
Полная версия:
Молодой Бояркин
бродит где-то по улице, Дуня, собрав всю свою твердость, написала в дневничке: "Я сама
пытаюсь обмануть себя, когда говорю, что мне хочется всего лишь прогуляться… Но я не
поддамся слабости. Поссорились мы окончательно. Если я вечером выйду из дома, значит, я
безвольная, ни на что не способная дура!"
И тут – его коротенькая записка! И она удивилась: при чем тут какая-то обида, какие-
то принципы? Ее, глупую, любит взрослый, серьезный человек! И тут Дуня почти физически
ощутила, как Бояркин словно вдвинулся в ее духовное пространство, называемое душой. И
вслед за этим наступило освобождение от сомнений. Пропала угнетающая ответственность
перед Олегом, полюбить которого она себя и вправду заставляла. Теперь он стал не близкий,
но просто хороший парень, друг. Большим открытием стало для нее уже само то, что она,
оказывается, имеет право не любить Олежку, что ничего в этом чудовищного нет.
Действительно, зачем же себя принуждать? Чувства всегда правы. Они настолько правы, что
могут быть уместными в любых обстоятельствах. Это сами обстоятельства могут быть
неуместными для чувств, потому что именно чувства – стержень всей жизни. Это было ее
самостоятельным выводом, и ей тут же захотелось узнать о нем чье-нибудь мнение. Чье же?
Да, конечно, мнение Николая. Он только что вошел в нее, но уже владел всеми мыслями.
И потом, уже, должно быть, в сотый раз перечитывая записку Бояркина со словом
"люблю", Дуня вдруг испугалась – а что если записка имеет прощальный смысл (она видела
уже в ней тысячу смыслов)?!
А вдруг он, не надеясь на нее, возьмет да и полюбит кого-нибудь… Или ту женщину,
которая ему жена. И Дуня за эти два дня измучилась от ожидания. Она ждала автобус. Она
видела, как Николай, выпрыгнув из него, шел в общежитие с рюкзаком на плече. Она уже
воображала встречу, но вечером получила письмо с треугольным штампом. Прямо около
почтового ящика она разорвала конверт и прочитала на одном вздохе. Тоскуя по Дуне, Олег
вспоминал множество трогательных мелочей… Дуня скрылась в свою комнату и, упав на
кровать, проревела весь вечер. Она не вышла на улицу, когда стемнело, не написала ответ и
не выучила уроки. Чтобы побыстрей со всем разобраться, ей хотелось тут же ответить Олегу,
что они теперь не больше чем друзья, но не решилась, и только на следующий день написала
сухое нейтральное письмо,
… Разговаривая, Николай и Дуня шли без дороги и остановились у плетня в узеньком
переулке, по которому лишь однажды проехала скрипучая телега, едва их не зацепив. Из
клуба короткими кусками вырывалась музыка, когда там открывалась дверь. Потом музыка
прекратилась, и Николай проводил Дуню домой.
В общежитие он возвращался не спеша, слегка разочарованный; долгожданная
встреча вышла обыкновенной. Бояркин почти ненавидел себя за это разочарование. Он
почувствовал сегодня, что Дуня потянулась к нему, но он почему-то перестал это ценить.
Более того, сейчас он понимал, что даже если она полюбит его, то и это не станет для него
большим событием, потому что она полюбит по-детски и очень наивно. Конечно, наивность
– это тоже великая сила, но для того, кто сам наивен. Он же, оказывается, любит, скорее
всего, не саму Дуню, а тот образ женщины, который Дуня помогла создать. Но может быть, и
у него все это наивно? Ведь идеал все равно недостижим. Так разве не достойна любви та
девушка, которая этот идеал вызывает? Бояркин ругал себя – не нужно никаких
размышлений, не нужно – нужно просто любить.
* * *
С утра взялись за кладку стены и заделку швов между железобетонными плитами.
Почти все работали на лесах, и прораба Игоря Тарасовича заметили издали. Ожидая от него
множества нелепых, но все же неприятных выговоров, все принялись шутить и зубоскалить
друг над другом. Однако настроение у начальника оказалось превосходным. В этот раз он
сравнительно быстро добился необходимого стройке кирпича и цемента и в своей надежной
желтой телогрейке, и в сияющих сапогах, шел прыгающей походкой.
