
Полная версия:
Пастух мертвых теней
Опустился на колени и принялся за работу. Удар, ещё удар. Крошки камня и пыль летели в лицо. Стук был тихим, почти отчаянным. Пальцы быстро онемели, но я продолжал, вкладывая в каждое движение остатки воли. Когда плита наконец поддалась, я не знал, сколько прошло времени – пять минут или половина жизни. Позвоночник отозвался сухим, горячим треском, но я не ослабил нажим. С протестующим скрежетом, от которого заныли зубы, плита отошла ровно настолько, чтобы образовался узкий тёмный провал. Из него пахнуло застоявшимся холодом и раскрошенным камнем. Тяжело дыша, я припал к провалу и заглянул в темноту. Там, в неглубокой нише, нащупал холодный металл жестяной коробки.
Сырость склепа въедалась в кости. Я привалился спиной к стене и вскрыл замок ножом. Внутри, поверх пачек франков, лежала тетрадь в кожаном переплёте. Дневник. Револьвер рядом с ней казался бесполезным куском железа.
Чиркнул спичкой. Первые записи были деловыми: отчёты о наблюдении, анализ экономического роста, схемы ирригационных систем. Но чем дальше я читал, тем больше менялся тон. Почерк начал крошиться. Сухие факты уступали место растерянным, почти восторженным описаниям.
«Они не знают болезней, Гермес. Я видел, как они лечат дизентерию одной таблеткой. Одной! Дети, которые должны были умереть, смеются. Здесь нет голода. Они построили школы, больницы. Они дали права индейцам. Они создали общество, где нет нищеты и страха.»
Пламя обожгло пальцы. Я выругался и зажёг следующую спичку. На последней странице буквы уже не стояли в строю, а валились друг на друга, словно пьяные солдаты.
«Я видел его. Короля. Он не тиран. Он врач. Он пришёл сюда, чтобы лечить. И он вылечил эту землю. Они строят рай, Гермес. А мы должны его сжечь. Я стоял в двух шагах от него. Мог коснуться. Но я не смог. Прости.»
Это была не исповедь. Это была предсмертная записка человека, чей мир рухнул. Койот не погиб. Он перестал сопротивляться правде, которая оказалась тяжелее пули. В этот раз мы были на стороне зла.
Желудок скрутило так, что я рухнул на колени. Тело сотряслось в мучительном, сухом спазме, извергая желчь на древние плиты. Я, переживший чуму и войны, задыхался, как пьяный новобранец, и понимал: мне предстоит не просто убить человека. Мне предстоит уничтожить мечту.
Первым делом после кладбища я нашёл харчевню. Самую грязную, какую смог отыскать – место, где запах пережаренного лука и кислого вина перебивал даже мои собственные мысли. Тяжело опустился на шаткий стул, и тот скрипнул под моим весом. Когда подошла хозяйка, я молча ткнул пальцем в первую строчку меню. Рагу. И стакан самого дешёвого красного.
Ожидание было пыткой. Когда передо мной поставили глиняную миску с дымящимся варевом, я на мгновение замер. Горячее, жирное, настоящее. Я ел быстро, жадно, почти не жуя, загребая похлёбку куском хлеба. Не было ни миссии, ни «Галереи», ни проклятия. Было только животное, утоляющее голод. В какой-то момент подавился куском жилистого мяса. В горле застрял сухой ком, я закашлялся, ударившись локтем о край стола и с глухим стуком сдвинув тарелку. Соседний столик, за которым сидели два грузчика, замолчал. Один из них хмыкнул. Я проглотил ком, сделал большой глоток вина и, не обращая внимания на взгляды, продолжил есть, но уже медленнее. Только когда миска опустела, я смог снова думать.
Отель оказался норой под крышей. Комната – каморка с узкой кроватью и умывальником, покрытым ржавыми потёками. Но здесь была дверь, которую можно запереть. Я подпёр её стулом. Убедившись, что в безопасности, выложил на серое покрывало содержимое коробки. Пачки франков, холодная сталь револьвера, горсть патронов. И дневник, который весил больше всего этого вместе взятого.
Сел на кровать, заставляя себя работать. Нужно было заглушить слова Койота, и только привычная рутина могла вытеснить эту заразу. Разложил деньги. Разобрал револьвер. Привычная тяжесть металла в ладонях, сухие щелчки встающих на место деталей – этот ритуал подействовал как обезболивающее на разум, вернув ему холодную ясность. Затем огрызком карандаша начал составлять план.
1. Банк. 2. Оружейник. 3. Легенда. 4. Корабль.
Я сосредоточился на подготовке, загоняя в самый дальний угол сознания вопрос «зачем?».
