скачать книгу бесплатно
Разучилась я писать дневник. И вообще давно не писала ничего порядочного, ни дневника, ни писем, ни сочинений. Вероятно, поэтому думать тоже разучилась. Никак не могу сосредоточиться на чем-нибудь одном. Даже иногда задаю себе думать вот о данном предмете, а все-таки не могу сосредоточится. Плывут в голове образы, картины, воспоминания, мечты о будущем. А думать логически, рассуждать – не могу. Кажется, что вообще могу только воспринимать и сейчас же отзываться на впечатления, а рассуждать о нем – не хватает у меня и сил. Я вот сейчас решила очень твердо, что буду непременно вести дневник. Вместе с тем учиться говорить и точнее выражать свои мысли.
23 августа 1918 г.
Какая прелесть это Надсон! Как много чувства и какая чистота чувства! Не то что у нас. У нас, как только проблеск чувства, так мечты о поцелуях, о близости и прочей гадости. А у него?
«Ах эти ночи безумные, страстные, когда сон летит далеко от глаз, когда кровь жаркой струей бьет в виски, щеки и глаза горят беспокойным, лихорадочным огнем, и все во мне сливается в одну, наиболее приятную мечту о Наташе (хотел бы сказать Таль, да не посмел, даже в дневнике). Разве это не страсть, первая глубокая, вечная страсть?»
Как хороши эти слова и как далеки они от чувств и мыслей молодежи нашего времени. Наилучшие из последних говорят: «Хоть час, да мой».
Ольга Прокофьевна, которую я считаю одной из лучших людей, говорит, что не считает грехом ничто, что доставляет ей наслаждение, хотя бы наслаждение опускалось до самых пределов того, что считается нравственностью. Таня, мечтавшая о чистой любви мистера Марчбенкса из «Кануиды», преспокойно живет с Масленниковым (хотя я до сих пор не знаю, что побудило ее выйти за него. Сомневаюсь, что она любит его. Слишком уж он серенький человечек для любви Тани).
А сама я? Разве я не поддалась барону? Разве не виновата я в том, что осталась тогда у него? Разве теперь не мучает меня желание броситься на шею к Николаю, двоюродному брату. Иногда мне кажется, что это обыкновенное проявление братской родственной любви, иногда, что это проблеск чувственности. Не знаю… Совсем не знаю, чего больше.
Я знаю, что всякая чувственность мне противна, а порывы к ласке у меня были еще тогда, когда речи не могло о чувственности. Но теперь после той проклятой ночи, когда я разумом презираю барона, и забываясь, все-таки хочу его видеть, смотреть в агатовые глаза и протягивать ему для поцелуев свои руки – теперь я сомневаюсь в своей непорочности.
И почему все это? Сравнить поколение 60 – 70 годов, когда все дышало стремлением к добру, беззаветным стремлением к истине, страданием за мир, за людей и преданной, чистой, такой же беззаветной любовью к женщине. И теперь, когда девизом человеческой жизни становится: «хоть час, да мой» и «Лови текущий миг и плюнь на остальное», когда люди запутались и в зле хотят видеть добро, а добро называют злом – это ужасно. Не знаешь, куда идти, что делать и как жить.
Таня вот… Из моих друзей и знакомых, она – самая умная и хорошая. В противоположность мне, у нее всегда существовала цель жизни – сцена. Теперь она соединила свою жизнь с М. А., вдруг у них будут дети? Тогда прощай сцена. Прощай дорогие мечты о высокой беломраморной лестнице, на вершину которой она собиралась восходить к ореолу артистической славы.
Ташенька, моя дорогая. И все же я ее очень, очень люблю! Люблю еще больше, чем прежде. Помню ночью (я ночевала у нее) мы лежали в постели. Она говорила мне о том, что Масленников собирается учиться зимой, что он твердо решил это, и была горда сознанием того, что он будет учиться для того, чтобы быть достойным ее. «А ты сама-то любишь его?» – спросила я. Она мне на это не ответила. А ведь это – самое главное.