Увидев свою необходимость стройке, Игорь Тарасович отправился в путь вчера
вечером, но сумел добраться только до райцентра, где пришлось ночевать в кресле,
согнувшись в три погибели. Сегодня утром он на открытой попутке приехал в Плетневку.
– Что это вы сегодня такой веселый, Игорь Тарасович? – спросил его Санька, когда
прораб здоровался за руку со всеми, кто был не на лесах.
– Да нет, это только с виду. Приболел немного, на машине прохватило. Теперь
кашляю, – сказал прораб и тут же кашлянул.
Потом, повертевшись на объекте с полчаса, он сказал бригадиру, что все-таки пойдет
немного отдохнет, и пусть уж они поработают без него.
– Да как же мы без вас-то, Игорь Тарасович! – воскликнул Санька.
– Ничего, ничего, – успокоил его прораб, – мне надо подлечиться. А то боюсь, что так-
то вы можете вообще меня здесь больше не увидеть…
– Хорошо бы, – тихо сказал Цибулевич.
– Что? – спросил Игорь Тарасович.
– Я говорю, конечно, какая работа больному человеку. .
Игорь Тарасович смело ушел с объекта в общежитие, полностью разделся, поспал,
окреп духом и пошел обедать. После обеда он вновь появился на объекте, теперь уже готовый
руководить изо всей силы.
– Ты неправильно делаешь, – сказал он Бояркину, который заделывал щели между
плитами, – размазываешь широко. – Дай, покажу.
Николай и сам видел, что швы не выходят, но показанное Пингиным его рассмешило.
Он, кажется, никогда не работал мастерком, видел работу только со стороны и думал, что это
просто. Его рука, в которой оказался мастерок, превратилась в негнущуюся рогулину,
которой он пытался вмазать раствор в щель, но раствор тут же вываливался. В поведении, в
жестах Пингина Николаю всегда казалось что-то неестественное, и теперь Николай увидел,
что прораб был левшой, причем правая рука почти совсем не работала. Бояркин вспомнил,
что даже в столовой он брал то стакан, то кусок хлеба только одной рукой. Видимо, у него в
жизни чаще всего была работа, для которой хватало и одной руки.
– Раствор плохой, – мрачно заключил Пингин.
Топтайкин в это время вскарабкивался на леса, и бригадира зацепило, что хаяли
раствор, приготовленный по его рецепту.
– д-Ну-ка, дай! – потребовал он мастерок.
Легкими шлепками, от которых не упала ни одна капля, бригадир быстро забросал
щель и потом одним движением собрал и стряхнул в ведро лишний раствор. Осталась узкая
полоска шва, которая высохнет и станет незаметной. Бояркин воспринял это как фокус. Он
попросил показать еще раз и, внимательно пронаблюдав, понял свою ошибку. Раствор
бросался одной кистью, а не всей рукой – движения были схожи с ударами теннисной
ракеткой.
– Молодец, молодец, – сказал Игорь Тарасович бригадиру. – У тебя выходит даже
чище, чем у меня.
Топтайкин усмехнулся в сторону, влез на леса и обрушился там на Валеру, который,
маясь бездельем, положил несколько кирпичей в стену.
– д-А-ну, отойди! – кричал бригадир с неожиданной злостью. – Всю стену д-испортил.
– Да это не я. Это прораб, – соврал Валера, открывая для раздражения бригадира
самый верный клапан. – Я, наоборот, хотел выправить.
Топтайкин знал, что Пингину никогда не влезть на леса, что Валера нагло врет, и все
же успокоился.
– Сам д-выправлю, – сказал он. – А ты иди и сиди на своем д-кране.
Топтайкин делал кладку перпендикулярно железобетонной стене и, чтобы лишний раз
не проверять ее по отвесу, провел вертикальную меловую черту прямо по бетону.
Пингин, постепенно нахмурившись, долго и пристально рассматривал эту отметину и,
наконец, спросил, по отвесу ли она сделана.
– д-Конечно! – возмущенно рявкнул Топтайкин, у которого от взгляда постороннего
наблюдателя уже начали криво ложиться кирпичи.
Игорь Тарасович сплюнул и пошел из кормоцеха. В дверях остановился и крикнул
своим тонким голосом:
– Ты смотри у меня! Не кричи! А то ведь я тоже!
