Читать книгу Ургенч выстоит (Геннадий Казанцев) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Ургенч выстоит
Ургенч выстоит
Оценить:

3

Полная версия:

Ургенч выстоит

Арслан стоял у лодки, опустив руки, и смотрел в сторону. Правый рукав рубахи он зажал в кулаке. Из-под рукава блеснул край зажигалки, и Глеб отвёл глаза, пока этого не увидел кто-нибудь ещё.

Рыбу забирали молча. Рябой отсчитывал вязки и швырял их в плоскодонку, Арслан смотрел, как уходит улов. Глеб начал различать имена. Молодого звали Айбек. Старшего звали Таймаз-юзбаши. «Юз» Глеб знал с нукусского базара, где цены называли сотнями тысяч, «юз минг», а «баш» — голова, как в русской «башке». Сотник.

Мысль бежать пришла сразу, и Глеб её взвесил — так, как взвешивал на насыпи, сколько выдержит откос. Семеро конных, у каждого лук. Кругом плоская грива, до тугаев метров двести открытого места. Пешего на таком поле конный догонит, не вспотев, а лучник и догонять не станет. И Шади. Старику уже досталось плетью за то, что накормил чужака. Если чужак сбежит, достанется не плетью.

Когда рябой зашёл ему за спину с верёвкой, Глеб сам выставил перед собой сложенные руки. Связанный спереди может пить, есть, держаться за борт, а если лодка перевернётся — хотя бы барахтаться. Рябой хмыкнул, переглянулся с Таймазом, но вязать стал спереди: шерстяной верёвкой, пропахшей конским потом, узлом, который не распутать зубами. Второй конец привязали к скамье плоскодонки. В лодку сели Айбек и рябой, на корму — Арслан. Таймаз с остальными поехал берегом.

Шади стоял на гриве и смотрел им вслед, держа руку на плече, на которое легла плеть. Глеб хотел махнуть ему, но связанные руки не поднялись выше груди.

*

Вверх по течению на вёслах далеко не уйдёшь — это Глеб знал по Волге. Через час Айбек выпрыгнул на отмель, отвязал Глеба от скамьи и сунул ему лямку из сыромятного ремня. Другую взял Арслан. К носу лодки была привязана длинная верёвка, бечева, и они вдвоём потянули лодку вдоль берега, налегая грудью на лямки.

Глеб тянул и думал о репинских бурлаках. В школе картина казалась ему скучной: десяток мужиков бредёт по песку и тащит баржу. Теперь он понимал, почему они так согнуты. Лямка резала грудь, ил под ногами чавкал и засасывал, комары лезли в глаза, а лодка шла медленнее, чем хотелось бы, и каждый шаг приходилось вырывать у реки. Арслан тянул ровно, не торопясь, и через полчаса Глеб приноровился к его шагу.

Река менялась. Протоки сливались, вода становилась шире и быстрее, камыш отступал, и по гривам вставали тугаи. Так Бердах называл здешний приречный лес, который живёт только у воды: он тянется вдоль реки узкой полосой, а за ним сразу начинается пустыня. Туранга, джида, гребенщик, и всё это перевито ежевикой так густо, что не пролезть. Пару раз на отмелях Глеб видел кабаньи следы, а один раз — снова круглый кошачий. Айбек, заметив его, наложил стрелу на тетиву и держал лук наготове, пока тугаи не кончились.

За весь день Глеб не услышал ни одного мотора. Не увидел ни столба, ни моста, ни дороги, по которой прошла бы машина. На прибрежном песке не было следов шин. Только копыта, босые ступни и борозды от лодочных днищ.

*

Ночевали у края поля, где из реки отходила канава с деревянной заслонкой. Всадники развели огонь, стреножили коней. Ели вяленую рыбу из Арслановой подати и пили что-то из кожаного бурдюка — белое, пенистое, кисловатое. Айбек, подумав, протянул бурдюк Глебу.

