
Полная версия:
Небесный Технарь 5
— Никто не учил. Так разминаются перед работой, чтобы не надорваться.
— Перед работой надорваться у тебя еще лет двадцать не выйдет. А вот что плечи у тебя ходят, как у мужика, которому за сорок, это я заметил. Интересно мне стало. Ты откуда такой?
Тесак лежал у него поперек колен, пальцы на рукояти не двигались.
— С братского причала.
— Это я слышал. Не оттуда ты.
Я передвинул ящик между колен, чтобы руки были заняты. Отвечать было нечем. Врать человеку, который смотрит на плечи, а не на лицо, все равно что подгонять деталь на глаз, когда у мастера в руке калибр.
Он не стал продолжать. Засмеялся опять, коротко, ушел в ту же дверь, что и остальные. Тесак он нес в руке.
Артель расходилась долго. Старшина сидел за доской, пока не ушли все. Я видел, как Мирта, проходя мимо, положила ему руку на плечо, не глядя, коротко, как кладут руку своему. Он не поднял головы. Девочка ушла с ней, оглядываясь на меня до самой двери.
Ермил показал мне место у стены, за станком, где лежала парусина, еще не крашеная, свернутая в несколько раз.
— Спи тут. По домам места нет, а в общем всегда кто-то ночует. Я сам тут сплю, при станках. Утром Гурий тебя позовет. Он тебя весь вечер не спрашивал, потому что при тех не хотел. Спросит один.
— Пусть спрашивает. Только я сам пока не знаю, что ему ответить.
— Про ключ спросит. Что ты услышал ключом. Он видел, как ты по кладке ходил. Он сам так ходит, только ему камнем отвечает, а тебе, видишь, не камнем.
Евстрата у двери уже не было. Когда он ушел, я не заметил.
Я лег на парусину, положил под голову обвязку. Кольцо снова уперлось в затылок, я снова его передвинул. Ящик поставил у стены, между собой и стеной. Кострика в очаге дотлевала, пахло хлебом, от станков тянуло сырым деревом. Лежал и складывал день в столбик.
Три утра после Заката. До Заката, по счету артели, который Ермил сказал мне по дороге к дому, оставалось одиннадцать дней. Потом три утра. Потом шнур. Шнур уйдет или не уйдет, а я к тому времени буду либо на клипере, либо здесь. От меня в этом столбике ничего не зависело, потому что я мог только сказать, что в коробке деталь, а остров от этого не встанет. Чтобы он встал, надо было знать, отчего он садится. Пять форсунок, забитых нагаром. Три, которые еще работают. Шлак в швах. Подача, которой не хватает. Повернул это так и этак и уснул, не додумав, потому что тело в этот раз было сильнее головы.
Проснулся я в темноте.
Очаг погас совсем. Снаружи шумел ветер, ровно, как шумел весь день. Но разбудил меня не ветер. Лежал и слушал, пока не понял, что именно слушаю.
Стук.
Глухой, далекий, снизу, через камень, через стену, через парусину подо мной. Один удар. Долгая тишина, я успевал сделать четыре вдоха. Второй удар. Такой же. Тишина. Третий. Промежутки были равные, как у часов, только медленнее.
Так стучит насос, когда во всасывающей трубе кончается вода и он начинает хватать воздух. Поршень проскакивает пустоту без нагрузки и с маху бьет в остаток воды, как молотком по днищу, а клапан хлопает о седло вхолостую. Потом снова. На заводе от этого звука бежали к насосу, потому что через полчаса такого хода насос умирал.
Человек в сером плаще сказал, что она говорит ночью. Стучит, слышно от ниши.
Я лежал и считал удары. На двадцатом сел.
Глава 4
Старшина пришел до света, как и говорил Ермил.
Стук под утро стих, когда, я не заметил. Уснул сидя, у стены. Старшина не вошел в общий дом, а встал в дверях. На сером фоне я увидел его раньше, чем проснулся до конца. Ящик был на месте, между мной и стеной. Я сел, нашел ногами сапоги, взял ящик. Он ждал, пока я обуюсь, за это время не сказал ни слова. Потом повернулся и пошел к колодцу. Я пошел за ним, потому что звать меня он, видимо, не умел, а умел только идти впереди.
У кладки он остановился над тем местом, которое я вчера отметил по трещине. Он знал его сам. Выходит, кулаком он слышал то же, что я ключом, только не верил кулаку.
— Что ключом слышал?