Для убедительности он топнул ногой и погрозил кулачишком.
– д-Дурак, – тихо сказал Топтайкин.
Николай тихонько смеялся про себя. "Нет, с такими мужиками можно жить, – подумал
он, чувствуя сегодня в душе порядок и покой по всем пунктам".
А вечером, когда стемнело, Бояркин снова вышел на улицу. Подойдя к клубу, он
увидел приближающихся девчонок-десятиклассниц. Среди них была и Дуня. Поджидая ее,
Николай взглянул в небо. Вечные, перемигивающиеся звезды на нем уже не имели никакого
предостерегающего значения, потому что он в это время был вечен от ощущения счастья.
ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ
На День Победы радио посулило дождь со снегом. К десяти часам, когда
действительно было хмуро и ветрено, люди стали собираться к обелиску в центре села.
Обелиск с красной звездочкой на острой вершине был сварен в виде вытянутой пирамиды из
листового железа и выкрашен серебрянкой. Его окружили сосенки, посаженные
прямоугольником, и низкий зеленый штакетник. Перед штакетником, уже вне этого мини-
мемориального комплекса, возвышалась основательная трибуна.
Люди, ожидая начала митинга, что-то обсуждали. Бояркин подошел, высматривая
Дуню. Несколько раз до него донеслось имя деда Агея. Николай прислушался.
– В Москву сразу же дали телеграмму, – говорила одна женщина другой, – но вот
только успеют сыновья-то или нет. Похороны назначили на одиннадцатое.
– А что такое? – вмешался Николай. – Что, умер дед Агей?
– Умер… – с вызовом передразнила его рассказчица. – Убили, а не умер. Вы же все
этой водки нажраться не можете! И-идолы!
Бояркин вспомнил раскрытые настежь большие ворота в ограде деда Агея, которые он
только что видел, проходя мимо его дома, но не придал этому значения. Он протиснулся
дальше в толпу и узнал все подробности происшедшего.
Накануне под вечер, когда дед Агей сидел на лавочке, у соседки, живущей через
дорогу, убежал поросенок. Дед Агей хотел ей помочь загнать его в ограду, стал переходить
дорогу и попал под мотоцикл пьяного Дроблева. Причем сам Дроблев себе только "морду
соскоблил". Николай помнил этого Дроблева – в клубе он больше всех матерился, чаще
других бывал пьяным, ходил в сапогах, голяшки которых были заворочены настолько,
насколько это было возможно.
Смерть старика, которому уже было просто "положено" умереть своей смертью,
преодолевшего, должно быть, полный набор случайностей, выпадающих на обычную жизнь,
была особенно нелепой. Смерть от сопляка, видимо, считавшего (если он обладал
способностью что-либо считать), что он живет не среди людей, а среди манекенов, не
имеющих ни чувств, ни боли, ни смерти.
Начало митинга затягивалось, но люди, занятые обсуждением происшествия, не
замечали этого. Наконец, из хрипучего, испорченного непогодой динамика на столбе зазвучал
гимн Советского Союза. Сначала с трибуны выступил председатель сельсовета, потом два
фронтовика поделились своими воспоминаниями, десятиклассники продекламировали чьи-то
стихи… Был зачитан длинный для небольшого села список погибших на войне, а потом
список ветеранов, присутствующих на митинге. Их набралось десять человек, и все они
стояли на трибуне; теперь уж на трибунах умещались не самые отличившиеся, а оставшиеся
в живых. Пожилые мужчины с морщинистыми лицами, в темных пальто и стеженых
телогрейках привычно и спокойно выслушивали выступления. Среди елкинских ветеранов не
было Героев Советского Союза и полных кавалеров Славы. Для страны они были самыми
обычными солдатами, но для небольшого села – были людьми особыми. Глядя на них,
Бояркин думал, что фронтовики – это, в сущности, те люди, в которых еще жива война, и,
общаясь с ними, мы присоединяемся к войне как через самые короткие проводники. Но
проводников этих все меньше и меньше… Когда-нибудь на этой трибуне останется всего один
ветеран – как ему будет одиноко! А потом, может быть, уже на другой год, место ветеранов
на трибуне начнет пустовать. От них останутся воспоминания, кинопленки, записи, книги.
