Читать книгу Ургенч выстоит (Геннадий Казанцев) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Ургенч выстоит
Ургенч выстоит
Оценить:

3

Полная версия:

Ургенч выстоит

Потом Хамдан расстелил на краю айвана коврик и встал на вечернюю молитву, а Фатима унесла посуду.

*

Спать полезли на крышу: летом здесь все спали наверху, где тянуло ветром с реки. Крыши в квартале были плоские, глиняные, и на соседних тоже лежали люди — тёмные фигуры под звёздами, чей-то кашель, чей-то шёпот, плач младенца где-то через двор.

Глеб лёг на кошму и стал смотреть вверх.

Со стороны реки светились факелы на плотине. Шумела вода в воротах, ровно, как шумит далёкое шоссе. Внизу во дворе журчал арык.

Он подумал о Лизе. Ей, наверное, уже позвонили. Из института или из Ташкента — кто там у них звонит в таких случаях. Пропал во время пыльной бури в дельте Амударьи, ищут. Она, наверное, прилетела в Нукус. Стоит сейчас — нет, не сейчас, это «сейчас» было где-то очень далеко, — стоит у той самой буханки и смотрит на солончак.

Глеб закрыл глаза.

Под крышей журчал арык, и он уснул под этот звук, как засыпал в детстве под шум дождя по жестяному подоконнику.

Глава 8. Река в двух руслах

Хамдан разбудил его до света, тронув за плечо. Внизу, во дворе, уже гремела посудой Фатима, и тянуло дымом из тандыра.

На плотину шли вдвоём: Хамдан с шестом на плече, Глеб с мешочком на поясе. В новой одежде было непривычно. Полы халата путались в ногах, рукава закрывали пальцы. Хамдан остановился и научил его подворачивать рукава и затыкать полы за пояс, — так ходили все, кто работал, — и пошёл дальше, не оглядываясь.

У первых ворот он опустил шест в воду. Вода за ночь не поднялась и не опустилась. Хамдан хмыкнул, крикнул вниз, чтобы шандоры не трогали, и повёл Глеба к столбу у крайних ворот.

Там он впервые показал ему то, что Глеб видел каждый день и не понимал.

Над рабочими зарубками, по которым мерили каждое утро, столб был изрезан выше. Эти зарубки шли реже и были глубже, и возле каждой был вырезан знак: у одной полумесяц, у другой что-то вроде птицы, у третьей две скрещённые черты. Хамдан коснулся самой верхней. Она была сантиметров на десять ниже гребня.

— Текеш, — сказал он и кивнул на город, туда, где над крышами голубел острый купол.

Потом поднял ладонь, приложил её ребром к верхней зарубке и медленно повёл к гребню, остановившись чуть-чуть не доходя. Был, значит, год, когда вода стояла вот здесь и не хватило самой малости. А тот, кого звали Текешем, лежит под голубым куполом. Может быть, вода поднялась в год его смерти, может быть, при нём. Расспросить об этом Глеб пока не умел.

*

Плотина, если идти по гребню, оказалась длиннее, чем виделась с реки. Глеб считал шаги, как привык считать на насыпях: семьсот с лишним. Больше полукилометра.

Ворот в плотине было пять. У каждых стояла деревянная лебёдка с канатом и сидели двое из артели. Хамдан останавливался у всех, смотрел на воду, говорил с людьми, иногда показывал пальцем: этот брус вынуть, тот поставить. Глеб начал понимать, как это устроено. Из рукава вода уходила в каналы, каналы расходились по городу и полям, и у каждого канала были свои хозяева, своё время полива, свои споры. Летом воды просили все. Но дать её всем значило поднять уровень в рукаве, а рукав шёл мимо нижних кварталов, мимо дома Хамдана. Хамдан держал воду, как держат вожжи: отпустишь — понесёт, натянешь — порвёшь.

Посреди плотины, на самом высоком её месте, стоял помост под камышовым навесом. На помосте лежала кошма, стоял кувшин и висел барабан — большой, обтянутый кожей.

