
Полная версия:
Жизнь волшебника
– Ну, рубашки, рубашки свои привёз с собой?
Голубика всплёскивает руками и стоит, закрыв ладонями пылающие щёки.
Роман не сразу понимает Серёжку. Ах, так, значит, у него уже был какой-то опыт с рубашками
другого папы? Значит, кто-то у них уже был со своим тряпьём? И это понимает не только он, но и
все зрители. Голубика видит, что «актёры» её «спектакля» уже играют сами по себе и не в её
пользу. Она решительно берёт сына за руку.
– А ну-ка, перестань! Одевайся скорее.
– Не буду! – вдруг ещё решительней бастует её маленький «актёр», надувая губы. – Пусть
сначала папка скажет, привёз он свои рубашки или нет.
– Ну что ты, что ты… – сидя перед ним и гладя его руки и голову, уговаривает Роман. – Сейчас
придём домой и разберёмся…
– Нет, ты мне прямо здесь скажи, – с обидой требует Серёжка, – а то я не пойду…
– Ой, да скажи ты ему про эти рубашки, – сердито шепчет на ухо Ирэн.
– Ага, а ты не подсказывай! – кричит на неё Серёжка.
Роман беспомощно смотрит на неё: как это – «скажи»? А как потом оправдываться?
– Тьфу ты, два дурака! – бросает Голубика, видя его беспомощность. – Ну вот что, Сергей, –
говорит она, тряхнув сына за плечо. – Сейчас же собирайся! Будет он ещё условия ставить!
Собирайся или ремня получишь!
– А у тебя тут нет ремня, – всхлипнув, замечает Серёжка.
– Ничего, у папки вон есть.
243
Серёжка теперь с опаской смотрит на Романа, но уже тоже, как на возможного обидчика, и,
насупившись, отправляется к шкафчику с нарисованным на нём голубым цветочком-
колокольчиком.
В ясли за младшим Роман идёт, как на голгофу, как-то не сразу сообразив, что Юрка и вовсе его
не узнает. Так оно и выходит. Голубика, обессиленная предыдущей сценой, позволяет Роману
одеть младшего. От этих маленьких родных плечиков, ручек, от самой покорности, с которой Юрка
позволяет вертеть себя и одевать, душу Романа окатывает таким растворяющим теплом, что он не
может говорить. Юрка молчит, но каждый раз, оказавшись повёрнутым лицом к отцу, как-то
слишком серьёзно, изучающе вглядывается в него, будто что-то вспоминая. Роману странно, что и
Юрка не узнаёт его. Ведь сам-то он помнит сынишку до подробностей, хоть тот и сильно подрос.
Потом, уже дома, Юрка, то ли признав его, то ли просто по примеру старшего брата, тоже
называет Романа папой. Чего они только ни делают с ним: повиснув на руки, пытаются побороть,
лазают чуть ли не ногами по лицу. Кажется, они стараются набеситься про запас. Роман вручает
им игрушечные машинки, к которым оба относятся довольно спокойно, но приходят в восторг от
фотоаппарата, который самовольно вытаскивают из отцовской сумки. Эта находка кстати.
Ребятишек нужно сфотографировать. Но света в квартире уже не хватает. Что ж, айда на улицу!
Голубика в ответ на приглашение присоединиться к ним лишь яростней звенит посудой,
отвернувшись к раковине, чтобы скрыть лицо. Кажется, она плачет. Романа её отказ не огорчает:
пусть лучше фотографии, которые увидит потом и Смугляна, будут без бывшей жены.
Во дворе много соседских ребятишек, скамейки заняты бабками и мамками. Серёжка тут же
собирает своих приятелей, и с гордостью, по-хозяйски расставляет перед отцом, объявив, что к
ним приехал их папка, который сейчас всех легко перефотает.
Роман помогает организовать сыну его вертлявую команду, наводит резкость по своим двоим,
самодовольно устроившимся в центре, щёлкает раз и, перематывая плёнку, слышит, как она
внутри соскакивает с валика. В фотоаппарате, прихваченном в последний момент перед отъездом,
оказывается, оставался лишь один кадр. Вот так влип! На мгновение Роман и сам застывает, как
сфотографированный. Но дети про плёнку не знают. Их легко обмануть. Их всегда можно запросто
обмануть. Нет, не хорошо это. А приходится. Только вот уши, как у какого-то ребёнка, становятся
всё краснее с каждым сухим холостым щелчком затвора. Эх, фотоаппарат, фотоаппарат, многое
уже ты прошёл со мной. Многое видел и красивого, и стыдного. Но работать, как слепому, впустую,
тебе ещё не приходилось. А ведь именно эта память необходима, как никакая другая. Ты у меня
вроде талисмана, ты подарен отцом, но сейчас ты будто издеваешься надо мной.