Но непосредственное впечатление от них будем заключать в себе только мы. И кто знает,
может быть, этим-то и будет потом когда-нибудь отмечено наше поколение. Возможно, потом
нашу суть будут объяснять так: они потому были такими-то или такими-то, что их отцы и
деды – участники самой последней и самой большой войны. И тут Бояркин заметил, что он
как бы "натягивает" себя на эти рассуждения, что его переживания идут от ума, а не от души.
Эта фальшь в самом себе неприятно поразила его. Почему же нет естественного
переживания? Ведь даже Дуня (они однажды говорили о войне), при ее меньшем жизненном
опыте, переживает непосредственней. Может, оттого, что ее отец фронтовик? Да, наверное,
так, решил Николай. Останься живыми его деды, и он через них многое понял бы как свое,
почувствовал бы к войне большую сопричастность. Так, может быть, война намеренно
убивала больше, чтобы легче забыться? Но тогда для того чтобы противостоять войне, нам
надо специально помнить о погибших, специально оживлять их в памяти…
Все время, пока на трибуне менялись выступающие, Бояркин стоял и думал об этом.
В минуту молчания шумел ветер в сосенках, кричали гуси, не слеша переваливаясь
через дорогу. А над землей неслись низкие, тяжелые тучи. Это мгновение, когда несколько
сотен людей вдруг молчаливо замерли, заворожило Бояркина. И, видя множество затылков
впереди себя, он подумал: не есть ли эта минута – некий общий момент ОСОЗНАНИЯ.
Позади кто-то захихикал, но Бояркин все смотрел на затылки, боясь оглянуться и не найти на
лицах подтверждения своим мыслям.
– Вот, токарь-пекарь, братку-то нашего тоже там того… – тихо сказал оказавшийся
рядом Аркадий Топтайкин.
Николай покосился на него. Аркадий был под градусом, и плакал, неуклюже вытирая
слезы тяжелыми, черными кулаками.
На трибуне Бояркин видел и Дуниного отца – Василия Осокина, простого сельского
мужика, сухого, невысокого, с землистым цветом лица. Несколько лет до пенсии он работал
пастухом, а всю жизнь до этого – механизатором.
Знал теперь Николай и Дунину мать – она работала кладовщицей на току, мимо
которого строители проходили, если шли в столовую прямо от кормоцеха. Мать Дунина была
полной, тяжело ступающей женщиной. Узнав Дуниных родителей, Николай успокоено
подумал, что Дуня от того же пласта понятных сельских людей, что и он сам. Просто она со
своей необъяснимой красотой какой-то своеобразный, наиболее тонкий и высокий росток.
* * *
Дуня в этот день стояла в почетном карауле. Накануне вечером она засиделась над
учебниками и, уже умываясь перед сном, подумала, что хорошо было бы сейчас пошептаться
о чем-нибудь с Николаем, но тихо, тихо, чтобы голоса не вспугивали ночную тишину. Между
ними был договор видеться через день, но, наверное, он и сегодня подходил к ее дому.
Дуня любила такие спокойные вечера, когда в тишине можно было поговорить с
собой, вспомнить о чем-нибудь приятном и даже поплакать. Обычно в такое время все ее
горести и печали проступали из внутренней неразберихи отчетливей, и с ними было легче
разобраться. Но теперь ей часто хотелось разделить такие вечера с Николаем, потому что он
не помешал бы ни горести, ни слезам.
Разбирая постель, Дуня на малой громкости включила транзисторный приемник. Шла
передача, посвященная завтрашнему празднику. Звучала "Темная ночь". Дуня устало и
медленно села на мягкую постель в своей маленькой комнатке со спокойным светом
настольной лампы и, пожалуй, впервые почувствовала, как песня с ее словами, мотивом,
грустным, задумчивым голосом певца словно растворяется в ней. Песня стала близкой и
понятной. В глазах помутнело от выступивших слез, и в горле появилось что-то мешающее
дышать. "Темная ночь разделяет, любимая, нас, и тревожная черная степь пролегла между
нами…" Дуня ясно увидела подсказанное книгами, фильмами, рассказами отца. Вот окоп, в
котором осенней ночью сидя спят бойцы в касках. Худые, измученные лица освещаются
белыми вспышками ракет. Над головами изредка посвистывают пули. Но они дремлют,
бедные солдатики, привыкшие даже к тому, что смерть всегда рядом. И лишь один, совсем
молоденький, солдат смотрит на звезды. Он вспоминает жену, маленькую дочку, А впереди
еще не дни, а годы войны. И солдат думает, что, может быть, он и не вернется. Дуня
вообразила это настолько реально, словно не когда-то в прошлом, а именно теперь где-то в
своем окопе сидит этот солдат, из-за бессонницы одинокий и среди своих товарищей, и на
всей Земле.