— Не камень. Пять мест по кольцу, через равные промежутки, в каждом глухо, но с ниткой. Под причалом три, из них одна тянет. Восемь. Швы вокруг мертвых залиты черным, спекшимся, как шлак. У живых не смотрел, не дотянуться.
Он выслушал это, глядя не на меня, а на плиту. Потом присел, тяжело, с согнутой спиной, положил на плиту кулак. Не ударил. Просто положил, костяшками вниз, как кладут руку на лоб больному.
— Три года назад сели. — Он говорил плите. — Три года я по ним бил. Камнем отвечали, все пять.
— Они и отвечают камнем. Только не совсем. Чтобы услышать, чем не совсем, надо бить не кулаком.
Он встал. Посмотрел на свой кулак, на ссадины, на ключ Мирона у меня в руке. Ничего не сказал на это, а спросил другое.
— Встанет?
Наугад на такой вопрос я здесь еще никому не отвечал. На заводе мастер, который на «встанет?» говорил «встанет», не посмотрев внутрь, долго мастером не оставался. Я сказал ему то, что сказал бы начальнику цеха.
— Не знаю. Чтобы знать, надо увидеть, что под кладкой. Пока я слышал только, что там что-то есть и оно не пустое. Если оно забито, его можно прочистить. Если сломано, нечем.
Он кивнул один раз, как кивают на меру. Пошел прочь, к воротам. С ним у меня вышел весь разговор, какой был возможен. Длиннее он со мной в те дни не говорил.
Солнце встало, когда от затишья вышла шлюпка.
Я успел к тому времени обойти кольцо кладки второй раз, теперь с коробкой в голове, а не с ключом. Трубы под ее горло я искал глазами в каждом шве и не нашел. Кладка была глухая. Если труба и была, она лежала под плитами. Туда, кроме как через шахту, хода не было. Я смотрел в шахту, на облако внизу. По канату ведра туда спускалось только ведро.
Шлюпку я видел с кладки, видел, как она села у причала, как на настил вышел Евстрат, один, без серых, с чем-то под мышкой в холсте. Он поднялся по тропе, не глядя под ноги, прошел мимо ворота для ведра и остановился передо мной. Положил холст на кладку. Развернул.
Коробка.
Я присел и не стал трогать руками. Сначала глазами, как учили.
Литая латунь, желтая, без зелени, вся в мелких следах от напильника, которым ее чистили снаружи. Чистили хорошо. Размером с котелок, как я и помнил. Горло с одной стороны, круглое, с чистой кромкой, в кромке три паза, как под штыковой замок у пожарного рукава. Выход с другой стороны, уже горла раза в полтора, тоже с кромкой. Крышки сверху не было, но по следам на торце было видно, что она была. Внутри, между горлом и выходом, посередине, шло седло. Кольцо, отлитое вместе с корпусом, с гладкой, притертой посадочной поверхностью. На нем должна была лежать тарелка. Тарелки не было. Я взял тонкий щуп и провел по седлу. Ровно. Провел еще раз, медленнее. Там, где седло переходило в стенку, щуп зацепил.
Паз. Тонкий, в волос, по всему кольцу седла. Не трещина, края ровные. Его сделали нарочно.
Я поднял голову. Евстрат стоял и смотрел на мои руки.
— Люди в плащах звали это «уста». — Он не отводил глаз от щупа. — Они говорят, что оно просило уста и они их принесли. Я их слышал. Теперь слушаю тебя. Если это деталь, поставь. Если это то, чему молятся, я заберу ее на огонь, когда вернусь. Ты скажешь, что это.
— Куда поставить? Трубы под это горло я на острове пока не видел.
— Туда, где ей место. Ты найдешь или не найдешь, это и будет ответ.
Ветер с края потянул холст. Я прижал его правой ладонью. Круг ожога отозвался на латунь холодом.
— Когда вы вернетесь?
— Клипер идет в Семь Причалов и дальше. Я вернусь к первому утру после Заката. Коробка остается у тебя. Ящик тоже. Гильдия останется здесь, и ты с ней тоже останешься. Тебя не тронут, потому что я вернусь.
Он завернул холст обратно, как был, отдал мне в руки. Коробка была тяжелая, тяжелее котелка, от нее шел холод, какой идет от всякой латуни на ветру. Евстрат посмотрел на меня еще раз, на лицо, не на руки. Пошел вниз по тропе.
Я стоял с коробкой и смотрел, как шлюпка отходит от причала.