Кумыс Глеб пробовал у калмыков в астраханской степи. Он отпил, кивнул и отпил ещё. Айбек засмеялся и сказал что-то остальным, и те засмеялись тоже — видимо, тому, что урус пьёт кумыс, как человек.

Потом рябой расстелил в стороне войлок, повернулся лицом на юго-запад, далеко влево от догорающей зари, — к Мекке, догадался Глеб, — и стал молиться: вставал, кланялся, опускался на колени, касался лбом войлока. Двое других смотрели и переговаривались вполголоса, и по их лицам Глеб понял, что молятся здесь не все и что над рябым немного посмеиваются. Таймаз сидел поодаль, у своего коня, и вертел в руках телефон. В чёрном стекле прыгали отблески костра.

Глеб лежал на земле со связанными руками, привязанный к колу, и слушал разговор у огня. Слова текли мимо — похожие на те, что он слышал от Бердаха, и всё-таки чужие, как вода, сквозь которую видно дно, но не достать рукой. Знакомых было два-три: «су», «кел» — иди сюда. И вдруг одно слово, целое, ясное, как звон:

— …Ургенчке…

Айбек сказал это и махнул рукой вверх по реке. Кто-то ответил, и слово повторилось ещё раз: «Ургенч». Завтра в Ургенч. Туда его и везут.

Когда костёр прогорел и у огня захрапели, Глеб поднёс связанные руки к лицу и взялся за верёвку зубами.

Узел он не трогал: такие узлы вяжут, чтобы их не развязали. Он грыз саму верёвку, между запястьями, прядь за прядью. Шерсть была жёсткая и солёная от пота, конская вонь лезла в нос, скоро заныли зубы и закровили дёсны. Он грыз, замирал, когда кто-нибудь у огня ворочался во сне, и грыз снова. Одна прядь лопнула. Потом вторая. Осталась третья, последняя, тонкая, как бечёвка.

Глеб разжал зубы.

Куда?

Назад, в дельту? Ночью, через тугаи, где ходит зверь с круглыми следами, без еды, без ножа, без посудины для воды. К Шади? Всадники будут там к утру раньше него, и тогда старику достанется уже не плетью. На восток и на запад — пустыня, о которой он знал только, что она есть.

А вверх по реке был Ургенч.

Глеб закрыл глаза.

Теперь он мог думать об этом прямо, потому что больше думать было не о чем. Ни моторов, ни столбов, ни дорог. Кольчуга, луки, плеть. Кумыс в бурдюке. Рыбная подать, отсчитанная вязками. Медный котёл у Шади, глиняные грузила, кресало. Слово «татар», которое здесь произносили так, как в Астрахани говорят «бандит».

Татары. В школе это слово шло в паре с другим: татаро-монголы. Батый, иго, Калка, Куликово поле. Только слово было старое, старше Батыя, и само по себе не говорило ни о каком годе. Глеб не знал, какой здесь год. Не знал, какой век. Он знал только, что время это не его и что объяснения, которое он мог бы принять, у него нет.

И ещё одно он знал.

Ургенч стоял. Глеб видел его своими глазами: проспекты, пятиэтажки, банки с зеркальными фасадами, редиска на базаре. Город стоял на этой земле, у этой реки, а значит, так или иначе пережил всё, что бы здесь ни случилось, — и татар, и тех, кто пришёл после. Что бы ни сделали с самим Глебом, город выстоит.

Это была единственная твёрдая вещь за весь день. Последнюю прядь Глеб перегрызать не стал. Он спрятал изжёванное место между ладонями и держался за эту мысль, пока не уснул.

Глава 4. Плотина выше города

На второй день река стала дорогой.

Но сначала Таймаз сам проверил на Глебе верёвку. Изжёванное место он нашёл сразу. Долго разглядывал мокрую разлохмаченную шерсть, потом поднял глаза. Глеб выдержал его взгляд. Таймаз ничего не сказал. Срезал верёвку ножом и связал Глеба заново — сыромятным ремнём, который не перегрызёшь, и так туго, что к полудню у Глеба занемели пальцы. Айбеку он бросил несколько слов, и Айбек больше не протягивал Глебу бурдюк.