Входя со своими ребятишками в подъезд, Роман встречает знакомую старушку-соседку, которая
раньше всегда доброжелательно и ласково здоровалась с ним.
– За карточками приехали? – ехидно спрашивает она теперь. – А нам-то карточки будут?
И снова Роман замирает, как на очередном снимке. Откуда она знает, что фотографий не будет?
Кому это им нужны фотокарточки? И вообще что это его сегодня фотографирует самого? Сама
всевидящая совесть что ли?
– Будут, будут, – не останавливаясь, отвечает он, сгорая от стыда.
– Ай-я-я-я-яй, – глядя вслед, осуждающе качает головой бывшая соседка.
Ну и старуха – просто ведьма какая-то!
Ужин у Голубики, как и прежде, таков, что пальчики оближешь. Но за столом Роману уже не
сидится – Нина, знающая о его визите, уже, конечно, не находит себе места в гостинице. И
наверняка у неё уже тысяча разных нелепых предположений.
Наконец дети выходят из-за стола. Голубика ловит взгляд Романа на часы.
– Спешишь? – спрашивает она, склонившись над самым его ухом и качнув волну знакомого
родного запаха.
И в этом вопросе Роману слышится вдруг столько робкой надежды и ожидания, что вздрагивает
сердце.
– Да, мне нужно уйти, – так же шёпотом отвечает он. – Остаться, к сожалению, не могу.
– О-о! – говорит Ирэн, мгновенно изменившимся тоном. – Так ты ещё и остаться предполагал!
Нет, нет, Роман Михайлович, конечно же, вы удалитесь. Но только, пожалуйста, когда дети заснут.
А утром я им скажу, что вы просто приснились… Ничего, ничего, посидите немного. Подождёт ваша
любимая смугляночка…
Роман молчаливо сносит её грубоватую шпильку. Объяснить бы ей, что на самом-то деле эта
«смугляночка» перенесла в жизни куда больше, чем сама Ирэн. Да только вот вряд ли Голубика
посочувствует ей. Что она сделает, скорее всего, так это напомнит о своём проклятии, наложенном
на них, подведёт к тому, что напасти потому и преследуют их, что они ещё не прощены.
Своё пальто Роман надевает уже около одиннадцати часов, когда дети, наконец-то, уложены.
Ирэн, открыв дверь, пропускает его на лестничную площадку и печально застывает, приникнув
к колоде. Роман топчется с ноги на ногу, виновато улыбается, хочет бодренько помахать ей
ладонью, но выходит как-то жалко – не более чем сгибание и разгибание пальцев. Он смотрит
вниз, чтобы шагнуть и не оступиться.
244
– Роман, – окликает Голубика.
Он замирает на полушаге и, оглянувшись, вдруг понимает самое главное: бывшая жена весь
вечер находится в состоянии порыва к нему. И это состояние ни в одном моменте не зависело от
того, что она говорила. Видимо, чего-то похожего она до сих пор ждёт и от него.
– Возвращайся к нам, – просит она сухо, словно уже без чувств, словно чувства давно
испарились, оставив лишь один каркас этого желания, – мы тебя ждём.
И, не дождавшись какой-либо его реакции, мягко затворяет дверь. Она даёт ему подумать.