На клипере ее подняли на блоках так же ровно, как спускали. Серые на палубе выбрали концы с колец. Судно отошло от скалы на малом, развернулось в затишье и пошло вверх, к краю струи, туда, где облака тянулись нитками. Дрожь его палубы я не чувствовал, но знал, какая она. Я стоял и смотрел, пока клипер не поднялся в белое и не стал одним из облаков. Потом он исчез. В затишье остался только черный кораблик. Теперь я был на острове с коробкой, ящиком и людьми в перчатках.
Бритый нашел меня у причала через час.
Туда я спустился посмотреть швы у живых консолей. Лежал на настиле, свесив голову между брусьями, когда доски качнулись под чужим весом. Он сел на кнехт, мешок бросил у ног, положил тесак поперек колен и подождал, пока я вылезу. Швы у живой консоли были не залиты. Я успел это увидеть. Черного стекла там не было, только камень и кожух. Ящик с коробкой я поставил у кнехта, чтобы видеть.
— Ты на белом плечами крутил. — Он хлопнул ладонью по кнехту рядом с собой. — Я тебе сказал, что это пляска. Хочешь посмотреть, что не пляска?
— Зачем это тебе?
— Затем, что ты стоишь на ногах не так, как твои ровесники, и мне интересно, что из этого выйдет, если тебе дать железо. А еще затем, что мне скучно. Я нанялся стеречь ящики, а ящики, парень, стеречь не от кого. Тут на острове ни одного вора, а те, кто со мной приехал, сами знают, что в ящиках.
Он встал с кнехта и вытащил из мешка второй тесак, короче своего, с тупой кромкой, какой дают учиться. Протянул рукоятью вперед. Рукоять была обмотана сыромятным ремнем, потемневшим от чужих ладоней. По тому, как ремень вытерся, я понял, что учились на нем не один год и не один человек.
Я взял. Ожог на правой ладони, зажившая розовая кожа, натянулся на рукояти и заныл. Я перехватил, чтобы круг от кольца лег на вытертое место ремня. Он смотрел на это.
— Как ключ держишь. — Он взял меня за кисть и повернул ее к свету. — Кулаком, за середину, чтоб не вырвало. Ключ не режет. Ключом тянут, а это должно идти от плеча, как плеть. Вот так.
Он показал. Одно движение, медленно. Доски настила под ним не скрипнули, хотя весил он вдвое против меня. Ступни он ставил, как ставят на лед. Тесак у него пошел из опущенной руки вверх и наискось, не кистью, а всем плечом. Остановился там, где кромка смотрела в горло того, кто стоял бы напротив. Потом он опустил его и показал еще раз.
— Это первое. Их двенадцать, и делают их каждое утро, пока тело не перестанет думать. Так учат на Фронтире, у Свечиных. Я у них не учился, я от их людей перенял, когда стоял с ними в одном строю. Повтори.
Свечины прозвучало как имя дома где-то на краю. Переспрашивать я не стал.
Я повторил. Вышло плохо. Тесак оказался тяжелее, чем выглядел, тяжелее ключа Мирона. Вес у него сидел не в рукояти, а ближе к концу, так что рука, привыкшая к ключу, искала середину и не находила. Рука шла от локтя, а не от плеча, потому что от плеча тянуть я не привык. От плеча бьют кувалдой, а кувалду я последние годы брал редко, все больше ключ. Он захохотал так, что на кораблике в затишье обернулись.
— От локтя! На Фронтире за такое повесили бы, а потом купили бы. Все от локтя делаете, кто с инструментом вырос. Еще раз.
Я сделал еще раз. И еще. Он поправлял не словами, а двумя пальцами, брал за запястье и переносил движение выше. На десятый раз рука пошла от плеча. Ее повело дальше, чем я хотел, потому что тело оказалось легче и быстрее, чем голова успела рассчитать. Тесак ушел в сторону. Я остановил его сам.
— Вот. — Бритый показал на мою руку. — Видишь? Тело тебя обгоняет. У взрослого так не бывает, взрослый знает, где у него кончается рука. А ты не знаешь. Как будто тебе ее вчера выдали.
Он был ближе к правде, чем думал. Отвечать я не стал, повторил движение еще раз, медленнее, подбирая, где кончается рука. Он смотрел на это и больше не смеялся.
С настила было слышно, как в затишье у кораблика двое гремят цепью лебедки, проверяя ее вхолостую. Бритый на это даже не повернул головы.