Едва отчалили, мимо них прошла вниз по течению лодка под квадратным парусом из грубого полотна. На носу сидел мальчишка и болтал ногами в воде, на корме человек в белой чалме правил длинным веслом. Лодка была гружена мешками, и Арслан проводил её взглядом, каким провожают чужую удачу. Потом проплыл плот из связанных стволов туранги. На плоту горел маленький костёр, и двое плотогонов варили что-то в котелке. Потом ещё лодка, и ещё. К полудню Глеб перестал их считать.

С утра потянул северный ветер, ровный и сильный. Айбек и рябой поставили на плоскодонке короткую мачту, развернули кусок полотна, и лодка пошла против течения сама. Бечева стала не нужна. Глеба снова привязали к скамье, и он сидел на дне лодки среди вязок рыбы, мокрый от пота, и смотрел на берег.

Берег был обжит.

Тугаи кончились, и за узкой полосой камыша начались поля. Пшеница уже желтела и стояла плотно, по пояс. Ячмень местами успели сжать, и по стерне бродили козы. Дальше зеленела люцерна, а за ней лежали залитые водой квадраты, из которых торчали бледные ростки. Рис, догадался Глеб. На краях квадратов орали лягушки.

Поля резали каналы, широкие и прямые, с насыпными валами по берегам. Вдоль валов стояли тутовые деревья, старые, кряжистые, и под ними сидели дети. Тутовник поспел, руки и губы у детей были фиолетовыми. Один мальчишка, увидев лодку, вскарабкался на нижний сук, закричал что-то и показал на Глеба пальцем, и остальные засмеялись.

На одном из каналов Глеб увидел колесо.

Оно стояло у самой воды, метра четыре высотой, сколоченное из жердей и досок. По ободу были привязаны глиняные кувшины. Колесо медленно поворачивалось, кувшины черпали воду из канала, поднимались и опрокидывались в деревянный жёлоб, а из жёлоба вода бежала в арык на поле. Вращал всё это верблюд с завязанными глазами, ходивший по кругу. Деревянные шестерни с деревянными зубьями скрипели так, что было слышно с реки.

Глеб провожал колесо глазами, пока оно не скрылось за поворотом. Ни одной железки, по крайней мере снаружи. Простая машина, которая поднимает воду на четыре метра и кормит поле. Он видел такие на картинках, а теперь видел вживую, со скрипом и верблюжьим запахом, и инженер в нём завидовал тому, кто её придумал.

Усадьбы стояли вдоль каналов, каждая сама по себе. Высокие глухие стены из глины, по углам башенки, ворота из толстых досок. Над стенами поднимались кроны абрикосов и шелковиц. Это были не деревни, а маленькие крепости, и Глеб подумал, что люди, которые так строят, привыкли ждать гостей, от которых надо запираться.

*

Город он увидел раньше, чем понял, что это город.

Впереди и правее над горизонтом поднялась тонкая тёмная черта, похожая на заводскую трубу. Она стояла одна посреди плоской земли. Потом под ней проступила длинная серая полоса, неровная, с зубцами. Полоса росла, и Глеб понял, что это стена, а черта над ней — башня. Нет, не башня. Минарет, тонкий и высокий, сложенный из кирпича.

Над стеной поднимались купола. Почти все были цвета глины, под цвет стен, и только один, ближе к краю города, был голубым и острым, как шатёр. Над всем этим висела дымка от тысяч очагов.

Айбек на носу привстал и закричал что-то весёлое. С берега ему ответили всадники. Даже рябой, который за два дня ни разу не улыбнулся, улыбнулся теперь.

Но Глеб смотрел не на город.

Впереди от реки отходил рукав. Главное русло, широкое и бурое, по которому они поднимались, шло дальше на юг, а вправо, на запад, к городу, уходил второй рукав. И этот рукав у самого истока был перегорожен.

