
Полная версия:
Алые сердца
— Так точно, Гражданин Наставник.
Урок продолжился. Но для Максвелла он уже закончился. Он сидел, превратившись в статую ужаса. Его мысли метались, как затравленные зверьки, по одному и тому же кругу: «кабинет 408, диагностика, Судилище, белая комната, пустота...». Депрессия обняла его с новой силой, предлагая своё страшное утешение: «Всё равно ты никогда не был своим. Всё равно это ад. Может, в пустоте будет покой? Хоть какой-то покой».
Он смотрел на серый мир за окном, на серых людей, на серое лицо учителя, и ему хотелось одного — чтобы этот сон, эта реальность, этот идеальный кошмар разбился вдребезги. Чтобы появился хоть один цвет. Любой. Даже самый страшный. Лишь бы он не был серым.
И в тот момент, глядя на свои собственные, скрытые очками, но пылающие изнутри алые глаза в тёмном отражении окна, он подумал, что этот запретный цвет, цвет его позора и боли, — единственное, что напоминает ему, что он ещё жив. Даже если эта жизнь — вечный приговор... Ничего ведь не будет, если...? И Максвелл медленно начал снимать очки, глядя на своё отражение в окне. Алые глаза.
***
Мир вернулся не звуком, а ощущением. Сначала — тепло. Плотное, живое, прижатое к его боку. Потом — запах. Не стерильный озон Идеала, а сложная, запутанная смесь: терпкая вишня, перец и табак из её волос, сладковатый оттенок пота на коже, пыль со старых тетрадей, оставшийся в подушке запах сандалового мыла. И ещё что-то неуловимое, просто «она».
Потом — чувство тесноты. Не клаустрофобичной, как в кабинете 408, а уютной, защищающей. Его спина упиралась в прохладную стену, а перед ним, вся уткнувшись ему в грудь, спала Крис. Её дыхание было медленным, глубоким, чуть с хрипотцой. Каждый выдох шевелил волосы у него близ шеи.
И только потом, сквозь эту тактильную и обонятельную завесу, прорвался последний обломок кошмара. Не образ, а чистая эмоция — леденящий, всепроникающий ужас быть пойманным. Пульс взметнулся в висках, тело инстинктивно напряглось, готовясь к... к чему? К скользящим шагам охранников? К голосу Наставника?
Максвелл открыл глаза.
Комната была залита не серым безликим светом, а тёплыми, медовыми лучами раннего солнца. Они пробивались сквозь окно, превращая пыль в танцующую золотую пыльцу фей. Луч ложился точно на щеку Крис. Кожа казалась не фарфоровой или серой, а живой, хоть и бледной, но с лёгким румянцем и едва заметным золотистым пушком из-за солнышка. Он замер, наблюдая, как под этим пятном света медленно поднимается и опускается её грудь в такт дыханию.
Она спит. Просто спит. Не ждёт. Не сканирует. Не осуждает. Она доверчиво, почти по-детски, сомкнула ресницы, а губы, обычно складывающиеся в ехидную или прямую улыбку, были сейчас расслаблены, чуть приоткрыты. Он смотрел на неё и чувствовал, как ледяной осколок кошмара внутри него начинает таять. Не сразу, а медленно, с болезненным треском, как ломаются внутренние прутья решётки.
«Меня депортировали» — резюмировал он с внезапной, ошеломляющей ясностью. «Из Идеала. Меня выслали сюда, в этот хаотичный, непредсказуемый, цветной мир. И это — не наказание. Это — помилование. Преисподняя...» — на лице возникла мягкая улыбка. Теперь уже разрешённая.