По моим наблюдениям… мне кажется, что она его любит, но любит, как своего первого обладателя, а не как человека, любит совсем не так, как мечтали мы с ней о любви безграничной, красивой и полной той неизъяснимой прелести, что делает ее содержательной в широком смысле этого слова.
Еще о поколении, к которому я имею честь принадлежать. Хотя нет, это пожалуй относится к моей собственной персоне. Я совершенно не имею никаких убеждений. Я верую в Бога, и в то же время не верю ему. Вот сейчас я думаю про это самым искренним образом и спрашиваю себя – верую ли я? Нет, в того Бога о котором говорили нам в школе, я не то что не верю, а просто знаю, что его быть не может. Бога во всех догматах, выдуманных досужими, (почему-то мне кажется католическими) клерикалами нет.
Я вот сейчас не могу охватить всего того, что нам говорили в школе, но все, что нам говорили, особенно в гимназии, кажется мне сухими фактами, заданным уроком, книжными буквами и больше ничем. Оттуда, конечно выделяются разные житии, легенды и предания, но все это мечты человека о Боге, а не то главное, что есть Он сам.
И все то прекрасное, что неуловимо заложено в человеке, что проявляется вокруг него, разлитое в природе, в небе, в самой жизни, все прекрасное, что человек хочет выразить в художественных произведениях, в его разуме, в любви – владычице мира, пути которой полны цветов и крови, в этом всем и есть Бог.
Но ведь это верование такое расплывчатое, такое неопределенное… И сама я часто люблю не божественную отвлеченность, а страдающую голову Христа, печально глядящего со старинной иконы в нашей часовне. Или всего Его в голубой одежде, такого светлого, такого чистого и безмятежного на большой картине нашего училища, благословляющего так хорошо, что хочется подойти к нему и дотронуться до края его голубой одежды, зная, что от этого станет легче, а главное, чище на душе.
Вспоминая сейчас, что Барон называл меня «моя голубая девочка». Не понимаю, как у него сплетались между собой самые хорошие слова, самые хорошие мысли и разврат старого изжившегося полу-животного. И ведь он тоже говорил, что верует… Гадкий! Мне хочется бросить в лицо ему это его верование, чтобы он видел, что не годится для того, чтобы вместе с ним произносить святое имя Бога.
Ну, довольно. Вчера возила снопы. Возила до того, что сегодня страшно болят ноги. А все-таки очень хорошо. Стоишь на верху большого воза и складываешь золотые, колючие массы. Такие мягкие, душистые, что от них весело на душе становится. И как я волновалась, когда везли первый, сложенный мною воз. Как будто шла на экзамен. И сколько было горя, когда дед Николай сказал, что колосья должны быть убраны в середину, а не сваливаться. И сколько счастья, когда следующие пять возов были один другого лучше и поваднее. Ровные, высокие и наверху я сама, торжествующая и смеющаяся, смеющаяся вовсю.
Анна сказала, что я «привычна к крестьянской работе». Не знаю, чему я больше радовалась – хорошо ли исполненному уроку, или ее похвале. О хорошо исполненной работе на службе и говорить нечего. Я никогда ей особенно не рада. Служба для меня – это средство, что бы материально существовать и больше ничего. А я так хотела, чтобы мои занятия были моей жизнью. Моей жизнью может быть только живая жизнь, то есть, когда волнуют всякие вопросы, когда вокруг слышатся живые речи о красоте, правде и добре, когда сама идешь вперед и ищешь идеалы и когда, самое главное, творишь красоту.
К таким жизням принадлежит жизнь писателей или артистов. Для того, что бы быть или тем или другим нужно иметь талант, а есть ли у меня он? Вот мучительный вопрос моего теперешнего существования.
24 августа 1918 г.