Плотина тянулась от берега до берега — на полкилометра, прикинул Глеб, а может, и больше. Она была деревянная. Сотни свай, вбитых в дно рядами, торчали из воды, как зубья огромного гребня. Между рядами стояли стены из плетня, а пространство между стенами было набито хворостом и глиной. По гребню шла дорожка, и по ней двигались люди с носилками. Откосы были выложены фашинами — тугими связками хвороста, которыми и на Волге укрепляют берега, — и придавлены корзинами с глиной. Камня не было нигде. Ни одного.

В плотине были ворота — проёмы между мощными деревянными стойками. В пазы стоек были вставлены брусья, один на другой, и вода переливалась через верхний. Глеб знал, как это называется. Шандоры: брусья, которыми перекрывают проём, ставя их друг на друга в пазы. Вынь брус — и воды пойдёт больше, вставь — и уровень поднимется. Простейший затвор на свете, его и сейчас ставят на мелиоративных каналах. Двое мужчин на гребне как раз вытягивали брус воротом с канатом, и вода под ними зашумела громче.

Глеб забыл про ремень на руках.

Он оценивал. С речной стороны вода стояла в полутора метрах от гребня, со стороны рукава — метра на три ниже. Этот перепад держала вся стена. Откосы пологие, грамотные. По гребню свободно разойдутся двое носилок. Плетень в одних местах свежий, в других почерневший, — значит, плотину чинят постоянно, по кускам. Река упиралась в неё и послушно шла дальше по главному руслу, к морю, а в рукав, к городу, пропускали ровно столько воды, сколько позволяли шандоры.

Тогда он посмотрел на город ещё раз, уже другими глазами.

Город лежал ниже реки. Не намного, но ниже. Глеб видел это по тому, как стояла вода у плотины и как опускалась к стенам земля. Нижние кварталы у рукава стояли на уровне, до которого вода поднимется в разгар паводка. И всё, что отделяло их от реки, — эта деревянная стена в полкилометра, сплетённая из хвороста и обмазанная глиной.

На гребне, у ближних ворот, стоял старик с длинным шестом, размеченным зарубками. Он опустил шест в воду, посмотрел на зарубку и что-то крикнул вниз, тем, кто работал у шандор. Потом поднял голову и посмотрел на лодку, на связанного человека в странной одежде. Взгляд был короткий и внимательный, как у врача, и Глеб почему-то его запомнил.

*

Лодку разгрузили у пристани на главном русле, рядом с плотиной, где у берега тесно стояли десятки других.

Пристань гудела. Носильщики — их здесь звали хаммалами — бегали по сходням с тюками на спине, придерживая груз ремнём, перекинутым через лоб. Пахло рыбой, мокрым деревом, навозом, дымом и чем-то нефтяным: этим здесь мазали днища лодок. На берегу высились горы соли, привезённой из степи, штабеля брёвен, мешки с зерном. Под навесом сидел мытарь в чалме и записывал что-то, пока перед ним развязывали мешки.

Где-то в переулках за пристанью мерно стучали по дереву — тук, тук, тук, будто кто-то колотил в доску. Глеб не обратил на это внимания.

Таймаз привязал конец его ремня к своему седлу.

До ворот старой стены было километра полтора: пристань и нижние кварталы, как потом узнал Глеб, лежали уже внутри новой, внешней стены, а старая осталась в глубине города, вокруг холма и крепости. Идти пришлось сквозь толпу. Весть бежала впереди них, и вдоль дороги уже стояли люди. Мужчины в белых и полосатых халатах и чалмах, люди в войлочных шапках, как у Таймаза, женщины в покрывалах, накинутых так, что видны были только глаза, дети, собаки. Кто-то крикнул «татар!», и крик подхватили. В Глеба полетели комья сухой глины: камней здесь не было, и швырять было больше нечего. Один ком попал в скулу, другой в плечо. Таймаз ехал не оборачиваясь и не мешал.

Ворота были широкие, двустворчатые, обитые полосами железа. Под сводом было темно, прохладно и пахло мочой. А за воротами город обрушился на Глеба весь сразу.