Он боялся пошевелиться, чтобы не разбудить её. Это мгновение было слишком хрупким, слишком совершенным, чтобы его разрушить. Парень лежал и просто наблюдал за тем, как свет играет в отдельных прядях её белоснежных волос, растрёпанных на подушке. Он следил за крошечной родинкой у уголка рта. За лёгкой морщинкой между бровями, которая исчезала и появлялась снова, будто Крис что-то снилось. Она была абсолютно реальной. Несовершенной. Живой. И в этой несовершенной жизненности было больше красоты и истины, чем во всей выверенной гармонии Идеала.
Максвеллу захотелось плакать. Не от горя, а от невыносимого облегчения. От благодарности за эту кровать, за этот рыжий рассвет, за это тёплое, дышащее существо рядом. Его алые глаза — метки изгнанника, сейчас не были скрыты чёрными стеклами, а просто веками. Им не нужно было прятаться. Здесь они могли просто смотреть.
Когда солнце поднялось чуть выше и луч сместился, попадая ему прямо в лицо, он осторожно, миллиметр за миллиметром, стал высвобождаться. Её рука, лежавшая у него на животе, мягко соскользнула на простыню. Он задержал дыхание, но Крис лишь глубже вздохнула и повернулась на другой бок, прижавшись лицом к его покинутой подушке. Уголок её губ дрогнул в чём-то, похожем на улыбку.
Максвелл поднялся с постели, чувствуя прохладу воздуха на коже, покрытой мурашками. Он босиком прошёл по холодному дощатому полу в ванную.
Вода из-под крана была ледяной. Он умылся, резко, снова и снова, смывая с лица остатки сна и липкий пот страха. Поднял голову и встретил взгляд в зеркале. Лицо было бледным, под глазами синеватые тени. Волосы торчали в разные стороны. Но глаза... Он присмотрелся. Они были такими же, как всегда — алыми.
Он вытер лицо и облокотился о раковину, глядя в своё отражение, но уже не видя того самого, которое было в Идеале. Внутри звучал тихий, настойчивый вопрос: «Что всё это значит?»
Он знал Крис день. Даже меньше 24 часов. Они встретились на свалке. Он был завёрнут в ковёр. Так нелепо. И всего день. А уже... уже всё это. Разговоры до хрипоты ни о чём и обо всём. Её смех, громкий и заразительный, тогда в лесу по пути домой. Её привычка трогать его за руку, за плечо, когда что-то объясняла. Её взгляды, которые, казалось, видят его насквозь, и от которых ему было не страшно, а... интересно. И вчерашний вечер. Душ. Эта безумная, прекрасная, пугающая близость.
Он думал, что после этого будет стыдно. Неловко. Что он начнёт анализировать каждую секунду, искать ошибки, корить себя. И да, лёгкий трепет смущения был. Но поверх него, сильнее его, было другое. Ошеломление. Благодарность. И странное, новое чувство, которое он не мог назвать, поскольку не знал такого термина.
Он не был влюблён. Это слово казалось слишком громким, слишком избитым, слишком... цветным для его чёрно-белого внутреннего лексикона. Любовь — это что-то из запретных романов, из исторических фильмов, то, что требует времени, испытаний, клятв и является деструктивной брехней, которая рушит людей.
А что он чувствовал? Он чувствовал... интерес. Не просто физический, хотя он был, жгучий и пугающий. Интерес к её уму, к её странному, прямолинейному взгляду на мир. Ему было спокойно с ней. И в то же время неспокойно, потому что она постоянно вытаскивала его из привычных нор. Ему было безопасно. И это было парадоксально, ведь она сама по себе была воплощением риска и неопределённости. Но с ней он мог быть неидеальным. Он мог молчать. Мог говорить глупости. Мог дрожать от страха в душе. И она не осуждала. Она просто... была рядом. Принимала как данность.
«Она первый человек, который видит меня не проекцией, не учеником, не функцией. А просто — Максом. Спутанным, нервным, задумчивым Максом» — проговорил про себя парень.