Сегодня плохая погода и я все время сидела дома. Ветрище ужасный. Тучи ползут без конца. Хоть бы завтра была хорошая погода. В деревне самое главное – погода.
26 августа 1918 г.
Сегодня хоть и ветер, а все-таки солнечно. Сижу на полосе, гляжу, как Алена и Анка теребят лен. Смотрю на них, читаю, а больше всего думаю о разных вещах или, вернее вспоминаю.
4 сентября 1918 г.
– 137 – 56 – это квартира барона Миклос?
– Да.
– Можно Юрия Николаевича к телефону.
– Это я.
– Говорит Нина Николаевна.
– А, мой детеныш! Здравствуйте, целую ручки.
– Послушайте, я несколько раз говорила, чтобы Вы прислали мне книгу.
– Да.
– И почему ее до сих пор нет?
– Я хочу, чтобы Вы сами пришли за ней. Вы придете сегодня? Мне так нужно Вас видеть!
– Нет, Вам видеть меня не нужно, и я к Вам конечно не приду.
– А я не отдам Вам книгу.
– Хорошо, я оставлю Вам книгу в подарок.
– Насильный подарок?
– Можете называть, как Вам угодно. но я к Вам за книгой не приду.
– Ну хорошо, Вы будете сегодня дома, я к Вам приеду.
– Да, я дома, но ехать ко мне не советую.
– Почему?
– Я совсем не хочу Вас видеть.
– А… ну хорошо, я пришлю Вам книгу.
– Я Вам буду очень благодарна.
– До свидания.
– До свидания.
Я почти плакала, когда шла от телефона. Какая я все-таки грубая. Теперь он конечно никогда не придет ко мне, и я никогда не увижу его. Самые разноречивые чувства боролись во мне, когда я шла по нашему коридору. Если бы не было вокруг людей, я бы разрыдалась самым отчаянным образом. Мне кажется, я его так обидела. И в то же время я рада, что сжигаю свои последние корабли, и что все меньше и меньше надежды на то, что нас когда-нибудь, что-нибудь соединит.
А ведь я знаю, я его не люблю. Просто мне некого любить, и я вот хоть немножко (э, пусть! люблю, хотя это совсем не верно) барона. Нужно сегодня как следует в этом разобраться.
21 марта 1919г.
Почему после хорошего настроения всегда наступает реакция? Вот только что мне было так хорошо, и я веселилась и прыгала с Колей и Юркой, а теперь худо – худо, тоскливо – тоскливо на душе. Неужели жизнь сама по себе уж такова. В самом прекрасном кроется самое ужасное. Помню, что повеселившись раньше на каком-нибудь балу, я уходила с него с тоскливою душою.
Помню, как мы шли с Таней по улицам и говорили, говорили много и полно. Мне страшно жаль сделалось ее недавно. Казалось, что я совершенно переменилась к ней, что она далеко отошла от меня к своему Масленникову. Казалось – она счастлива тем мещанским благополучием, которое у нее было в начале. Но вот Таня приехала, и я ей сказала, как думаю, а она говорит: «Ну, какое благополучие…» И у меня сжалось сердце. На минутку Таня сделалась мне опять близкой. И даже что-то похожее на радость промелькнуло во мне. Как будто я рада, что у них что-то неладно. Почему? Иногда мне кажется, что я вообще живу только для того и с теми, у которых есть какое-нибудь горе, кого надо утешить. Как только человек становится на твердую почву, так становится мне чужим. Я от него отдаляюсь. Или, вернее, он от меня отдаляется.
Голова болит, немножко кружится. Это, верно, от тех упражнений, которые мы сейчас с Жоржем проделывали. Так болит, что не могу писать.
28 марта.