Улица была узкой, двое с носилками едва разошлись бы, и шла между глухими глиняными стенами, над которыми свешивались ветки. Кое-где стены расступались, и в проёмах кипела жизнь. Медники колотили по меди так, что закладывало уши. У пекарни из круглой глиняной печи, раскалённой докрасна, доставали лепёшки, и запах хлеба перебивал всё остальное. Цирюльник брил кого-то прямо на улице. У бассейна с зелёной водой женщины набирали кувшины. Ослы, верблюды, всадники, носильщики, нищий с вытекшим глазом, тянущий руку.

И над всем этим, с минарета, который Глеб видел с реки, раздался голос.

Азан он слышал и в Нукусе — из динамиков на мечетях, хриплый, усиленный. Этот голос шёл без всякого динамика. Человек стоял где-то высоко над городом и пел, и голос плыл над крышами сам по себе, живой, чуть дрожащий на долгих нотах. Улица не остановилась, но притихла. Таймаз придержал коня.

*

Тюрьмой оказалась яма.

Её вырыли посреди двора, обнесённого высокой стеной. Чей это двор, Глеб не понял: у ворот стража, в глубине глухие постройки, и больше ничего. Сверху яма закрывалась решёткой из толстых жердей. Глеба развязали и подвели к краю.

Он упёрся. Развернулся к Таймазу и заговорил — по-русски, громко, понимая, что его не поймут, и не в силах молчать: что он не татарин и не лазутчик, что он инженер, что ему нужен кто-нибудь, кто поймёт, хоть кто-нибудь. Он показывал на сумку у Таймазова седла, где лежал блокнот, на реку, на себя. Таймаз дослушал, не перебивая. Потом коротко, без замаха ударил его кулаком в живот, и пока Глеб ловил ртом воздух, Айбек толкнул его в спину.

Он упал с высоты метра в три на что-то мягкое и вонючее. Решётка над головой со стуком легла на место.

Зиндан — слово всплыло само, из какого-то фильма. Яма-тюрьма.

В яме было ещё трое. Худой старик, который так и не поднял головы. Молодой парень с косой, как у людей Таймаза, в рваном халате, с ободранными запястьями: он оглядел Глеба, сплюнул и отвернулся. И третий, который сидел у стены, раскачивался и что-то бормотал, не замечая никого. Пахло мочой, гнилью и потом. Сквозь решётку падал свет, расчерченный на квадраты.

К вечеру сверху спустили на верёвке кувшин с водой и бросили несколько лепёшек. Парень с косой взял две, старик одну. Глебу никто ничего не дал, но никто и не отнял последнюю, когда он её поднял.

Потом стемнело, и в квадратах решётки появились звёзды.

Глеб сидел, прислонившись к стене, и думал не о себе. Он думал о плотине.

Полкилометра хвороста и глины. Сваи, плетень, фашины. Ни одного камня. Каждый паводок вода давит на эту стену и ищет дорогу — и где-нибудь обязательно находит. Он знал это так же твёрдо, как таблицу умножения: вода всегда находит. Значит, где-то сейчас мокнет откос, где-то у подошвы бьёт грифон, и старик с размеченным шестом об этом либо знает, либо нет. А за плотиной лежит город, и нижние его кварталы ниже воды.

И тут он понял, что у него есть.

Языка у него не было, бумаг, денег, знакомых — тоже. Здесь его считали лазутчиком, и словами он ничего не докажет. Но показать, кто он такой, он мог. Тот, кто строит эту плотину, поймёт его без перевода, как поняли бы на любой стройке от Астрахани до Ташкента: профиль насыпи, уклон, отметки воды читаются одинаково на всех языках.

Значит, завтра, если его вытащат из ямы, надо показать. Нарисовать. Пока Таймаз не решил всё за него.

Потом он вспомнил пятиэтажки, банки, широкие проспекты. И ни одной старой стены: старину, сказал таксист, смотрят в Хиве. Значит, этот город — с минаретом, плотиной, медниками — до его времени не дожил. Смыло, снесли, рассыпался сам. Но Ургенч-то стоит. Значит, люди здесь жили все эти века, чинили, отстраивали, держали реку. Значит, и сейчас переживут.