И этот Макс, глядя сейчас в зеркало на свои алые глаза, понимал, что хочет большего. Не просто секса. Не просто разговоров. Он хотел узнавать. Какая музыка заставляет её танцевать одной в комнате? О чём она грустит, когда думает, что никто не видит? Что за истории стоят за шрамами на её теле? Он хотел видеть, как этот рыжий рассвет будет сменяться другими рассветами на её коже. Хотел слушать её сонное бормотание по утрам. Хотел делиться своими тихими, нелепыми страхами и видеть, как она хмурится, обдумывая их, а потом выдаёт какой-нибудь абсурдный и на удивление работающий совет.
Это было страшно. Страшнее, чем кабинет 408. Потому что это был риск не потерять свободу, а обрести что-то, что можно потерять. Привязанность. Это было открытие шлюзов для всех тех чувств, которые в Идеале были бы объявлены вирусами. Волнение. Нежность. Ревность. Он уже ловил себя на мысли о том, кто был до него, и ему стало неприятно. Радость. Боль.
Но, глядя на полоску света из приоткрытой двери ванной, которая вела обратно в комнату, где она спала, он понимал: он готов к этому риску. Потому что альтернатива — тот самый серый, беззвучный мир его сна — была не жизнью. Это было просто существование в ожидании конца. А здесь, сейчас, в этом хаосе ощущений и неопределённости, он впервые по-настоящему чувствовал. И это было больно, странно, непонятно и бесконечно прекрасно.
Он вышел из ванной. Крис по-прежнему спала, завёрнутая в одеяло. Он подошёл к окну. За ним мир был окрашен в цвета: изумрудная хвоя сосен, рыжая кора, бледно-голубое небо с оранжевыми перистыми облаками. Никакой кровавой луны. Только ясное, чистое утро.
Максвелл обернулся и посмотрел на спящую Крис. И в его груди, там, где обычно жила тихая тоска или леденящий страх, что-то дрогнуло. Что-то тёплое, хрупкое и невероятно сильное. Это ещё не было словом. Это было просто чувство. Чувство, что он наконец дома. Не в географической точке, а в точке вселенной, где ему разрешено иметь алые глаза. Или просто быть собой. Рядом с ней.
Он улыбнулся самому себе, тихо, почти неуверенно. Потом вернулся к кровати, осторожно лёг рядом, не касаясь её, чтобы не разбудить, и просто закрыл глаза, слушая её дыхание и гул пробуждающегося мира за окном. Кошмар отступил, оставив после себя не опустошение, а ясность. И благодарность. Бесконечную, безмолвную благодарность за эту депортацию. За это спасение.
Рыжий рассвет за окном сменился ясным утренним золотом, когда тишину разорвал лёгкий, сухой скрежет за дверью. Максвелл, задремавший в полусне, приоткрыл глаза. Дверь в комнату уже медленно отходила в сторону, и в проёме возникла... фигура.
Это была девушка. Или, точнее, её полный анатомический скелет. Она двигалась с изящной, почти балетной лёгкостью, кости стучали друг о друга тихим, как перекатывание сухих бобов, тактом. Мёртвые бежевые кости прикрывала фиолетовая толстовка и простая юбка в клетку. В пустых глазницах горели две крошечные, спокойные жёлтые точки, как далёкие звёзды. Она — Энджи, застыла на пороге, склонив набок череп.
— Доброе утро, новичок, — её голос был удивительно мягким, шелестящим, будто листья бумаги. Он шёл не из челюсти, а откуда-то из рёбер. — Сон закончился. Солнце уже играет в прятки с тенью от сарая. Пора будить Спящую Пьяницу.
Максвелл замер, не в силах решить, что поражает больше: само появление говорящего скелета или её абсолютно обыденный, бытовой тон. В Идеале такое отклонение от биологической нормы было бы немедленно ликвидировано. Здесь же Энджи просто стояла и ждала, сложив фаланги пальцев на... там, где должен быть живот.
— Я... я не уверен, что она проснётся от моего прикосновения, — пробормотал Максвелл.