Этот барабан Глеб уже слышал — в ту ночь, стоя по колено в воде у пристани с чужой лодкой на верёвке. Хамдан постучал по нему костяшками пальцев, совсем тихо, и объяснил руками: ночью здесь сидит человек. Если вода найдёт дорогу, он будет бить, и проснётся весь нижний город. Потом коротко посмотрел на Глеба, как тогда у кольца, поднялся на помост и позвал его за собой.

Отсюда было видно всё.

— Джейхун, — сказал Хамдан и повёл рукой по реке от края до края.

Это слово Глеб слышал во дворе шихны и думал тогда, что оно значит просто «река». Нет — имя. Амударья звалась здесь Джейхуном.

На север уходило главное русло, широкое, бурое, в отмелях и островах, — к морю, которого отсюда не было видно, но которое Глеб видел с другой стороны, высохшим. На юг, вверх по течению, река блестела до самого горизонта. На запад, к городу, шёл рукав — спокойный, неширокий, по нему плыли лодки и плоты, и через него, внутри городских стен, был переброшен мост. За городом тянулись сады и поля, расчерченные каналами. А за полями, дальше, начиналось что-то, чего Глеб сначала не понял.

Светлая полоса, шире самого рукава, тянулась на запад от последних полей и уходила к горизонту, в марево. Полоса была светлее пустыни вокруг. По ней кое-где темнели кусты гребенщика, кое-где белели пятна соли. Она петляла, как петляет река.

Это и было русло. Старое, сухое, мёртвое.

Хамдан проследил за его взглядом и кивнул. Он заговорил медленно, помогая себе руками, как говорил с ним всегда. Протянул обе руки вперёд, от себя, и развёл их в стороны: здесь река делилась надвое. Одна рука вправо, на север, к морю. Другая влево, на запад, туда, по светлой полосе. Потом вытянул левую руку дальше правой: в иные годы река уходила туда почти вся. Потом свёл ладони вместе и поставил одну поперёк другой: плотина. И ткнул пальцем в минарет.

— Мамун, — сказал он.

Глеб не знал, кто такой Мамун. Ясно было одно: плотину поставили тогда же, когда этот минарет, или при том же человеке. Очень давно. И с тех пор река течёт туда, куда ей велено.

*

Он достал блокнот и стал рисовать.

Река. Развилка. Северное русло — двойной линией, западное — пунктиром. Плотина поперёк западного. Город у рукава, сады, поля. Светлая полоса на запад. Хамдан смотрел через плечо, потом протянул руку, взял у Глеба карандаш, повертел, поскрёб грифелем ноготь, удивлённо поднял брови — и стал поправлять. Дорисовал каналы, которых Глеб не знал. Отметил что-то крестиком у самого начала рукава. Обвёл в городе место, где стоял старый холм.

Холм Глеб видел и сам. Он поднимался посреди города, выше всех крыш, круглый и плоский сверху, с остатками какой-то древней стены по краю. Хамдан постучал по нему карандашом, потом опустил ладонь к доскам помоста и ещё ниже, под землю: там, мол, стоял самый первый город. До шахов, до плотины, до всего.

Потом Хамдан провёл возле холма тонкую линию, тоньше рукава, и показал, какой она была: маленькая вода. Сложил ладонь ковшиком, будто пьёт. Повёл рукой над краем помоста — так вода растекается по полю. Показал лодку. Тихая, хорошая вода. Большую реку он нарисовал далеко в стороне.

Потом стал загибать пальцы, и на каждом показывал себе за спину, всё дальше и дальше: отец, отец отца, и ещё, и ещё. Загнул все на одной руке, потом на другой, и с каждым пальцем снова вёл карандашом по тонкой линии, и линия становилась толще, жирнее, пока не сравнялась с северным руслом. Тогда отмерил ладонью воду — по колено, по пояс, — сложил пальцы домиком и развёл их в стороны. Сырцовые стены в воде раскисают, и дом оседает, как кусок сахара в чае.