Господи, как скучно жить. И куда ни посмотришь – всюду видишь не людей, а каких-то чудовищ. Все, точно звери бросаются на тебя и того и гляди сделают какую-нибудь гадость. Как, например проделывает со мной эксперименты Михайлов. Я, вероятно, ни от кого ни терпела больше чем от него и за что? Не понимаю. Каждый день что-нибудь придумывается, что бы сделать мне или сказать гадость. Я теперь понимаю слово: «… у кого есть что-нибудь – преумножится, а у кого мало – и последнее отнимется». Раньше мне казалось это несправедливым, а теперь понимаю вполне. Чем меньше просишь, тем лучше и больше дается все, а меньше просишь тогда, когда все есть.
Странный я человек. Все мне кажется, что люди потому плохо относятся друг ук другу, что недостаточно знают один другого, недостаточно откровенны. И я начинаю объяснять все. И оказывается, они еще больше сердятся на объяснения, еще больше не хотят ничего понимать. Мне противно на них, противно до невозможности. Господи, неужели я опять не так сделала. Опять пошла не по тому пути по которому следовало. И опять придется делать большой круг, чтобы возвратиться на правильную дорогу, да возвратишься ли?
С отцом я жить не могу. Мне гадка та грязь и все это неряшество в котором он живет. А искать квартиру где-нибудь у чужих – страшно. Бог знает, если попадешь к такой же фурии как М. И я ее не понимаю. Выставить человека таким бессовестным образом, а потом идти к нему и разговаривать, как ни в чем ни бывало. Впрочем, я сама виновата. Всегда, как разберешься, оказываюсь виновата я сама. Как я не умею жить.
Я бы давно уехала к маме, но не могу. Студия и театр больше всего держат меня.
Вот теперь опять. Неужели этих людей я опять упущу? В прошлом году не сумела удержаться где надо. Не вдумываясь глубоко в положение, играла с ними легкомысленно и вот… Мне иногда кажется, что я ненавижу их за то, что так глубоко люблю… О, люди, люди…
Думалось – легко жить по правде. Только говори правду и делай правду. И все. А не только делать, но и говорить правду трудно. Страшно трудно. Иногда сперва скажешь, а потом уже поймешь, что солгал. Что делать?
Во мне сидят два противоположных человека. Если один думает хорошо, другой навевает разные худые мысли. Если первый, вот как это сейчас, разражается отчаянными стенаниями, другой говорит: «Э, что ты плачешь! Жизнь ведь хороша. Хороша уже по одному тому, что, несмотря ни на что, ты все-таки живешь и т. д. и т.п.»
16 мая 1919 г.
Я ищу человека. Я мучаюсь в своем искании, принимаю фальшивое за истинное, ошибаюсь и все-таки ищу. Я не знаю, что должен представлять из себя «человек», но знаю, что узнаю его тот час же, как найду. Боюсь, что пройду мимо, и как только пройду, так узнаю…
Больше всего приближается к «человеку» Гайдебуров и отчасти, Эйхенбаум. Но с Гайдебуровым у меня сейчас нет ничего общего. И чем дальше я живу, тем больше отхожу от театра, вместо того, что бы приближаться к нему. Господи! Вот теперь я нашла цель, но неужели только для того, что бы все больше и больше удаляться от нее. Нужно, что бы голос мой был нежным и кристально-чистым, нужно, что бы он звучал, как самая красивая нота на рояле. И вместо того, я по целым дням глотаю пыль от сотни книг. Нужно, что бы каждое движение было мое было красиво, выразительно, давало рисунок, а я размениваюсь на какие-то ненужные тирады, и вообще, разного рода глупости. Вот сейчас передо мной карточка Белогорского. Как многого достиг он. Ведь при желании – все возможно. Употребив гигантские усилия, можно достичь того, чего достиг бесталанный Сальери, которого Моцарт называл гением. А на достижение у меня хватит сил. Только нужно создать себе возможность достижений. А я в настоящее время погрузилась в заработок. Хочу думать, что зарабатываю себе на зиму, но боюсь, что слишком привыкну тратить деньги, как сейчас, не отказывая себе почти ни в чем, пользоваться разного рода удобствами и красивыми вещами, посылать маме и братьям столько, что бы они могли хорошо жить и не могу отказаться от избытка, который сейчас имею. Слишком уж меня давила жизнь раньше, и я так боюсь вернуться к старому. Но в то же время знаю, что нужно жить так, чтобы каждое мгновение жизни было бы значительным и давало максимум удовлетворения. А разве дает мне радость полную, настоящую моя теперешняя погоня за рублями? Не могу отказаться от того, что теперешняя моя работа нравится мне и дает нравственное удовлетворение, но все же это не такая горячая радость и вдохновение, как тогда, когда чувствуешь себя на сцене, когда говоришь свою душу чужими словами, делающимися родными, когда в фразе выливаешь всю муку и радость сердца, когда душа соединяется с душой чего-то высшего и чувствуешь радость и поет душа песню творчества.