— Правильно. Крис после вчерашних... водных процедур... спит как сурок. Тебе её не разбудить. Это работа Лео. — Энджи сделала лёгкий, щёлкающий жест в сторону коридора. — Я пришла за тобой, Максвелл. Иди. На кухне кофе и яичница.
Как раз в этот момент из коридора донёсся грохот, словно кто-то опрокинул стул, и громогласный, жизнерадостный голос:
— Сестрёнка! Солнце встало, птички поют, а ты валяешься! Вставай, а то вылью на тебя кружку ледяной воды, клянусь!
В дверь буквально влетел парень. Полноватый, в зелёной толстовке, с каштановыми волосами во все стороны и веснушками, рассыпанными по смуглому лицу, как шоколадные капли. Его карие глаза сразу же нашли Максвелла.
— О! А вот и наш гость из заповедника! — Он широко ухмыльнулся, не обращая внимания на смущение Максвелла. — Ну как, выжил после ночи с нашим семейным чудовищем?
— Лео, — послышалось из-под груды одеял хриплое, злобное бормотание. — Умри. Желательно прямо сейчас. Без шума.
Но Лео уже был у кровати. Он не стал будить сестру ласково — он схватил край одеяла и дёрнул его со всей силы. Крис, завёрнутая, как будто в кокон, с громким воплем протеста скатилась на пол.
— И вот тебе подъём! — гаркнул Лео, стоя над ней, руки в боки. — Проснись и пой, о дитя рассвета! Завтрак стынет.
Крис вылезла из-под одеяла, вся взъерошенная, с диким взглядом. Её лицо выражало такую чистую, немотивированную ненависть, что Максвелл невольно отпрянул.
— Я тебя убью, обжора, — прошипела она с леденящей душу яростью. — Медленно. Начну с пальцев на ногах. Использую те кухонные ножи.
— Мило, — парировал Лео, совершенно не смущённый. — Но сначала позавтракай. А то у тебя в голодном состоянии даже фантазия бедная. Иди умывайся. Ты вся выглядишь, как после оргии в джунглях.
Крис, бормоча что-то нечленораздельное про братоубийство и кофе, поднялась с пола и, не глядя ни на кого, шаркая ногами, поплелась в ванную. Дверь захлопнулась с таким грохотом, что задрожали стены.
— Ну вот, — с удовлетворением сказал Лео, обернувшись к Максвеллу и Энджи. — Техническое пробуждение завершено. Пойдёмте, пока она не вышла и не начала реализовывать угрозы. Я вчера новые ножи наточил, ей лучше до них не дотягиваться.
Максвелл, всё ещё в футболке Крис, чувствуя себя немного потерянным в этой семейной буре, последовал за ними. Девушка шла впереди. Её кости мягко постукивали по деревянным ступеням лестницы.
Дом оказался больше, чем казалось снаружи. Гостиная на первом этаже была не неприбранной. Стены были оклеены обоями с выцветшими стрелами и дичью, словно наскальная живопись. Кое-где висели старые фотографии в рамах вместе с дядей Беном, Крис и Лео. Запах кофе, яичницы и свежего хлеба нарастал с каждым шагом в сторону обеденного стола.
Кухня была мелкой, но солнечной и слегка захламлённой. На плите остывала сковорода, а на соседней конфорке стояла грязная пахучая турка.
— Садись, — сказал Лео, махнув рукой в сторону стола. — Еда стынет. — Взявшись за вилку, парень уточнил: — Это нам всё дядя Бен перед работой наготовил. — чавкая, он добавил: — Он охотником работает, кстати.
Максвелл сел, ошеломлённо наблюдая, как вилка Лео будто бы сама по себе поддевает яичницу и перекладывает её ему в рот. Жрать с таким мастерством нужно было ещё уметь. Энджи устроилась напротив, аккуратно сложив фаланги перед собой. Она не ела, конечно, но взяла кружку с кофе — просто держала её длинными пальцами, будто грея их. Пила птичьими глотками, словно распивая дорогущее просекко.