Теперь уже без всяких розыгрышей и насмешек. Несколько минут Роман стоит неподвижно,
держась обеими руками за перила, как на мостике качающегося корабля. Слышно, что Голубика
тоже не отходит от двери. Пауза затягивается, становится нелепой. Ирэн словно предлагает
подумать ему прямо тут, прямо сейчас же ожидая ответа. И не выдерживает первой. Роман
слышит, как его красивая, мягкая, женственная бывшая жена в домашнем облегающем халате
входит в ванную и открывает кран. Наверное, она снова плачет. Был ли у неё мужчина с его
рубашками или Серёжка говорил о рубашках Романа – это уже не важно. И разбираться в этом не
стоит. Ни к чему. Никакого выбора между женщинами тут нет, потому что Нина несчастна, и потому
уже вне выбора. Вот если бы она тоже могла иметь ребенка… «И что тогда? – желчно спрашивает
себя Роман. – И тогда я имел бы больше права бросить её?» Но это же полный абсурд! Из этой
запутанной ситуации лишь один правильный выход: он должен построить, наконец, крепкую новую
семью. Только это его и оправдает…
Смугляна и впрямь уже мечется по номеру из угла в угол. В гостинице прохладно, и она ходит,
обхватив себя руками. От её превосходного настроения, принесённого из института, не остаётся и
следа. Старые подруги и сокурсники восприняли её повествование о житье на Байкале с таким
восхищением, что Нина и сама вдруг обнаружила в себе некую романтическую незаурядность.
Впервые за долгое время она видит свою жизнь хоть и не совсем удачной, зато до конца
определённой. Но сейчас-то эта определённость и рассыпается. С чем придёт муж? Почему его
так долго нет? Да и придёт ли он вообще?! Надо ж было так сглупить – взять и самой отправить его
туда! Был же уже один нелепый опыт, был! Смугляна даёт себе слово: когда он вернётся, ни о чём
его не пытать – пусть сам решит, о чём рассказать.
Роман входит поникшим и подавленным. С окаменевшей душой рассказывает ей только о
садике, о злополучных рубашках, о возне с ребятишками. Нина смущена. Она привыкла считать
его детей совсем маленькими, а они уже вон как дерзко себя ведут. У её мужа уже такие большие
дети… Этот факт ещё больше уменьшает её, делая совсем ничтожней.
Утром она тянет Романа за собой в читальный зал, чтобы не отпускать его больше в старую
семью. Однако тот и сам не способен повторить вчерашнее. Сценой с этими «рубашками» он
полностью обессилен и выжат. Нельзя играть с детьми, чмокать их в душистые затылки, давая
понять при этом, что не останешься с ними, что у тебя есть какая-то другая женщина, более
важная, чем их мать. От его визита плохо всем: детям, Ирэн, Нине, ему самому.
И Серёгу теперь уже тоже не хочется видеть. Лучше уж как-нибудь в другой раз…
Из города он уезжает на третий день, обещав Смугляне приехать за ней после сессии.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
Область высокого давления
У пожарных поневоле складывается впечатление, что реформы нового начальника растрясают
не только пожарную часть, но и всю пожарную стабильность посёлка. При Прокопе пожаров не
видели неделями, а при Будко что ни дежурство, то выезд, а то и два. Конечно, пожары,
возникающие чёрт знает от чего и перетряска в части – вещи несовместимые, но что делать, если
эта закономерность налицо?
Правда, тут, возможно, виновато и высокое атмосферное давление, центр которого
наваливается как раз на Прибайкалье, а самое его остриё, судя по фактам, утыкается в Выберино.
В этой же системе поселковых сбоев оказывается и смерть печника Ковалёва, который летом
отказался учить Романа ремеслу по причине своей алкогольной немочи. Печник замёрз у дверей
сторожки ОРСа, в которой как раз сторожил его друг Елизаров, греясь у печки, сложенной этим
самым Ковалёвым десяток лет назад. Ковалев даже не постучался в дверь, потому что не дошёл
до неё метра три. Рассказывая о нём в пожарной части, пьяненький Елизаров с жалостью и
сморканием плачет по своему давнишнему другу. Плаксиво кривясь лицом, он говорит, что у
Ковалёва в такой сильный мороз была задрана рубашка на красном животе, в то время как
остальное – тело и особенно лицо, обросшее сивой бородой, – были синими. Этот факт почему-то
впечатляет его больше всего.
И если уж острие высокого всемирного давления упирается в посёлок, то, вероятно, самое жало
острия достаётся пожарке, напряжение в которой доходит до такой степени, что она загорается
245
сама. И случается это опять же не в какой-нибудь благоприятный момент, а именно в дежурство
караула заполошного Тараножкина.