Потом с этим же настроением Дуня послушала еще несколько песен, вдруг начиная
понимать войну конкретнее, по-своему, изнутри.
Ночью Дуня приснилась себе маленькой девочкой. Будто сидит она за огородами на
жердочках и видит, что над самой землей скользит облако, похожее на слоненка. Слоненок
прозрачный и плывет, не шевеля ногами. А следом за ним поплыл еще один, уже побольше,
потом еще больше, и еще. Они уплывают вереницей, а последний, уже совсем огромный, но
удаляется он так же легко. "Смотрите, какие слоны!" – кричит Дуня, и от ее крика слоны
начинают терять свою форму. У последнего большого слона дольше всего различается голова
с хоботом, но и она медленно расплывается.
Дуню окружают какие-то дети, которых она воспитывала (тут она уже стала
взрослой), которые почему-то сами не видели слонов, а показать им было уже нечего.
Она проснулась и несколько минут лежала, наслаждаясь виденным, пытаясь его
разгадать. В большой комнате разговаривали родители. Дуня вспомнила, что еще сквозь сон
слышала, как отец сказал огорченно:
– Ну, зачем ты это говоришь, Наташа. Нельзя об этом говорить просто так. Я ведь и
сам это знаю.
Отец сердился, когда мать говорила что-нибудь нежное, а тем более о любви. Он
считал, что нельзя этого говорить в будни и говорить словами. Словами можно сказать только
в самый трудный момент, в беду, чтобы это помогло. Но умиляться этим просто так – нельзя.
Сегодня мать, видимо, не сдержалась, и что-то шепнула ему. Дуне стало совсем весело – ведь
уже совсем старенькие они, а ссорятся из-за чего! И тут Дуня еще больше удивилась сну,
промелькнувшему в долю секунды, когда она уже услышала отцовское ворчание. Этот сон
стал просто как бы красивой иллюстрацией его истины – понятно, почему пропали ее слоны,
– их убили слова.
Одевшись, Дуня вышла в зал. Родители были уже в спальне, откуда слышалось
позванивание медалей. Мать, особенно заботливая сегодня, с гордой ноткой в голосе жалела,
что отцу из-за холодного ветра придется все награды скрыть под пальто. Дуня проверила
перед зеркалом выражение лица для почетного дежурства у обелиска. Руки она держала
перед грудью, сжимая воображаемый автомат, который ей потом дадут из класса военной
подготовки. Отец вышел с электробритвой в руке, а мать, следом за ним вынесла и повесила
на спинку стула пиджак с медалями.
– Папа, как нужно держать автомат? – спросила Дуня, смутившись тем, что ее застали
у зеркала.
В школе им все объяснили, но Дуне хотелось уточнить у отца. Ни у кого из ее
сверстников не было отцов – ветеранов войны. Она была очень поздним ребенком. Мать
забеременела, когда, казалось бы, вышли уже все сроки. Мать даже стыдилась этого. И врачи,
и все знакомые не советовали ей рожать. Запротестовал только отец. У них было уже три
сына, и, вспомнив давно забывшуюся мечту о дочке, он сразу же сказал; "Ну, мать, должна же
быть справедливость. Это у тебя девка. Дунька!" Всех девчонок он звал "Дуньками". И
потом, подбадривая мать, он так часто поминал это имя, что другое уже просто перестало
подходить. Дуня знала эту историю и, болезненно переживая, считала, что все ее сверстники
появились на свет более обязательно, а вот она могла бы просто-напросто не родиться.
Может быть, поэтому она во все окружающее всматривалась пристальнее других.
– О! Да я уж и забыл, как его держать, этот автомат, – сказал отец, но приосанился и,
сжимая электробритву, показал: – Вот так. По телевизору видел – так. Да ты чего меня-то
спрашиваешь? У молодых спрашивай. Погоди, твой-то придет, так спросишь.