И снова, как в первый раз, поставил поперёк линии ладонь: плотина.

Но и это было не всё. Он повернулся на северо-запад, туда, где за рекой и полями начиналась степь, и пошёл двумя пальцами по краю помоста, мерно покачивая кистью. Верблюд. Шёл долго, до самого угла.

— Итиль, — сказал Хамдан. — Булгар.

Эти слова Глеб слышал от Якута. Караваны уходили отсюда на север, к Волге. Туда, где в его время стоит Астрахань.

И Глеб понял то, чего не понял с лодки, когда смотрел, как город лежит ниже реки.

Город не строили в опасном месте. Опасным оно стало потом. Люди пришли сюда, когда рядом текла маленькая тихая вода, и остались, потому что отсюда начиналась дорога через степь на север: последний колодец, последний базар, последние стены перед долгой пустыней. А река пришла к ним позже. Ни одна река, какую знал Глеб, не была такой мутной: воду здесь пили, только дав ей отстояться за ночь, и каждое утро на дне кувшина у Фатимы лежал ил. За века река подняла собственное дно и текла теперь по гребню своих наносов, выше окрестных полей. А на запад её тянуло под уклон. Где-то там, куда уходило старое русло, лежала Сарыкамышская впадина — Глеб видел её на картах в Нукусе: огромная чаша, дно которой ниже уровня моря, и в его время туда сбрасывали дренаж с хорезмских полей. Вода всегда выбирает, где круче.

Уйти? Бросить дома, мечети, могилы, базары, дорогу, которая начинается здесь и больше нигде? Так не бывает, Глеб это знал. Астрахань стоит на островах посреди волжской дельты, и пока Волгу не перегородили плотинами выше по течению, весенняя вода то и дело заходила в её низкие улицы. Никто не предлагал перенести Астрахань. Лиза живёт в городе, который триста лет топили осенние наводнения, пока залив не перегородили дамбой. Город не уходит от реки. Город строит плотину.

И плотина держала не только воду. Она держала выбор реки. В паводок вода в дельте ищет старые русла — Глеб видел это на Волге, где весной оживали протоки, сухие десятилетиями. У реки есть память, и эта река помнила дорогу на запад. Плотина каждый день, каждый паводок говорила ей: нет. А через ворота отпускала в рукав ровно столько, сколько нужно полям, — ту самую тихую воду, ради которой когда-то пришли сюда люди.

Глеб смотрел на исправленный рисунок, и ему было хорошо так, как не было с самого Аралкума. Два человека, у которых на двоих от силы сотня общих слов, сидят на помосте над рекой и понимают друг друга. Потому что вода одна и та же, и законы у неё одни и те же. И листок бумаги с карандашными линиями — это язык, на котором говорят оба.

*

Он перевернул страницу и нарисовал плотину ещё раз. Теперь с разрывом посередине. От разрыва пошли стрелки — в рукав, в город, по светлой полосе на запад. Глеб постучал карандашом по разрыву, потом по городу и вопросительно посмотрел на Хамдана: а если здесь?

Хамдан взглянул на рисунок, и лицо у него стало другим.

Он не рассердился, он испугался. Он мягко взял у Глеба блокнот и закрыл его. Сказал что-то резко, коротко, потом тише и длиннее. Положил ладонь на кошму помоста, на доски, на глину гребня, так, как кладут руку на шею коня, которого надо успокоить. Сказал «Аллах» и что-то ещё. И посмотрел на Глеба так, как смотрят на ребёнка, который вслух назвал то, что взрослые называть не решаются.

Перевода не требовалось. Здесь, на плотине, об этом не говорят.

Он вспомнил старых смотрителей на волжских дамбах. Никто из них никогда не говорил «прорвёт». Говорили «если что», «не дай бог», «случись чего». Он смеялся над ними, когда был молодым. Сейчас ему смеяться не хотелось.