Сон не шёл. Каждый раз, когда я закрывал глаза, слова Койота – «Они строят рай, Гермес. А мы должны его сжечь» – вспыхивали на внутренней стороне век. Я поднялся и подошёл к окну. Париж спал под тусклым светом газовых фонарей. Посмотрел на своё отражение в мутном стекле. Лицо незнакомца, уставшего и постаревшего на несколько веков.
Опухоль. Слово родилось не на губах – в голове. Красивая, но опухоль. Её нужно вырезать. Иначе умрёт всё.
Я повторял это себе тысячи раз. Но впервые за многие столетия мои аргументы звучали фальшиво.
Внутри поднялся бессильный, холодный гнев. На Койота – за то, что сломался. На Короля – за то, что создал эту дьявольскую моральную ловушку. И на само мироздание, на его безжалостные законы. Кулак дёрнулся к стене, но замер, не долетев. Бессмысленная трата сил. Медленно разжал пальцы. Сил не было даже на гнев. Осталась лишь пустота, словно из механизма вынули все пружины, оставив остывший корпус.
Я вернулся к столу, достал дешёвую сигарету и закурил. Горький дым наполнил лёгкие. Хватит. Койот позволил себе роскошь сомневаться, и это его уничтожило. Я себе этого не позволю. Мораль – вещь зыбкая. Долг – вот что неизменно.
Утро я провёл на блошином рынке. Методично обходил ряды, игнорируя продавцов краденого серебра. Мне нужны были прочные рабочие сапоги, непромокаемый плащ и широкий кожаный пояс. Проверял каждый шов, каждую пряжку.
Продавец, старый морщинистый тип, заломил тройную цену. Я молча смотрел на него, затем на его руку. На тыльной стороне ладони виднелась выцветшая татуировка – змея, кусающая свой хвост. Знак Апашей, банды, державшей в страхе эти кварталы лет тридцать назад.
– Змея нынче плохо кормится, – тихо произнёс я на старом парижском арго.
Лицо продавца мгновенно изменилось. Он молча завернул вещи и назвал реальную цену. Знания из «Галереи» иногда бывали полезны.
Следующий шаг привёл к провалу. Подпольный делец, занимавшийся документами, уже год как покоился на дне Сены. Информация устарела. План трещал по швам.
Я зашёл в вонючий переулок и быстро переоделся. Старую одежду сунул в мусорный бак. Надев новые сапоги и накинув плащ, я почувствовал себя другим.
Вернувшись в свою каморку, начал собираться. Деньги распределил по карманам, револьвер занял место за поясом. Ещё раз открыл дневник Койота, но на этот раз проигнорировал текст. Меня интересовали только последние страницы с картами и схемами. Изучал их с холодным профессионализмом, отмечая уязвимости, пути проникновения и отхода. Эмоции больше не имели значения.
Закончив, аккуратно вырвал из дневника последнюю страницу – ту самую, с отчаянной исповедью. Не мог позволить себе возить с собой эту заразу сомнения. Достал спички, положил скомканный листок в щербатую пепельницу и поджёг. Бумага почернела, свернулась, и последние сомнения Койота рассыпались серыми хлопьями.
Я подошёл к окну. У меня были деньги, оружие и план, требующий корректировки. Но впервые за свою бесконечно долгую жизнь я не был уверен, на чьей стороне правда. Впрочем, я больше не искал этой уверенности. Я знал одно: эту грязную работу нужно довести до конца.
Накинул капюшон, бросил на стол несколько монет за номер и вышел из комнаты, не оглядываясь. Позади осталась лишь горстка серого пепла на дне старой пепельницы.
Глава 3
Парижское утро пахло мокрым булыжником и вчерашним углем, въевшимся в поры города. Из зеркала над треснувшей раковиной на меня смотрело чужое, не знавшее сна лицо. Я провел большим пальцем по лезвию ножа – заусенец на кромке царапнул кожу. Тупой. Как и всё в этом номере, от взгляда портье до бритвы.
Вода в тазу была ледяной, от нее сводило пальцы, но это помогало. Холод держал реальность в узде, не давая ей расплыться в мареве фантомной ломки – наследия стертой личности. Тело ныло, требуя опиума, но получило только ледяную воду и грубое полотенце.
Я намылил щеки куском хозяйственного мыла. Пена, жесткая, пахла щелочью и дешевым жиром, мылиться не хотела. Я перехватил нож поудобнее, и тут же сквозь зубы вырвался сиплый, злой выдох.
Руки. Твою мать.
Я забыл, как болят содранные ладони, когда пытаешься удержать тонкую рукоять. Бинты, пропитанные сукровицей, присохли к мясу за ночь, превратившись в корку, и теперь малейшее движение кисти отдавалось вспышкой, простреливающей до локтя. Кожа, содранная о камни склепа Монфоров, натянулась и треснула. Сгибать пальцы было все равно что ломать сухие ветки – с хрустом и сопротивлением.