Глеб поймал себя на том, что эта мысль успокаивает его больше, чем должна успокаивать инженера, и долго не мог понять почему. Потом понял. Город, который стоит через века, — это не те люди, что живут в нём сегодня. Город может пережить их всех.

Додумывать он не стал. Лёг на бок, подложил руку под голову и до утра слушал, как далеко за стенами шумит вода в воротах плотины — или ему казалось, что слышит.

Глава 5. Буквы руми

Утром за ним пришли.

Решётку откинули, спустили лестницу — жердь с набитыми перекладинами, — и Айбек, свесившись в яму, поманил его пальцем: «Кел». Глеб вылез, щурясь от солнца, и ему снова связали руки — спереди: он сам выставил их перед собой, и стражник не стал спорить.

Его провели через два двора в третий, тенистый и тихий. Посреди двора был бассейн, обложенный жжёным кирпичом, в нём плавали листья. Вдоль одной стены тянулся айван — открытая терраса под деревянным навесом на резных столбах. На айване, на коврах, сидел человек.

Ему было лет шестьдесят. Грузный, скуластый, как люди Таймаза, с бородой, крашенной хной в цвет медного котла. Полосатый халат на нём был шёлковый, на коленях лежали чётки из тёмного янтаря. Таймаз стоял внизу, у края айвана, и говорил почтительно и много. Человек слушал и перебирал чётки.

Грузного называли Кылыч-шихна. Шихна, узнал Глеб позже, значило начальник городской стражи, и судил он всех, кого приводили с дорог и из степи.

Чуть в стороне, на краю ковра, сидел писец — худой, бледный, в чалме, лицом совсем не похожий на людей Таймаза, — и перед ним на дощечке лежал лист бумаги. Глеб уставился на этот лист. Бумага. Желтоватая, плотная, с неровным краем. Писец обмакнул в чернильницу тростинку, заточенную наискось, и стал писать справа налево.

Таймаз высыпал на ковёр содержимое кожаной сумки: блокнот, карандаши, нож, футляр. Телефона среди вещей не было. Глеб это заметил и промолчал.

Шихна листал блокнот так же долго, как Таймаз в дельте, и остановился на той же странице — на дамбе в разрезе. Показал писцу. Писец взглянул и поднял брови. Таймаз заговорил снова, горячо, показывая то на рисунок, то на Глеба, то куда-то на восток. Глеб различал «татар», «су» и ещё одно слово — «джейхун», — которое повторялось часто и, кажется, означало реку.

Потом шихна взял футляр и открыл его.

Очки пошли по кругу. Шихна подержал их у глаз и отложил. Таймаз брать не стал. Писец взял, поднёс к глазам — и замер.

Он смотрел на собственный лист, на строчки, которые только что написал. Глеб видел, как у него медленно приоткрылся рот. Писцу было за сорок, и Глеб знал, что это значит: мелкие буквы плывут, лист приходится отодвигать на вытянутую руку. А сейчас буквы стояли перед ним чёрные и чёткие, как в молодости.

Писец сказал что-то шихне, тихо, не отрывая глаз от листа. Шихна нахмурился, снова взял очки, приложил к глазам, глядя на тот же лист, и хмыкнул.

— Руми? — спросил он Таймаза, кивнув на блокнот.

Таймаз пожал плечами.

Шихна сказал несколько слов писцу, и тот, нехотя отложив очки, подозвал стражника. Стражник выслушал и убежал. Глеба посадили на землю у края айвана. Ждали долго — тень от столба успела переползти на целую ладонь, — и всё это время писец то и дело поглядывал на очки, лежавшие на ковре, как поглядывают на чужую вещь, которую очень хочется взять.

*

Человек, которого привели, не был похож ни на людей Таймаза, ни на горожан, которые бросали в Глеба глиной.