Господи! Выведи меня на путь истинный и желанный.
Вчера. О, какая я вчера была безрассудная: говорила о своей тоске, о своем стенании сердца… Зачем? И кому? И даже чувствовала слезы у себя в голосе, чуть не разрыдалась. Мне было так тоскливо и как-то немного сладко-тоскливо. Хотелось рыдать стихами…
И вдруг он заметил? Он ведь совсем другой. Для него жизнь – это кипучее море деятельности, а не бесцельное созерцание. Для него я со своей тоской смешна. Он постарался бы стряхнуть эту тоску и бросился в какое-нибудь дело. А я как-то бессильна перед ней, вероятно перед всем бессильна…
Эхенбаум иногда напоминает бога Аполлона своей мужской, немного суровой прелестью, соединенной с некоторой романтикой, а иногда мальчишку-школьника, нахального, самоуверенного, переворачивающего все на свою школьную изнанку. У него очень хорошая нижняя часть лица, прекрасный изгиб рта, красивая, освещающая улыбка, но глаза, лоб, волосы еще не развились. Глаза под влиянием некоторых дурных чувств, жадности и любви к наживе делаются узкими, серыми и нехорошими, скулы выдаются, лоб морщится, волосы не слушаются гребенки. Мне почему-то кажется, что у людей с дурной нижней частью лица и хорошей верхней, прирожденные дурные наклонности, но они стараются исправить их и бороться с ними, а у людей, имеющих нижнюю часть лица красивую, и верхнюю некрасивую – природные свойства чужды злых помыслов и только потом в жизни сознательно или бессознательно они приобретают их.
18 мая 1919 г. Утро.
Я так занята целый день, что мне некогда даже разогреть себе каши. Вчера я, например, делала это таким способом: взяла горячего кипятку и налила в чашку с кашей. Но каша от этого делалась только жиже, но не теплее.
Мамочка, моя милая дорогая мамочка. Господи, сохрани ее, мою родную. Мама, я буду целовать подол твоего платья, только приезжай, только дай долго-долго смотреть на тебя, моя родная мамочка. И Витя… И Володя…
Господи, неужели нет просвета? Неужели все время будет так? Ты же знаешь, Господи, я – не смогу жить так. Я покончу собой. Ты же знаешь, Господи, ты понимаешь, что это не грех. Что жить отвратительно, пошло, гадко, жить хуже животного грешнее, чем лишить себя жизни…
Господи, не наказывай меня за эти мысли. Ты знаешь, они идут от чистого сердца, и ведь не может же быть иначе. Ты сам знаешь. Не может в гадкой зловонной яме вырасти роза! Не может и человек, живущий гадко петь радость жизни. А жить можно лишь тогда, когда жизнь – радость. Страдание – тоже радость. Но если жизнь – пошлость и абсолютное отсутствие чего-либо содержательного, имеющего смысл – лучше умереть.
15 июля 1919 г.