— Не обращай внимания на утренние ритуалы, — сказала Энджи всё тем же шелестящим голосом. — У них это с рождения. Лео будит Крис агрессивно, Крис клянётся его убить, потом они садятся завтракать и болтают как ни в чём не бывало. Это форма... братской нежности.
— Да я её просто в тонусе держу! — вставил Лео. — А то она совсем от рук отобьётся. Ну так что, Максвелл... Энджи говорит, ты их... Ну, из тех мест...
Максвелл почувствовал, как под взглядами Лео и Энджи его спина напряглась. Но это было другое напряжение. Не парализующий страх Идеала, а скорее некая такая нервозность аутсайдера.
— Я... из Идеала, — осторожно начал он, разминая вилкой желток.
— Идеал? — переспросил Лео, на мгновение перестав жевать. — Серьёзно? Я думал, что Энджи шутит.
— Да, я действительно оттуда, — меланхолично продолжил Максвелл. — Странно говорить об этом вслух. Да и опасно, и не принято у вас так вроде.
— Нам можно, — бросил Лео, похлёбывая кофе.
Энджи наклонила череп, оранжевые огоньки в глазницах сузились.
— Расскажи, если не сложно. Меня всегда интересовала социология закрытых систем. Как это — жить без всей этой спонтанности Преисподней?
Максвелл вздохнул, отпил глоток кофе. Горький, настоящий вкус. Он начал с простого, с окраски мира. С того, что всё было в чёрно-бело-серой гамме. Что цвета считались аномалией, искажением восприятия.
— Было... тихо, — сказал он, глядя в свою кружку. — Не физически тихо. А внутренне. Люди не смеялись громко. Не спорили с жаром. Не плакали. Их лица были... гладкими. Как маски. Улыбка была не выражением радости, а утверждённым мышечным сокращением для социальных ситуаций категории «В».
Лео свистнул.
— Боже. И ты там жил? Не сошёл с ума?
— Я не знал другого, — честно сказал Максвелл. — Думал, это и есть норма. Что эмоции — это... сбой. Шум в системе. Как статика в радиоэфире, от которой нужно избавиться для чистоты сигнала. — Он поник, схватившись за волосы. — Может, и правда сошёл с ума там за эти восемнадцать лет...
— Ну чего ты? — Энджи провела костяшками по его плечу.
— Да всё нормально, — парень отпил ещё немного кофе и засунул в себя кусок яичницы. Повисло небольшое молчание.
— Чистоты сигнала... Что ты имел в виду? — переспросила Энджи. — Какого сигнала?
— Сигнала разума. Объективной реальности. Считалось, что эмоции искажают восприятие, мешают принимать рациональные решения. Зачем ненавидеть или любить что-то, если можно оценить его эффективность, пользу, соответствие стандарту?
— Звучит, как рай для бухгалтера и кошмар для поэта, — философски заметила скелет, отпивая часть из кружки.
— Это был кошмар для всего живого, — тихо сказал Максвелл, и сам удивился резкости собственных слов. — Просто я этого не понимал. Я просто... боялся. Всё время. Боялся, что во мне обнаружат этот «шум». Что я чувствую что-то сильнее, чем положено. Что моё лицо выдаст какую-то неправильную тень.
Он рассказал про школу. Про уроки, где главным предметом была не математика или история, а «Биологическая и социальная оптимизация». Про датчики за партами, считывающие пульс и кожно-гальваническую реакцию. Про то, как его вызывали к доске, и он, отвечая на вопрос, должен был контролировать не только знания, но и частоту дыхания.
— У нас были... нормативы на всё, — сказал он, и горькая усмешка сама собой тронула его губы. — Норматив на время приёма пищи. На количество и глубину вдохов во время прогулки. На время, которое можно потратить на размышления перед ответом. Отклонение было не ошибкой. Оно было... угрозой. Для себя и для системы.