Хамдан отдал ему блокнот. Потом обвёл рукой минарет, столб с зарубками, всю плотину от края до края и провёл ладонью по воздуху длинную ровную черту: стоит. Со времён Мамуна стоит. Глеб кивнул.

Он не сказал Хамдану, что ни одна плотина не стоит вечно. Хамдан знал это лучше него. Иначе не приходил бы к столбу дважды в день.

*

Карандаш затупился. Хамдан дал ему свой нож, и Глеб, затачивая грифель, подумал, что двух карандашей при такой жизни хватит ненадолго, и решил писать мельче.

Когда они спускались с помоста, он посмотрел на берег, на пристань. У края пристани, среди лодок и тюков, стоял всадник в войлочной шапке. Конь под ним переступал, а всадник сидел неподвижно и смотрел на плотину.

Глеб узнал его не сразу. По посадке, по узкой косе, выпущенной из-под шапки. По тому, как он держал повод.

Таймаз смотрел не на плотину. Он смотрел на него.

Глава 9. Кирие элейсон

Дни Глеб считал с первого утра в дельте: палочками на последней странице блокнота, пятёрками, как в журналах наблюдений. Палочек набралось за пятьдесят. Седьмой день после суда он отметил по-своему — не пошёл на плотину.

Хамдан отпустил его сам. Утром, вернувшись от столба, он махнул рукой в сторону пристани и сказал слово, которым в артели называли родню, своих. Сергис, видно, успел с ним поговорить.

А накануне вечером Хамдан высыпал ему в ладонь несколько медных монет, тонких, неровных, с вязью по краю. Плата за неделю. Первые деньги, заработанные здесь. Глеб долго разглядывал их при светильнике, потом завязал в угол мешочка, к очкам и карандашам.

*

По городу он шёл один впервые. Никто не держал его за локоть, никто не вёл на верёвке. Он нарочно свернул с прямой дороги, через базар, и тут же заблудился: глухие стены, повороты, тупики, где сушилось бельё и сидели на корточках старики. Выбрался так, как выбирался когда-то в незнакомых посёлках, — по солнцу и по реке. Минарет был виден отовсюду. Глеб держал его по левую руку, пока впереди не потянуло рыбой и мокрым деревом.

У пристани он услышал стук.

Тук. Тук. Тук-тук-тук. Деревом по дереву — мерно, потом всё чаще, потом снова мерно. Этот стук он слышал в первый день, когда его вели связанного под комьями глины, и пропустил мимо ушей. Теперь пошёл на него.

Стучали во дворе за низкой оградой. Между двумя столбами на верёвках висела длинная доска, гладкая, тёмная от рук, и старик в чёрном бил по ней деревянной колотушкой — то по краю, то посередине, и доска отзывалась по-разному, то звонко, то глухо. Колокола не было. Вместо колокола пела доска.

За двором стояла церковь.

Снаружи её было не отличить от соседних домов: те же сырцовые стены, плоская крыша и над ней невысокий глиняный купол. Ни креста, ни колокольни. Глеб узнал её по людям. Они шли через двор, останавливались у входа, крестились — справа налево, как бабушка, — и входили, пригибаясь под низкой притолокой. У ограды росло старое тутовое дерево, под ним был колодец. Вдоль стены тянулись холмики, и на кирпичах в изголовьях были процарапаны кресты.

Сергис стоял у входа. Увидев Глеба, он кивнул так, словно ждал его именно в эту минуту, и показал на доску:

— Накус.

Так здесь звали эту доску. Глеб повторил слово, и Сергис, тронув его за плечо, пропустил внутрь.

*

После солнца он на минуту ослеп. Пахло маслом от светильников и чем-то сладким, смолистым, и горло у Глеба сжалось раньше, чем он понял, что это ладан. Тот самый запах. Бабушкин.