Учиться я согласился ради того, чтобы наконец освоиться в собственных движениях. Хват это умел и был готов показывать. Тело, в котором я очнулся юнгой на «Пронзающем», стояло на ногах иначе, чем прежнее, двигалось быстрее, уставало позже. О нем я знал меньше, чем о чужом ремесле. На заводе к новому делу ставили рядом с тем, кто его знает. Первую неделю ты только повторял. Здесь мне предлагали то же самое, только с железом в руке. Я взял.
— Хват. — Он забрал тесак и сунул в мешок. — Меня так зовут. Завтра до света у причала, если не передумаешь. Передумаешь, тоже приходи, я скучаю.
Днем я считал дни.
С утра у воротов было людно. К подъему лент готовились. Канаты пропускали через руки, как я пропускал бы свой, барабаны крутили вхолостую на оборот-другой, слушали собачки. Начинали с верхнего по струе конца. Четверо с кораблика стояли там же, у барабанов, с островными, крутили. Я видел это с кладки. Крутили они молча, хорошо, как люди, привыкшие к лебедке. Мирта стояла у своего ворота последней в очереди, со сточенной собачкой, ждала своего часа.
Зарубок на столбе для этого не было, но у ворота для ведра, на стойке, кто-то резал ножом черточки, одна в день, тонкие. Ермил сказал, что это Мирта, она так считает до Заката с той осени, как осталась без мужа. Черточки она нарезала загодя, от Заката до Заката, а каждое утро стесывала одну. Нестесанных оставалось десять. Десять дней до Заката, потом три утра. Евстрат вернется к первому. Значит, у меня одиннадцать дней на то, чтобы найти, куда ставится коробка. Или понять, что она никуда не ставится.
Коробку я поставил на кладку, рядом с собой, разбирал весь день, не разбирая. Горло и выход. Седло с пазом. Крышка, которой нет. Тарелка, которой нет. Корпусов, устроенных примерно так, я видел сто. Все они назывались одним словом. Клапан. Горло, седло, тарелка на седле, пружина, которая прижимает тарелку, крышка, под которой пружина. Среда идет через горло, поднимает тарелку с седла, проходит в выход. Если среда пойдет обратно, тарелка сядет на седло, обратно не пройдет. Паз на седле мог быть под уплотнение. Мог быть под что-то, чего я не знал.
Клапан без тарелки, без пружины, без крышки. Корпус. Тарелку к такому седлу надо притирать, пружину подбирать по напору, крышку ставить на резьбу, которой на торце не было, или на замок, которого я не знал. Любая из трех вещей требовала мастерской, а здесь была доска на бочках. Люди в плащах несли на остров корпус клапана и называли его устами. Сказать Евстрату, что это деталь, я мог бы прямо сейчас. Он бы спросил, куда она ставится, а на это у меня не было ответа. Корпус клапана подходит туда, где есть труба под его горло. Трубы на острове я не видел. Я видел кладку, швы со шлаком и шахту с облаком на дне. Ключом я за день простучал кольцо еще раз, плиту за плитой, на всякий случай. Больше пяти мест не нашлось. Кольцо было ровное, шаг в шаг. Пустых мест в нем не было.
Вечером к колодцу пришел человек в перчатках.
Он не снял их. Встал у ворота для ведра, посмотрел в шахту, на столб с зарубками, на коробку рядом со мной. На коробке его взгляд задержался не дольше, чем на столбе.
— Лента ушла с острова, и Гильдия видела, как она уходила. — Он смотрел в шахту. — Остров пока ничей, Гильдия это тоже понимает. Гильдия подождет, как обещала при ленте, до третьего утра, а это тринадцать дней.
Он помолчал.
— Гильдия не спрашивает, что ты здесь делаешь, Утопленник. Гильдия знает, что ты чинил консоль в Семи Причалах, и знает, чем это кончилось для тех, кто на нее смотрел. Здесь консолей восемь, и Гильдия полагает, что ты их не починишь. Гильдия не угрожает, Гильдия считает, и счет у нее выходит такой. Гильдия предлагает тебе одно. Когда артель уйдет, Гильдии будет нужен человек, который умеет слушать кожух. Подумай об этом. У тебя тринадцать дней.