Энджи слушала неподвижно, лишь изредка тихо щёлкая костяшками пальцев. Лео перестал есть, его весёлое лицо стало серьёзным.
— А что было с теми, кто... шумел? — спросил Лео.
Максвелл помолчал. Воспоминание о кабинете 408, о докторе Рихторовне, о Судилище нахлынуло, холодное и липкое.
— Их «лечили», — выдохнул он. — Называлось это «Корректирующая терапия». Говорили, что это безболезненно. Что это просто... настройка. Но те, кто возвращался... Они не были прежними. Они были пустыми. Тихими. Идеальными. И в их глазах... ничего не оставалось. Ни страха, ни скуки. Просто металлическая пустота.
В кухне повисла тяжёлая тишина, нарушаемая лишь потоками воды в ванной на втором этаже.
— Блин, — наконец сказал Лео. — И ты свалил оттуда? Сам? Как?
Максвелл покачал головой.
— Не сам. Меня... нашли. Вывезли после ссоры с матерью. Это долгая история. Я до сих пор не всё понимаю. Но я здесь. И каждый час, когда я вижу что-то цветное, слышу громкий смех, чувствую запахи или... или сердцебиение от страха, или волнения, я понимаю, что я не в Преисподней. Я на свободе.
В этот момент на кухню спустилась Крис. Она была уже умыта, волосы так и были растрёпаны, на лице всё ещё оставалась утренняя хмурая сонливость, но взгляд был уже ясным. На ней были всё те же узкие шорты и большое худи. Она молча подошла к плите и переложила в тарелку со сковороды последний кусок яичницы. Кофе уже стояло на столе. Уже остыло. Но Крис как раз такой и нравился.
Посидев в тишине минуту, заев кофе яичницей, она наконец повернулась к брату.
— Ты всё ещё мой любимый кандидат на вивисекцию, — сказала она без эмоций.
— Знаю, сестрёнка, знаю, — ухмыльнулся Лео, и прежняя лёгкость вернулась к нему. — Мы тут как раз обсуждали кошмарное детство нашего новичка. Представляешь, там даже смеяться по нормативу нужно было.
Крис посмотрела на Максвелла. Не с жалостью. С тем же проницательным, оценивающим взглядом.
— Поэтому ты такой зажатый? — спросила она прямо.
Максвелл почувствовал, как краснеет, но кивнул.
— Да, наверное. Старые привычки тяжело умирают. Я до сих пор иногда ловлю себя на том, что анализирую, правильно ли я выражаю лицом то, что чувствую. Не слишком ли я громко сказал что-либо. Не слишком ли долго смотрю.
— Херня, — просто сказала Крис, откусывая кусок от яичницы. — Здесь можно смотреть сколько угодно. И говорить что угодно. Ну, почти. Лео, к примеру, лучше бы поменьше говорил. Но это уже вопрос выживания вида.
— Обидно! — возмутился Лео, но в его глазах играли искорки.
Энджи тихо щёлкнула костяшками, привлекая внимание.
— Интересный опыт, Максвелл. Травматичный, но ценный. Ты — живое доказательство того, что даже самую отлаженную систему можно перехитрить, если в тебе остаётся искра того самого «шума». Того, что они так старались искоренить. Но не смогли.
— Искра? — переспросил Максвелл.
— Чувства, — прошептала Энджи, и голубые огоньки в её глазницах на мгновение вспыхнули ярче. — Даже страх, даже боль, даже смущение — это признаки жизни. Апатия, безразличие, серая гармония — это признаки хорошо отлаженного механизма. Но не человека. Рада, что ты выбрался, Максвелл. Рада, что твои... алые глаза... наконец могут видеть мир во всём его неидеальном, прекрасном многоцветии. — Она положила костяные пальцы на его руку. — Ты сильный, ведь даже та коррекция от доктора Рихтеровны не погасила в тебе человека. У тебя очень сильное сердце. Думаю, тебе было суждено оказаться здесь.