Глаза привыкли. Церковь оказалась маленькой, шагов пятнадцать в длину. Впереди её перегораживала деревянная преграда в человеческий рост, на ней висели иконы, такие тёмные от копоти, что лица угадывались только по белкам глаз. Мужчины стояли впереди, на камышовых циновках. Женщины — слева, за занавеской на шесте; занавеска не доходила до стены, и в щель видны были платки.

Глеб встал у двери. Человек сорок, прикинул он. Лодочники с дублёными шеями. Гончар с глиной под ногтями. Двое в добротных халатах, видно купцы. Старики, дети.

Сергис вышел из-за преграды уже в другом облачении — длинном, светлом, выцветшем, с заплатой на плече — и запел.

Слов Глеб не разобрал ни одного. Это был не язык артели и не тот, на котором молились мусульмане, а что-то третье, гортанное, с долгими гласными. Мужчины отвечали нестройно, вразнобой, как поют люди, которые знают слова с детства и давно о них не думают. Сергис кадил, дым поднимался к узкому окошку под куполом, и в окошке стоял столб света.

Глеб вспоминал собор. Огромный, белый, с золотым иконостасом до потолка, хор на клиросе, пасхальная толпа, в которой нельзя было поднять руку, чтобы перекреститься. Бабушка держала его за плечо, чтобы не потерялся. Ноги гудели, хотелось спать, и он считал свечи. Потом шли домой по ночной улице с куличом в узелке, и бабушка говорила всем встречным одно и то же, а встречные отвечали ей одно и то же, и ему казалось, что это такая игра.

Сергис возвысил голос, мужчины ответили, и Глеб вздрогнул.

— Кирие элейсон.

Господи, помилуй — по-гречески. Те самые слова, что пел на Пасху хор в астраханском соборе и что Сергис пропел ему во дворе у шихны. Только напев был другой: долгий, тягучий, с переливами, не похожий ни на что из слышанного.

— Кирие элейсон.

На третий раз Глеб пел вместе со всеми. Он не собирался петь: голос вышел сам, хриплый, неумелый, на полтона мимо. Двое мужчин впереди обернулись. А из-за занавески высунулась маленькая девочка, повернулась к нему всем телом и уставилась так, как умеют смотреть только дети, — не скрываясь, приоткрыв рот. Чья-то рука тут же втянула её обратно.

В конце Сергис раздавал хлеб. Люди подходили по одному, и он давал каждому кусочек от большой лепёшки, разломанной на блюде. Глеб подошёл последним. Сергис помедлил — и вложил ему в ладонь кусок. Хлеб был плоский, пресный, с оттиском креста на корке, совсем не похожий на бабушкины просфоры, круглые и пухлые. Глеб съел его у двери и долго не мог проглотить последний кусок.

*

Во дворе его окружили.

Слух о ночи у плотины добежал до пристани раньше него: лодочники знали всё, что делается на реке. Широкий детина с рваным ухом сложил ладони кольцом и показал, как поднимается вода, и остальные засмеялись — не над Глебом, а от удовольствия, что видят того самого. Его хлопали по плечу, спрашивали, перебивая друг друга. Он понимал одно слово из пяти и отвечал тем немногим, что успел выучить в артели. Когда становилось совсем непонятно, Сергис говорил медленно, по слову, и помогал руками.

Девочка нашла его сама.

Пробралась между взрослыми и встала перед ним — лет шести, смуглая, курносая, с тонкой косичкой на спине. Протянула что-то. Глеб взял. Это была дынная полоска, длинная, янтарная, заплетённая в косу.

Он засмеялся вслух.

Такие косички продавали на астраханском рынке под вывеской «Узбекские сухофрукты». Бывшая жена покупала их к Новому году. Они были жёсткими, приторными и пахли целлофаном.

Эта пахла солнцем. Он откусил, и рот наполнился мёдом, густым и тёмным, и тем самым цветочным запахом, который ударил ему в лицо, когда Хамдан разрезал первую дыню. Будто кто-то сложил в одну полоску всё лето и заплёл.