Он ушел, не дожидаясь ответа, тем же ровным шагом, как по своему цеху. У второго дома, под парусиной, его ждал высокий со шнуром. Они ушли вместе к затишью, не оглянувшись на колодец. Хват остался сидеть на гильдейском ящике у второго дома. Он смотрел им вслед, потом на меня, потом сплюнул в сторону и стал точить тесак, хотя тесак был наточен. Я не ответил, потому что отвечать было нечего. Человек в перчатках предложил мне место. Тринадцать дней, место, кожух. Гурий говорил о четырех ладонях и людях, которым придется уйти. Этот уже распределял работу на покинутом острове и выбирал для нее меня. Я стоял с коробкой, пока он уходил, и чувствовал, как под пальцами остыла латунь. На заводе такие предложения делали перед тем, как закрыть цех, тем, кого хотели забрать с собой. Я помнил, как на них смотрели остальные.
Солнце ушло за край острова, но в шахте еще было светло. Вороты замолчали один за другим, от дальнего к ближнему, последним замолчал тот, у которого собачка садилась со скребом. Мирта проверяла свой канат сама, без людей с кораблика. Я подошел и встал у барабана, чтобы успеть на спицы, если собачка проскочит. Мирта посмотрела и прогонять не стала. Собачка выдержала еще один день.
Потом я сидел у кладки с коробкой на коленях и думал про стук.
Ночью он шел снизу, через камень. Я слышал его в общем доме, через стену и через парусину. Человек в плаще сказал, что слышно от ниши. Сидел он у ниши, у чаши, где стояла коробка. Я до этой минуты не отделял одно от другого. Коробка в нише, стук у ниши. Только прошлой ночью коробка была уже на клипере, а стук был. Теперь я отделил, как отделяют на стенде шум насоса от шума трубы, заглушив одно и слушая другое.
Коробка стояла в нише. Коробка была пустым корпусом, без единой подвижной части, стучать в ней нечему. Стучало не в ней. Стучало внизу, в шахте, или под кладкой, или глубже. Люди в плащах слышали это, сидя у ниши, потому что ниша вырублена в той же скале. Они принесли сюда корпус, потому что то, что стучало, по их разумению, просило. Просило чего? Корпус клапана просят туда, где клапана нет.
Если внизу насос, который хватает воздух, ему не хватает подачи. На листах Игната слово «подача» стояло внизу, подчеркнутое. Насосу без подачи не нужны уста. Ему нужно, чтобы в трубе была среда.
Из ящика я достал манометр.
Капсула из разбитого судового барометра, который принес шкипер бочечника, колодка, которую я вырезал сам, игла из спицы Неры по трем черточкам. Ноль, одна, две. Сеня читал его лучше меня. На кладку я лег животом, на край, над шахтой, опустил руку вниз, насколько доставала. Колодку положил на ладонь так, чтобы стрелку было видно сверху, при том свете, какой еще шел снизу, от облака. Рука ушла в шахту по плечо, ниже кромки кладки, туда, где не доставал ветер.
Воздух в шахте был другой. Неподвижный, холодный, с тем запахом железа, которое долго лежало в сырости. Такой запах стоял в подвале цеха, где лежали трубы, снятые с линии и не сданные в лом. Я ждал. Левая рука, в холсте, держала край плиты. Порез под холстом тянул, потому что держать приходилось всем весом. Кромка кладки врезалась в ребра. Под кромкой, в сажени от моего лица, в камне шахты темнела полоса, ровная, горизонтальная, другого оттенка, чем камень выше и ниже. Заметил я ее краем глаза, отметил, как отмечают все, что не на месте. Вернулся к стрелке.
Стрелка стояла у «ноль». Не ровно, чуть дрожала, как дрожит всякая стрелка на всяком приборе, который держат рукой. Дыхание я держал ровным и считал вдохи. Сверху, от домов, доходили голоса, снизу не доходило ничего. Облако лежало в семи саженях, ведро на канате чернело над ним. Шахта молчала, как молчит выключенный цех, в котором все равно что-то гудит, если прислушаться.
На четвертом вдохе стрелка дернулась.
Не к «две», не к «одной», а в ту сторону, коротко, на треть расстояния до «одной». Вернулась к «ноль». Я стал считать заново. Три вдоха, четыре. Дернулась снова. К «одной» и назад. Снизу, из шахты, пришло что-то, чего рука не чувствовала, а капсула чувствовала. Приходило оно толчками, через равные промежутки, такие же, как ночью между ударами.
Снизу что-то хватало. Хватало не впустую. Колодка показывала тягу, как показывала ее над глохнущей консолью у третьего причала, только там стрелка стояла, а здесь дергалась. Что-то шло по трубе, которой я не видел, толчками. Каждый толчок доходил сюда, до кромки кладки, как доходит до манометра на стенде каждый ход поршня, если насос хватает через раз.