— Спасибо, — тихо сказал он. И почувствовал, как под столом рука Крис нашла его ладонь и сжала её. Нежно, но крепко. Это не было пошлым жестом утешения. Это было простым, ясным сообщением: «Ты здесь. Ты с нами. И всё в порядке».
Максвелл разжал ладонь и переплел пальцы с её пальцами. Кофе остывал, солнце заливало кухню тёплым светом. Лео и Энджи принялись мыть сковороду, тарелки, кружки, турку, тихо напевая дуэтом какую-то блюзовую мелодию. И в этот момент, в этой шумной, неидеальной, живой кухне, Максвелл впервые за долгое время почувствовал не просто облегчение, а начало чего-то нового. Нечто хрупкое и прочное одновременно, как паутина, сплетённая между: ним, белокурой, вечно недовольной по утрам девушкой, её болтливым братом и девушкой-скелетом с доскональным подходом. Это было странно. Это было неправильно. Но это было идеально. Идеально для него.
— Нам пора! — окликнула всех Крис.
— Куда это? — отозвался Лео.
— Вам с Энджи стоит сходить на рынок, а то в холодильнике кроме повешенной крысы никто больше не обитает. Причём, по твоей заслуге, братец. — Девушка перевела взгляд на Максвелла. Он был серьёзным, жёстким, доминантным. На его щеках едва не просочился румянец. — А нам с ним надо будет наведаться к Мэй и её мамаше.
— Зачем это? — спросил Лео.
— Макс сам расскажет, если захочет. — Белокурая начала обуваться. — Давайте завязывайте с посудой и завязывайте кроссовки. Ждём вас с Максом на улице.
***
Солнце, поднявшееся над лесом, разогнало утреннюю дымку и превратило мир в яркую, почти нахальную акварель. После завтрака Лео объявил, что пора «показать беглецу из рая для роботов настоящую жизнь», и компания двинулась в сторону центра деревни.
Деревня, носившая простое название Перелесье, раскинулась в живописной долине меж двух холмов. Это было не скопление серых кубов, а органичное продолжение леса. Дома, большей частью деревянные, с резными наличниками и крышами из тёмного шифера или соломы, стояли не по линейке, а там, где захотелось их основателям: один на пригорке, другой у ручья, третий почти спрятался в зарослях сирени. Дороги были не асфальтированными, а мощёными крупным булыжником, между которым пробивалась упрямая зелёная трава. Воздух пах дымком из печных труб.
Жизнь здесь текла не по нормативам, а по своим, древним и очевидным ритмам. Возле колодца с визгливым журавлём две женщины в ярких платках, громко переговариваясь, полоскали бельё. Их смех раскатывался по округе, свободный и полногрудый. Дети, целая орава разновозрастных сорванцов, носились между домами, играя в какую-то сложную игру с криками «Ты замёрз!» и «Я невидимка!». У кузницы, откуда доносился мерный звон молота по наковальне, стоял мужик с окладистой бородой и спокойно чинил клинок, попутно обсуждая что-то с охотником. Никто никуда не бежал с секундомером в голове. Время здесь было не врагом, которого нужно победить, а рекой, по которой можно плыть, иногда гребя веслом.
Максвелл шёл, и его захлёстывало ощущениями. Цвета! Ядовито-зелёная краска на ставнях одного дома, огненно-рыжие маки у плетня, синие незабудки у ручья, пёстрые платки женщин. Звуки! Смех, бранное слово кузнеца, когда молот соскользнул, мычание коровы где-то за сараем, бесконечный птичий щебет. Это был тот самый «шум», который в Идеале старались заглушить. И этот шум был прекрасен. Он был синонимом жизни.