Первым пожар обнаруживает завхоз ОРСа Старейкин. Видя, что из-под крыши пожарной части
валит дым, он стоит, уставясь на него остекленевшими от изумления глазами. Секунды бегут,
Старейкин смотрит, рассуждая, что у пожарников, наверное, какое-то учение, и чувствует, как через
открытый рот у него на холодном ветру уже стынет горло. Потом он начинает думать, что
пожарники с этим учением, вероятно, перестарались. В этой озадаченной думе проходит ещё
минуты две. И лишь не только увидев, но и услышав, что огонь уже как-то совсем не по-учебному
хрустит крышей здания, бросается спасать славных бойцов.
Караул выслушивает новость Старейкина даже с ехидным любопытством: ну всё, последние
грибы встали на дыбы! Уж каких только шутников и насмешников они тут не видели, но чтобы над
ними, «тружениками огня и дыма», по выражению Каргинского, смеялся ещё и орсовский завхоз!
Тараножкин, как и полагается начальнику, возмущён больше всех. Пожарные едва не выталкивают
неповоротливого, как мул, Старейкина в шею, но тут оживает телефон. Тараножкин, поднявший
трубку, хватает дрожащей рукой карандаш, спрашивает адрес и тут же, выронив из рук всё, что в
них было, с выпученными глазами, раскоряченно в своих широких галифе бросается на улицу.
Взглянув вверх и увидев там кудрявый дым, он приседает ещё ниже, немеет, как обычно, и уже не
знает, куда бежать дальше. Конечно, для Тараножкина состояние прострации почти обыденное
состояние, но тут такой же вязкой волной растерянности накрывает весь его караул. И очевидно,
во всех перепуганных мозгах бойцов возникает примерно одна и та же жуткая картина: они ничего
не смогли сделать и пожарная часть сгорела! Сгорела дотла! Ну, ладно сгорают чужие дома, к
которым они даже не успевают приехать, а тут собственное, родное гнездо! Это же такой позор на
весь белый свет, который и пережить-то нельзя. И вот стоят они потом все во главе с Будко,
поникнув головами перед дымящимися руинами с обгоревшими пожарными рукавами в руках, а
вдоль фронта их строя идёт отрядный Березин и произносит буквально следующую речь: «Ну что,
доработались, соколики, доохраняли народное добро, доигрались в своё домино и бильярд,
довозили дрова на боевой пожарной машине! И что же мне теперь делать-то с вами, а? Я
спрашиваю – а?!» И тогда Каргинский, как самый ответственный, самый кристальный пожарный,
отслуживший срочную службу бок о бок с фронтовиками, сделав шаг вперёд, честно отвечает
сразу за всех: «А ничего, товарищ Березин, с нами сделать уже нельзя. Только расстрелять, как
собак!» И падает на колени в своих синих пожарных галифе. Следом за ним падают все остальные
опозорившиеся бойцы, и, наверное, лишь Будко визжит, пытаясь убежать зигзагами…
Оказывается, пожарные, привыкшие куда-то мчаться, одеваясь и готовясь в дороге, орлы и
молодцыо лишь при пожарах на чужих крышах, но чтобы вот так, сразу, без всякой подготовки
тушить свою! Ведь ехать-то никуда надо. Ещё одну целую минуту они не могут понять, надо им
надевать робы с касками или тушить по-домашнему, в чём есть? Кто станет обмундировываться у
себя на кухне, чтобы залить из чайника какую-нибудь загоревшуюся прихватку? И пожарные
бросаются в работу в том, в чём сидели за домино. Однако дома их смущает всё. Они не могут
сообразить, как протянуть матерчатый рукав по знакомым родным коридорам, и от излишка
старания прокидывают сразу два рукава, ни один не подсоединив к воде. Стоят перед огнём с
сухими стволами и не поймут, почему вода закончилась, даже не начавшись? Зато, одумавшись и
подключив оба рукава сразу, они вбухивают в огонь столько воды, что она потом ещё целую
неделю по разным щелям и дырам стекает через второй этаж на первый. И Насте, «бойцу
Ельниковой», приходится отбеливаться каждый день.