Девочка очень серьёзно смотрела, как он жуёт.

— Ширин!

Женщина подошла быстро, взяла девочку за руку и сказала ей что-то короткое и строгое. Потом подняла глаза на Глеба.

Ей было под тридцать. Тёмно-синее платье без вышивки, такой же платок, ни браслета, ни серёг, хотя серебро здесь Глеб видел на каждой второй женской руке. Лицо обветренное, загорелое. Руки сильные, тёмные от солнца, с белым шрамом поперёк указательного пальца — от ножа, подумал Глеб. Глаза она не прятала и не опускала, как другие женщины.

Она спросила что-то, кивнув на дыню. Вопрос был понятен и без слов.

Глеб ответил словом, которым в артели хвалили хорошую, жирную глину.

Женщина фыркнула и рассмеялась, коротко и звонко, прикрыв лицо краем платка. Видно, о дыне так не говорят. Ширин засмеялась вслед за ней, громче матери, и мать потянула её за руку.

— Гульнар, — сказал Сергис у него за плечом.

И добавил несколько слов, из которых Глеб разобрал два: «вода» и «лёд». Потом Сергис сложил ладони лодочкой и медленно опустил их вниз.

Муж. Лодочник. Ушёл под лёд. Тёмное платье было трауром.

Потом Сергис показал на плоские крыши за оградой, на солнце и на дыню у Глеба в руке: это она сушит. Для караванов.

*

К ним подошёл грузный мужчина лет пятидесяти, в добротном халате, со связкой ключей на поясе. Он оглядел Глеба — чужую одежду не по росту, бороду, дыню в руке — и сказал что-то Гульнар, негромко, но так, что она перестала улыбаться. Потом повернулся к Сергису. Тон был вежливым, а взгляд — нет. Глеб уловил слово «кангли», и большего ему не требовалось: речь шла о человеке, которого привезли связанным и за которым приглядывает сотник матери шаха.

— Юханна, — сказал Сергис, глядя, как тот уводит Гульнар и девочку со двора, и сжал пальцы в горсть, будто собирал их всех в одну руку: старший над ними.

У ворот Ширин обернулась и помахала Глебу.

Не ушёл один парень лет семнадцати, длинный, нескладный, с пушком над губой. Он топтался рядом, пока двор пустел, и наконец решился. Ткнул себя в грудь: «Бахрам». Показал на ворота, куда увели Гульнар, и сложил вместе два пальца: брат. А потом сложил ладони кольцом, как лодочник с рваным ухом, и вопросительно поднял брови.

Глеб присел на корточки и нарисовал пальцем в пыли то же, что рисовал той ночью у низины: два ведра, трубку между ними, кольцо. Бахрам смотрел не дыша. Потом сел рядом, взял палочку и стал повторять рисунок сам, тыкая в каждую линию и спрашивая. Через четверть часа до него дошло. Глеб видел, когда это случилось: парень замер, потом поднял одну ладонь, а другую медленно подвёл к ней снизу — тем же движением, каким показывал это Хамдан.

Бахрам показал на себя, на плотину вдалеке, на Глеба — и сжал кулак: хочу туда, с тобой. Глеб пожал плечами: не мне решать. Но парня запомнил.

*

От церкви до пристани было два шага. Глеб пошёл вдоль лодок, разглядывая их так, как разглядывал бы чужие насыпи — где течёт, где подлатано, — и вдруг остановился.

Плоскодонку он узнал раньше, чем хозяина: подпалина на борту, вытертая скамья, к которой его привязывали. Арслан выгружал на берег вязки рыбы. Увидел Глеба, выпрямился, вгляделся в халат и чалму — и расхохотался. Подошёл, обхватил за плечи, отстранил, оглядел ещё раз и снова захохотал.

Потом оглянулся по сторонам, отогнул край рукава и показал зажигалку. Щёлкнул один раз, прикрыв огонёк ладонью, и спрятал.