Такое ласковое напоминание об Олеге обожгло Дуню. Она сжала губы и ушла к себе.
"Что же делать? – со страхом подумала она. – Ведь все это надо как-то объяснить и маме и
папе". А ведь она уже видела, как Олег держит автомат. Как-то его мать постучала в окно,
когда она шла из школы, и показала фотографию Олега, стоящего на фоне знамени с
автоматом. Карточка была всего одна, и ее прислало командование с благодарственным
письмом. Олежкина мать обычно делала вид, будто не знает об их дружбе, но тут не
сдержалась. "И тетя Нина будет презирать меня за встречи с командированным, – подумала
Дуня.– Ведь это для меня он Коля, а для других – командированный". Она вспомнила, как
смело, открыто ходили они вечерами по улице, и ей стало страшно – что же она, глупая,
делает!
На пронизывающем ветру у обелиска у Дуни выбились волосы из-под пилотки, щеки
и нос покраснели, но она видела себя такой же, как в зеркале – бледной и торжественной.
* * *
Бояркин заметил ее лишь в тот момент, когда она, уже сменившись, передавала
автомат и поспешно надевала платок и плащ. Впервые увидев на Дуне школьную форму,
Николай вдруг сделал глупое открытие, что она намного младше его. "Да ведь весь ее опыт
состоит пока лишь из детства, – подумал он. – А для взаимопонимания нужно, если не
сходство опыта, так хотя бы его количественное равенство. Конечно, мне нравится
встречаться с такой красивой девушкой, радует даже бессмысленный разговор. Ну, а среди
кастрюль и пеленок в снятой где-нибудь квартирке? В конце концов, независимо от чувства
мне надоест ее наивность, а ей опротивеет мое скучное самокопание".
После митинга Николай вернулся в общежитие. Вскоре заявился сияющий Санька,
который сговорился с Тамарой и Дуней пойти в лес.
– В лес? В такую погоду? – недовольно спроси Бояркин.
– Да ты что! – почти закричал Санька, ожидавший от товарища благодарности. –
Теплынь-то сегодня, какая! Сидишь тут, киснешь…
С девчонками встретились на том же взгорке, невдалеке от села. Надя не отстала от
них и на этот раз. Увидев Дуню в брюках и в легкой курточке, Бояркин забыл все свои
сомнения…
В лесу они попытались отыскать полянку, где было так хорошо в прошлый раз
вечером, но наткнулись на другое очень красивое место. Погода после обеда изменилась.
Ветер, разогнав тучи, успокоился, и грех было искать что-нибудь лучше, чем это сухое
местечко около большой выемки, наполненной прозрачной водой с торчащими стеблями
прошлогодней травы, окруженной старыми березами с легкими, все еще прозрачными
кронами.
Николай и Санька разулись и стали бродить по воде. Не отстала от них и Дуня,
сбросив туфли на низком каблуке и подвернув брюки. Вода была холодной, и все трое скоро
замерзли, обулись, чувствуя, как приятно горят ноги в сухих носках. Тут же разожгли костер,
поджарили сало. Когда появились угли, накатали картошек. Раскрыли консервные банки с
сардинами в масле, нарезали хлеб. Эти приготовления, особенно запах сала и картошки,
разожгли аппетит. Санька склонился над рюкзаком и вынул бутылку яблочного вина.
– Ого-го! – удивилась Тамара, – да вы, никак, пьянствовать собрались?
– Почему это мы? – засмеялся Санька, готовясь зубами снять мягкую пробку, – все
выпьем понемножку.
– А мы не будем, – сказала Тамара.
– Да вы что! – вскинулся Санька, взглянув на Дуню и Надю. – Зачем же я тогда это
приволок?.. Да вы что?.. Сегодня ведь День Победы… А-а!
Санька решительно закусил пробку.
– Погоди, – сказал Николай, – давай уж тогда не будем.
– Ну, я не знаю, – расстроено сказал Санька, – что же за праздник у нас получается?
Бояркин все это время видел, прежде всего, Дуню, а уж потом всех остальных. Каждое
ее движение, жест казались ему умными, ловкими. Николай уже знал, что Дуня бегает
быстрее всех девчонок в классе, дальше всех прыгает и хорошо плавает. К его радости, она