Нож скользнул по щеке. Рука дрогнула от болевого спазма, лезвие срезало кусок кожи над губой. Я слизнул выступившую кровь. Вкус ржавчины. Биология первична. Пока болит – ты здесь, а не в «Галерее» мертвецов, перебираешь чужие воспоминания.
Я затянул грязные бинты туже, превращая кисти в два тугих, бесчувственных комка, и с трудом натянул рабочие перчатки. Грубая ткань давила на ссадины, но это было лучше, чем пугать прохожих видом сырого мяса.
Нужно двигаться. Утопия в Андах росла, как раковая опухоль, и каждый час моего промедления укреплял ее фундамент.
Я надел новый плащ, купленный у старьевщика. Тяжелый, пропитанный воском, он пах псиной и сыростью подвала. Отличная маскировка. В таком плаще ты не герой, не убийца, ты – просто еще одна тень в городе, который переваривает миллионы таких теней и выплевывает их кости на кладбище Пер-Лашез.
В кармане лежал «Уэбли» Койота. Угловатый, грубый брусок металла, способный остановить лошадь. Я проверил барабан. Механизм провернулся с сухим, маслянистым щелчком.
– Работаем, – сказал я своему отражению. Голос прозвучал хрипло, как трение ржавого металла.
Здание «Лионского Кредита» на Итальянском бульваре давило масштабом. Массивные колонны, мраморные ступени, стертые подошвами тысяч просителей. Внутри воздух был спертым, густым от запаха сургуча и чернильной пыли, оседающей в легких.
Я прошел через зал, чувствуя спиной взгляды клерков. Грязный плащ, рабочие сапоги, оставляющие мутные следы, лицо, изрытое усталостью. Я был пятном на их полированном паркете, ошибкой в их выверенном мире.
Старший клерк за стойкой даже не поднял головы. Его перо скрипело по бумаге с ритмичностью метронома, отсчитывающего чужие долги. Лысина блестела в свете газовой лампы.
– Служебный вход с переулка, – бросил он, не прерывая движения пера. – Поставки угля по четвергам.
Я не стал спорить. Просто достал из кармана тяжелый латунный ключ со сложной бородкой и с грохотом опустил его на лакированную стойку.
В тишине зала лязг металла прозвучал как выстрел.
Скрип пера оборвался. Клерк замер, глядя на латунь так, словно я положил на стойку револьвер со взведенным курком. Чернильное пятно медленно расползалось по ведомости. Он медленно поднял взгляд, полный брезгливости, готовый позвать охрану, но тут его глаза зацепились за ключ. Он узнал его. Массивная головка, гравировка вензеля, темная от времени латунь. Такие ключи выдавали полвека назад, и только очень состоятельным клиентам.
– Ячейка двести четыре, – сказал я тихо. – Депозит категории «А».
Клерк моргнул. Реальность треснула у него в голове. Картина не складывалась: бродяга с ключом от сейфа, где хранятся состояния старых родов. Его рука инстинктивно, дерганым движением потянулась к медному звонку вызова охраны.
– Устав банка, раздел четырнадцать, – произнес я на чистом, рафинированном французском, с тем ленивым высокомерием, которое было свойственно аристократии до того, как им начали рубить головы. – «Приоритет предъявителя ключа является безусловным». Вы ведь не хотите объяснять управляющему, почему нарушили тайну вклада из-за фасона моего плаща?
Палец клерка замер в миллиметре от кнопки. Он поддался весу золота и регламенту.
– Прошу за мной, месье, – пробормотал он, суетливо выбираясь из-за конторки и хватая газовую лампу.
Подвал банка напоминал гробницу фараона, только вместо мумий здесь хранили жадность. Воздух здесь не двигался десятилетиями, был сухим, пахнущим пылью и старой бумагой. Ячейка 204 поддалась с неохотой. Замок скрипнул, сопротивляясь чужой руке.
Внутри лежало топливо войны.
Золотые наполеондоры. Тяжелые, тускло поблескивающие монеты заполняли шкатулку. Я сгреб их, чувствуя холод металла даже через перчатки. Вес. Это было главное ощущение. Три килограмма золота. Три килограмма смерти.
Я рассовывал монеты в гнезда широкого кожаного пояса под рубахой. Каждая монета добавляла граммы, смещая центр тяжести. Пояс врезался в бедра, натирая кожу. Теперь мне придется ходить иначе – чуть шире расставлять ноги, чуть больше наклоняться вперед, компенсируя инерцию груза.
– Вы желаете пересчитать? – спросил клерк, стараясь не смотреть, как я прячу золото под грязную одежду.
– Я знаю, сколько здесь, – ответил я, застегивая плащ.
Поднимаясь по лестнице, я чувствовал, как золото трется о ребра. Я стал тяжелее. И в этом мире, где все решала гравитация, это было единственным преимуществом, которое у меня осталось.
