Вам веселее будет.
– Бог с ними. Я бы и вам не советовала заниматься так много кровопролитием. Было время, теперь пора бы и ускромиться.
Кирилл Петрович, досадуя втайне за такое хладнокровие жены к важнейшим происшествиям в Европе, уходил к себе и в отраду выкладывал на «счетах», сколько из бывших в сражении карлистов за убитыми осталось живых.
В один день Кирилл Петрович, запершись на крючок в своем «кабинете» и читая об испанских делах, нашел, что у христиносов опять новый главнокомандующий и, по обыкновению, престранной фамилии. Он, оставя чтение, начал, ходя по комнате, твердить эту мудреную фамилию генерала, как тут и Фенна Степановна стучит в дверь и кричит:
– А отоприте, душечка, на час.
Кир. Петр. (в сильной досаде). Тьфу ты пропасть! Еще этого недоставало! – (Ходя по комнате.) Эскар…
Фенна Ст. Да отоприте же!
Кир. Петр. Да чего вы там! Мне некогда. Эспантон…
Фенна Ст. Какое вам некогда? Когда б сражались, а то безо всего ходите по комнате и отказываетесь от супружеской обязанности. Отоприте же. (Стучит еще крепче щеколдою.)
Кир. Петр. (с досадою отворяя). Ах, какие вы несносные! Ну, что вам надобно?
Фенна Ст. Уж вы, душечка, сердитесь или нет, а моя «обовязанность» была прийти и спросить вас: с вашим ли ведомом управляющий потребовал от ключника разной муки четвертями, а от ключницы масла, сала, творогу и полотков?
Кир. Петр. С моим, маточка, с моим. Это я приказал.
Фенна Ст. Куда же вам этакая пропасть продуктов?
Кир. Петр. Ох, надобно, матушка! Знаете, мое дело с Тпрунькевичем? Он, злодей, в последней просьбе осмелился написать новую клевету на Шпаков, моих предков. Так надобно отписываться. Хвостик-Джмунтовский, мой поверенный, обещался написать удивительное возражение и за это просил кое-чего, так я и приказал ему отправить.