Причиной пожара оказывается очаг на первом этаже. Сложенный лишь для приготовления
пищи, он делался без всяких обогревательных колодцев: труба прямиком устремлена в небо сквозь
второй этаж и высокий чердак. Этот мощный четырехугольный ствол создаёт такую чудовищную
тягу, что поленья в очаге тают огнём без дыма и копоти. В топке можно плавить чугун, зато углы
кухни блестят льдом, потому что весь жар улетает в трубу. Старожилы помнят, что здание части
строилось заключёнными много лет назад, однако лишь теперь выясняется, что, оказывается,
когда на пути дымохода попалась балка из лиственничного бруса, то печник-заключённый оставил
её внутри трубы. Наверное, этот печник ожидал очень скорого пожара, однако за всю историю
части до нынешней, невероятно холодной зимы, никто не додумывался кочегарить очаг не только
для готовки пищи, но и для тепла.
Однако дальше – больше. Такое понятие, как «возгорание» для главного авторитета пожарного
дела Каргинского – это понятие не абстрактное. Возгорание – это тот конкретный враг, с которым
он борется всю свою жизнь. И то, что этот враг нагло и подло наносит удар по самой пожарной
части, бьёт, можно сказать, в самое сердце борьбы с возгораниями, настолько потрясает славного
пожарного, что он впадает в жестокий запой и какую-то просто обвальную депрессию. Понятно, что
в этом мире может гореть всё, но не пожарная же часть, в конце-то концов! Это уже – всё! Это,
практически, конец света! Пропив два дня после этого курьёзного пожара, Каргинский пьяным
выходит и на дежурство. К этому моменту ступеньками лестницы у него уже снесена правая
половина лица, а передвигается бравый начальник, близоруко выставив руки впереди себя,
246
подобно панночке из «Вия». «Походочка как у балерины», – так оценивает его стиль Фёдор Болтов,
но только лишь потому, что «Вия» в клубе не видел, а до книжки ещё не дошёл и никогда, конечно,
не дойдёт. Но представить Каргинского в таком виде на каком-нибудь маломальском пожаре –
значит представить картину куда более кошмарную, чем в произведении Николая Васильевича.
Каргинский, в ответ на эту характеристику Болтова, лишь покорно кивает головой. Ему теперь всё
равно. Жизнь его почти закончилась. Таким смирённым и поникшим его видят раз или два в году.
Будко, расхаживающий по караульному помещению, возмущённо и на этот раз справедливо скрипя
своими начищенными остроносыми туфлями, снимает недееспособного начкара с дежурства,
обещая и вовсе уволить к чертям собачьим. Каргинского такое отношение руководства
расстраивает настолько, что он пьёт ещё три дня. Над ним традиционно потешаются, но Роман
вдруг замечает, что Каргинский просто не может справиться с собой. Он находится в провале, в
какой-то своей дыре, и у него нет сил из неё выкарабкаться. Для него запой тоже вроде некой
бездны – ходил постоянно рядом с ней, да вдруг оступился – только сапоги пожарные и мелькнули.
Понять бы ещё, что за неодолимая сила время от времени задёргивает его туда!?
В одно из дежурств караула Болтова происходят один за другим два выезда. Первый –
пустячный: в тупике на станции, где никто не ходит, вдруг отчего-то вспыхивает списанный
тепловоз. Второй – серьёзней: горит кабина башенного крана в зоне. Предполагаемая версия
такова, что крановщик-заключенный, уходя, забыл выключить «козёл». А по более вероятному
предположению, специально спрятал в кабине тлеющую тряпку, которая разгорелась к ночи. Без
крана вся работа в зоне обычно стопорится, и заключённых оставляют в тёплых бараках.
Горящий кран торчит в окружении пачек леса, подъехать к нему нельзя. В эту ночь к тому же
дует устойчивый пронизывающий ветер, и пока пожарные по лесенке затягивают рукав наверх,
пылающая кабина гаснет сама, уже выгорев и превратясь в пустую металлическую коробку, быстро
остывающую на ветру. С высоты крана, куда Роман поднимает рукав, виден освещённый двор
зоны. Снег, выпавший днём, притоптан заключёнными, которые возвращались с работы. Романа
удивляет ширина полосы, которой прошли зеки. Это не просто тропинка, не просто дорога, а
именно широкая полоса. Сколько же человек прошло в колонне? Какой огромный заснеженный
огород можно было бы вытоптать такой толпой! Сколько непороочной белизны могли бы они
испортить!
Когда вздыбленный Будко запоздало прилетает на машине резервного хода к крану, бойцы уже
скучно заливают водой, а то и просто присыпают снегом места, куда упали горячие куски кабины.
Вот и весь пожар.