Мои грезы: Я сижу и жду его. Он приходит, молча опускается у моих колен и без конца целует мои руки. Без конца… И так хорошо чувствовать мои маленькие руки в его больших, мужественных лапах (но все это выговаривается совсем не так красиво, как думается). Потом он берет меня и несет к столу, уставленному белыми цветами, и тонкими кушаньями в хрустальной посуде. Я откидываю его спутавшиеся белокурые волосы, целую его большой лоб и нежно, нежно смотрю в его глаза. Я не могу отвести взора, заглядываю в самую глубину его серо-голубых глаз. И так и остаюсь в кресле, не умея оторвать глаз от него, готовая целую вечность созерцать дорогие черты…
Или: Целый день я работаю, тружусь. Работа интересная, хорошая, живая, требующая неустанного умственного напряжения и твердой энергии. Серьезная целый день, деловая (например, если бы я заведовала Народным домом. Господи, сколько тут всякой хорошей работы!), я, наконец, прихожу к себе домой. И сразу становлюсь маленькой девочкой, какая я есть на самом деле. Смеюсь, болтаю, капризничаю, шалю, бегаю и проделываю всякие хулиганские штуки, на которые у меня иногда так много способностей. И чтобы он тоже был все время со мной.
И чтобы мамочка была тоже здесь и Витя и Володя тоже были здесь. И так было бы хорошо!
Мамочка, что ты делаешь теперь? Может быть так же как я, облокотившись о стол, плачешь горько, горько…
24 июля 1919 г.
Мне кажется, что я создана для страданий. Я становлюсь лучше, сознательнее, умнее, когда страдаю. В последнее время у меня была целая плеяда мук, и я чувствую, что в последнее время я думала больше, жила полнее, чем прежде. Даже волосы мои стали виться красивее, чем раньше. Итак, у меня дилемма: хочу жить красиво во всех отношениях. А живу красивее тогда, когда каждая минута приносит страдания. Что делать? Страдать и найти в страдании наслаждение? Хороший удел!
Я все забываю, что счастья то я ведь недостойна. За все свои проделки, за глупые кутежи и другие разные гадкие вещи я недостойна счастья. И я должна воспринимать это, как должное.
А все таки, как хочется настоящего, хорошего счастья, глубокого, глубокого!
Странно. Цветы всегда говорят мне правду. В позапрошлом году я так много находила пять в сирени. И действительно, была почти счастлива – ведь такая хорошая зима была 1917 – 1918 года и лето и все. А теперь – какой-то сплошной ужас. И это в двадцать один год! И как подумаешь – не видала я ни одной крошечки настоящего или хоть какого-нибудь счастья.
Я теперь очень часто спрашиваю сирень. И очень часто, почти всегда она мне отвечает «нет». Почему «нет», когда мне так хочется услышать «да»? И по поверке все оказывается верно. Самое ужасное – это то, что я теперь не верю, что у меня когда-нибудь будет что-нибудь хорошее.
Единственно – это сцена. И зачем только я сегодня говорила про нее Ром Львовичу? Да еще защищала перед ним, когда он говорил, что библиотека лучше сцены… Самое хорошее, самое дорогое как будто выходило из меня. И минуту до разговора я собиралась бросить все и уйти в театр. А теперь думаю: нужно хорошенько все это обдумать.
20 ноября 1919 г.
И зачем только убили Изорова! Господи, сделай чудо! Пусть снова встанет мое солнышко! А может быть это чувство беспредельной тоски относится к кому-то другому?
В общем – глупо. Дрянь я порядочная! Вот и все. Даже противно писать.
Декабрь 1920 года.
Обмани, но люби.
И не надо на срок…
Хоть на месяц, на час.
Обмани, но люби.
Лучше быть обманутой,
Лучше быть покинутой,
Чем прожить всю жизнь
Без любви.
24 мая 1921 г.
Подражание Черубине Габриак.
Зачем так нежны кисти рук
И звучно имя Антонины —
Чтоб целовал их тихо друг
И сладко звал своею Ниной.
Зачем так вьются волоса,
Сверкая под лучами солнца?