Разговор вышел долгим: слов у них на двоих было мало, рук — много. Арслан натянул невидимые поводья, подбоченился, сплюнул сквозь зубы. Кангли. Снова приезжали на стан. Показал на Глеба: спрашивали про тебя. Показал на север, вниз по реке, и обвёл рукой круг: ходили туда, где тебя нашли. Смотрели землю, траву, воду. Ничего не нашли. Забрали рыбу. Потом коснулся своего плеча, того места, куда тогда легла плеть Шади, и покачал головой: старика не тронули.

— Таймаз? — спросил Глеб.

Арслан кивнул.

Значит, сотник не забыл. Ищет — а что ищет? Следы, сообщников, татарскую стоянку в камышах? Отмель была пустой, Глеб сам обшарил её в первое утро. Но Таймаз этого не знал, а если бы знал, не поверил бы.

И Глеб вдруг понял, что тоже хочет туда.

Не бежать, как в ту ночь: теперь за него поручился Хамдан, и уйти тайком значило подвести старика. Поехать открыто. Посмотреть ещё раз. Постоять на том месте, где всё началось, — и подождать.

Он показал на лодку, на себя, на север. Арслан понял сразу и нахмурился. Показал на реку — высоко — и опустил ладонь к самой земле. Показал на солнце и много раз провёл им по небу. Когда вода спадёт. Когда кончится лето. Тогда он снова придёт сюда с рыбой — и возьмёт его.

Глеб развязал угол мешочка и протянул ему медяки. Арслан посмотрел на монеты, на Глеба — и хлопнул себя по рукаву, где лежала зажигалка. Уже заплачено.

Вечером, на крыше, Глеб отсчитал в блокноте палочки вперёд. Большая вода в дельте спадает к осени, недель через восемь, может, через десять. Он обвёл кружком день, до которого было ещё далеко, и долго смотрел на север, туда, где за тёмными садами лежали камыши, отмель и, может быть, дорога назад.

Глава 10. Счёт по луне

«Китаб базар», — сказал тогда Якут. Глеб собирался туда с первых дней у Хамдана, но после плотины ноги доносили его только до крыши. Выбрался он, когда вода у столба перестала прибывать и к вечеру работы стало меньше.

Крытую улицу у большой мечети он нашёл по запаху: клей, кожа и что-то кислое — потом он узнал, что так пахнут чернила из сажи. Под сводами было прохладно и тихо, как в читальном зале. В нишах по обе стороны сидели переписчики, поджав ноги, с дощечками на коленях, и скрип их тростинок сливался в один ровный шорох. Книги лежали на полках не стоймя, а стопками, плашмя, и названия были написаны не на корешках, а поперёк обреза. Торговец бумагой резал листы ножом по деревянной линейке. Бумага была всякая — желтоватая, серая, почти белая, — а одна стопка гладкая и блестящая, будто натёртая воском. Глеб тронул её пальцем и не удержался, тронул ещё раз.

— Галиб!

Якут сидел в глубине ниши, обложенный листами, и махал ему тростинкой.

*

Блокнот он забрал у Глеба, едва тот сел.

На этот раз Якут смотрел не на буквы, а на бумагу. Подносил лист к свету, гнул уголок, тёр между пальцами, разглядывал клетки — бледные голубые линии, проведённые так ровно и так часто, как не провела бы ни одна рука. Потом взял карандаш, написал на поле своё имя, справа налево, вязью, и засмеялся, как ребёнок, которому дали новую игрушку: ни чернил, ни тростинки, и не размазывается.

Он спросил что-то, показывая на клетки. Глеб махнул рукой на север, за край земли. Якут закатил глаза и развёл руками — чего только нет на этом севере — и бережно положил карандаш обратно.

Говорить им было почти не на чем. Якут не знал языка артели, Глеб не знал ни одного из языков Якута, а тюркских слов на двоих набиралось десятка три. И всё же разговор получился, потому что Глеб наудачу написал на чистом листе цифры: от единицы до девятки и ноль.

bannerbanner