– Не горюйте, – посмеивается Болтов, когда его караул со швырканьем греется обжигающим
чаем в столовой, – такая мелочёвка обычно бывает перед большим пожаром.
И потом, через одно дежурство, выслушав в трубку вызов и небрежно бросив «выезжаем»,
Болтов разводит руками:
– Ну вот, орлы, и дождались. Для нас горит пассажирский вагон.
Почти радостно примчавшись на станцию, пожарные видят, что вагон, уже собравший зрителей-
зевак, выставлен на запасной путь, так что подступ к нему обеспечен. Но из полых оконных дыр
вьётся уже лишь какой-то жалкий, остаточный дымок. Конечно, этот пожар мог бы выйти знатным,
не поработай тут пожарный поезд, выхлеставший железнодорожную цистерну воды. Караулу опять
же остаётся лишь мелкая заливка.
Новый вагон, выпущенный в первый рейс, воспламенился от замыкания электропроводки.
Огонь, к счастью, был замечен рано. Пассажиры, благополучно перемещённые в соседние вагоны,
теперь уже спокойно едут дальше. На станции болтается лишь один пассажир этого вагона –
курчавый парень с посиневшими от холода губами, в джинсовом костюме и в какой-то сердобольно
выданной неизвестно кем железнодорожной телогрейке. Про пожар он услышал по внутренней
связи, сидя за винцом в вагоне-ресторане, но не поверил, что горит именно его вагон. Чемодан
пассажира, а главное, куртка с документами остались здесь. Теперь он просится в тлеющий вагон,
но специально выставленный дежурный железнодорожник не пускает его.
Роман с сухим рукавом под мышкой поднимается в вагон, где нет уже ни переборок, ни
рундуков. Ядовито коптят матрасы, подушки, прочее тряпьё. По уцелевшим стоякам Роман
высчитывает восьмое купе, в котором ехал беспечный пассажир, сгребает там сапогами грязные
тряпки, сочащиеся водой, и выкидывает наружу. Парень ковыряет палкой горелый мокрый ком и,
плюнув, отправляется в зал ожидания. Про все его предстоящие мытарства с документами и
думать не хочется.
Постепенно все взрослые серьёзные зрители пожара расходятся, остаётся одна пронырливая
ребятня. Пожарные уже просто ради проформы очищают вагон от всего чадящего. Все уже в
промокших рукавицах и сапогах. В одном полусгоревшем рундуке на краю вагона обнаруживается
большая, с полмешка, сетка с апельсинами. Мокрые, аппетитные апельсины, похожи здесь, в
Выберино, на праздничные пятна какого-то иного, красочного мира. Роман снимает рукавицу,
засовывает один оранжевый шар под мышку, вытирает его о китель, потом осторожно, чтобы не
запачкать гарью восковое сочащееся нутро снимает кожуру, откусывает и сплёвывает. Апельсин
247
насквозь пропитан чадом ваты и сгоревшей синтетики. Подходит Фёдор, откусывает от очищенного
апельсина Романа и тут же с раздражением выкидывает всю большую сетку в окно. Апельсины
раскатываются по грязному утоптанному снегу. Ребятишки, съедавшие по одному апельсину в год
из новогоднего подарка, как воробьи бросаются к этому чуду. Пробуют, плюются, и чтобы хоть как-
то использовать эти красивые предметы, швыряются ими, как мячиками. Случайные взрослые
прохожие, остановившись, смотрят на них, оторопев. Но наши-то бы ещё куда ни шло, так ведь как
раз в эти минуты (надо ж было подгадать!) мимо перрона медленно (куда медленней, чем обычно,
когда на станции всё штатно) посвистывающий тепловоз протягивает вагоны международного
поезда «Москва-Пекин», на котором когда-то Роман вместе с Витькой Герасимовым, по прозвищу
Муму, возвращался со службы, а проводницей в их вагоне была душевная девушка Люба. И
квадратики окон этого поезда оказываются залеплены, как лицами отечественных пассажиров, так
и лицами разномастных буржуинов, которые с открытыми ртами смотрят на сибирских пацанов в
затасканных стежёных телогрейках, весело швыряющихся апельсинами! Примерно так же совсем
недавно из своего домика смотрели мужики-заготовители на другое русское чудо – добрую,
пожилую женщину Демидовну, несущую белыми ручками тяжеленное бревно. Да уж, для