Камень подо мной остыл, рука в шахте тоже, а я держал манометр на ладони, пока не перестал чувствовать пальцы. Стрелка дергалась. Ровно, через четыре вдоха, к «одной» и назад.
Глава 5
Вниз я собрался на четвертый день. Собирался с утра до полудня, потому что в шахту над облаком спускаются с первого раза. Второго раза облако не дает.
Канат ворота я осмотрел первым. В два пальца, пеньковый, с сердцевиной, которую здесь, видимо, плели из той же травы. Пропустил я его через ладони весь, от барабана до ведра, саженей десять с лишним. Нашел два места, где пряди вытерлись о кромку. Оба у самого барабанного конца, на последних оборотах, которые на такую глубину не разматываются. Показал их Мирте, она посмотрела и ничего не сказала, только отметила оба узелком, чтобы не разматывать до них. Ведро я снял и поставил у столба, где его подобрала девочка и тут же уселась на него, как на свое. Вместо ведра завязал на конце беседку, петлю, в которой сидят, как сидели на «Пронзающем» те, кого спускали красить борт. Мирта смотрела на узел и, когда я кончил, попробовала его рукой.
— Такой не поползет. Сам придумал?
— Так вяжут на судах. Я не придумывал, я запомнил.
— У нас так не вяжут. У нас в ведро ногу ставят и держатся за канат. Ведро, правда, не для людей.
Вторую веревку я попросил у Ермила. Он принес из общего дома канат потоньше, тот, которым крепят ленту к барабану. Смотрел, как я вяжу его к кольцу обвязки Сивого, тому, старому, которое Корней пришил слева. Узел я вязал тот же, что Корней вязал на крюках в стволе. Вязал его трижды, потому что в первый раз левая ладонь в холсте не дотянула петлю до конца, а во второй раз я сам себе не поверил.
— Зачем вторая? — Ермил держал в руках свой конец и смотрел на него с сомнением. — Ворот держит. Ворот и быка выдержит, мы на нем камень поднимали, когда кладку у домов чинили.
— Ворот держит, пока держит. Вторая веревка нужна всегда, даже когда первая новая. Если первая оборвется, вторая не даст мне упасть сразу. Если вторая не нужна, она просто висит. Это дешевле, чем человек.
Он покивал, как кивают на правило, которое не понимают, но которое не стоит ничего. Я показал ему, как держать. Оборот вокруг столба ворота, конец в руках, выдавать по мере того, как уходит канат. Он взял оборот и остался стоять с веревкой.
За ворот встала Мирта. Я не просил ее. Она встала сама, когда я подошел к барабану с беседкой в руках, взялась за ручку, как берутся за свое. Собачка на этом вороте была целая, я проверил ее утром. Ворот для ведра берегли.
— Почему вы?
— Потому что у нас кто держит ворот, тот и ест. — Улыбки на ней не было, присловье она сказала, как говорят то, чего уже не слышат. — Это не про тебя. Это про то, что ворот у артели главнее старшины. Кто его держит, того слушают. Я держу лучше всех, у меня ворот с самого замужества. Садись.
Руинщики, с которыми я ходил по стволу, держались обычая веревки. Обычай у них был длинный, с кольцами, узлами и тем, кто кому должен. Здесь был короче. Кто держит ворот, тот и ест. Я сел в беседку.
Хват подошел последним, когда я уже сидел на краю кладки спиной к шахте. Шел он от второго дома, от ящиков под парусиной, как ходил везде, с тесаком в руке, хотя до колодца было сто шагов по своему же острову. Он не стал ничего спрашивать, снял с пояса фонарь, солдатский, в проволочной сетке, с мятым стеклом, зажег его от своего кресала и протянул мне.
— Масла до вечера, если не трясти. А трясти ты не будешь, я видел, как ты по кладке ходишь.
Фонарь я повесил на пояс. Он кивнул, отошел и сел на кладку с тесаком на коленях, как сидел везде.
Девочка сидела на кладке с другой стороны, на нашем ведре, а свое, маленькое, держала между колен. Смотрела. Мирта не прогнала ее. В ящике я оставил все, что не понадобится внизу. С собой взял, за пояс и в карманы куртки Гната, ключ Мирона, оба щупа, лупу, тряпку от манометра и сам манометр в колодке, завернутый в холст. Ножовку оставил. Прутья оставил. В беседке с прутом за спиной не повернешься, а повернуться там, куда я лез, могло понадобиться быстро.