Лет сорока, среднего роста, в простом тёмном халате и белой чалме, конец которой спускался на плечо. Пальцы в чернилах. Лицо смуглое от долгого солнца, но с чертами, какие Глеб видел скорее в Греции, где они с женой отдыхали когда-то, ещё до развода: прямой нос, тяжёлые веки, светлые, не здешние глаза.

Он поклонился шихне, сказал что-то певучее — по-арабски, догадался Глеб: так звучали молитвы в Нукусе, — и шихна ответил, показывая на блокнот. Человек сел на край ковра и стал листать.

Листал он не так, как остальные. Остальные смотрели на рисунки. Этот смотрел на буквы. Он водил пальцем по строке, шевелил губами, возвращался, переворачивал страницу и снова водил. Потом поднял глаза на Глеба.

— Рум? — спросил он. И добавил что-то ещё с вопросительной интонацией, где Глеб уловил только слово, похожее на «христианос».

— Нет. — Глеб покачал головой. — Рус. Урус. Русский.

— Ар-Рус, — медленно повторил человек, словно пробуя слово на вкус. Повернулся к шихне и сказал длинную фразу, в которой Глеб расслышал «ар-рус», «Итиль» и «Булгар».

Итиль и Булгар Глеб знал. Итилем звали Волгу, а ещё хазарский город где-то в её низовьях — в Астрахани его искали, сколько Глеб себя помнил. Булгар был городом на Волге, под Казанью.

— Итиль, — сказал Глеб и закивал. — Да. Итиль. Я оттуда. Астрахань. Итиль.

Человек посмотрел на него внимательнее. Потом сказал шихне что-то, усмехнулся, поднял руку высоко над головой, раскрыв ладонь, будто показывал высокое дерево, — а потом опустил руку и показал на Глеба. Шихна захохотал. Писец прыснул в рукав. Даже Таймаз усмехнулся.

Глеб не понял шутки. Он понял только, что его с кем-то сравнили и сравнение вышло не в его пользу.

Человек подсел к нему и положил раскрытый блокнот ему на колени. Ткнул пальцем в первую строку: читай.

— «Дамба номер четыре, — прочёл Глеб вслух. — Фильтрация по низовому откосу».

Человек слушал, наклонив голову. Потом ткнул в отдельную букву — «А». Глеб назвал. Потом «Б», «В», «Г», «Д». Человек повторял за ним, но по-своему:

— Альфа… вита… гамма… дельта.

Альфа, бета, гамма — Глеб помнил их по формулам. Только этот человек говорил «вита», а не «бета», и от этого «вита» у Глеба почему-то перехватило горло, будто кто-то очень издалека окликнул его по имени.

Человек заговорил с шихной уже без улыбки, деловито. Показывал на буквы, на Глеба, на себя. Глеб понимал смысл по жестам: буквы похожи на греческие, румийские, но слова не греческие; этот человек называет себя русом; русы живут на севере, на большой реке, и торгуют с булгарами.

Потом человек положил ладонь себе на грудь.

— Якут, — сказал он.

«Как народ в Сибири», — подумал Глеб и чуть не засмеялся: нашёл время. Он тоже положил руку на грудь:

— Глеб.

— Галиб, — кивнул Якут, услышав в его имени что-то своё. — Галиб.

*

Шихна смотрел на крестик.

Таймаз кивнул на него и сказал «насрани», потом «татар», и снова «насрани», насмешливо. По тому, как они показывали на крестик, стало ясно: «насрани» значит «христианин». Но почему это слово так нравится Таймазу рядом со словом «татар», он не понял.

Шихна подумал и послал за кем-то ещё.

Второго гостя ждали меньше. Это был старик лет шестидесяти, в чёрной рясе до земли и круглой чёрной шапочке, с седой бородой и деревянным крестом на шнурке. Руки у него были большие, натруженные, совсем не поповские. Он поклонился шихне, выслушал его, потом повернулся к Глебу и долго смотрел ему в лицо. А потом медленно, широко перекрестил его.

bannerbanner