Доктор Арис Торн снял очки и потер переносицу, оставляя красные следы. Чертежи перед ним расплывались, превращаясь в бессмысленные линии. В кабинете мерно гудела вентиляционная система – его личная гордость, островок порядка посреди биологического хаоса джунглей.
– Арис?
Он поднял взгляд. Элена стояла у двери, прижимая к груди папку с бумагами, как щит.
– Что там? – спросил он, надевая очки обратно. Мир снова обрел резкость, но усталость никуда не делась.
– Пациент в третьем блоке. Индеец из долины. У него психоз. Он кричит уже час.
– Сепсис? Лихорадка?
– Нет. Он говорит, что духи неба разорвали облака. – Элена замялась, подбирая слова. – Арис, он нарисовал это углем на стене. Он говорит, что слышал гром, который приходит после того, как птица пролетает.
Торн нахмурился. Сверхзвуковой хлопок. Индеец не мог этого знать. Физика не позволяла.
– Покажи.
Она протянула ему листок, на который перерисовала наскальное творчество пациента. Это был не самолет. Это был грубый, угловатый силуэт, похожий на наконечник копья или треугольного ската. Но пропорции… Стреловидное крыло. Острый нос.
Дыхание замерло в груди. Это была аэродинамика скоростей, недоступных паровым машинам. Это было невозможно.
Он встал, стул с грохотом отъехал назад. Подошел к огромному, во всю стену, окну. Сьюдад-дель-Соль лежал перед ним – белые здания, прямые проспекты, блеск солнечных панелей. Его творение. Его ребенок.
Взгляд скользнул к горизонту, к пику Уаскаран. И тут гора дернулась.
Гигантский массив камня и льда не задрожал. На долю секунды он сдвинулся на градус влево, а потом вернулся обратно, словно стеклянная пластина в проекторе «волшебного фонаря» сместилась в пазах.
Торн схватился за подоконник. Сглотнул, подавляя тошноту.
– Арис? Ты побледнел.
Он резко отвернулся от окна, снимая очки и протирая их полой халата. Грязь. Это просто грязь на линзах.
– Все в порядке, – сказал он, застегивая пуговицу халата, чтобы скрыть дрожь рук. – Это спазм сосудов. Переутомление. Элена, дай пациенту седативное. Это просто… просто бред на фоне гипоксии.
– Ты уверен?
– Абсолютно. Иди.
Когда дверь закрылась, Торн достал журнал наблюдений. Его рука не слушалась, буквы плясали, когда он писал: «27 сентября. Визуальная аберрация. Спазм аккомодации. Проверить уровень кислорода».
Он поставил точку, и перо заскрипело на бумаге, оставив глубокую, жирную борозду. Он верил в науку. Он не мог позволить себе верить в то, что реальность трещит по швам.
Бельвиль вонял бедностью и растворителем. Я нашел нужную дверь по запаху – резкому, едкому духу оружейного масла, который пробивался даже сквозь вонь помоев и жареного лука.
Внутри полуподвала было темно. Единственная керосиновая лампа освещала верстак и руки старика, черные от въевшейся смазки.
– Закрыто, – буркнул он, не отрывая взгляда от сложной механики, которую он разбирал под светом лампы.
– Мне нужно железо, – сказал я. – И патроны. Много.
Старик поднял единственный глаз. Кожаная повязка пересекала его лицо наискосок, скрывая старую рану.
– Путешественник? Или убийца?
– Плательщик.
Я подошел к верстаку, отодвигая ногой ящик с хламом. На полках лежал мусор – переделки, дешевые копии. Но в углу, на стойке, я увидел то, что искал.
– «Винчестер 73», – сказал я. – И «Кольт Фронтир».
Старик вытер ветошью руки, блестевшие от въевшейся смазки, и медленно, с профессиональной подозрительностью, сузил единственный глаз.
– Странный выбор. Зачем тебе две разные системы?
– Калибр, – ответил я. – Оба под .44-40. Один патронташ на два ствола. Если я потеряю винтовку, смогу кормить револьвер. Логистика.
Старик хмыкнул, обнажив желтые пеньки зубов. Он оценил.
– Американец привез. Проигрался, заложил. Состояние идеальное. Триста франков за комплект. И это я тебе дарю.
Я расстегнул рубаху, вытащил из пояса стопку наполеондоров и выстроил их на верстаке. Старик взял одну монету, попробовал на зуб. Золото мягко поддалось.
– Годится.
Он выложил оружие. Винтовка была легкой, слишком легкой для такого калибра, баланс смещен к прикладу. Скоба Генри клацнула мягко, хищно. Револьвер был тяжелым, вороненым.
– Патроны? – спросил он.
– Запас. Весь свинец, который ты можешь отдать. Твердый.
Я рассовывал тяжелые картонные пачки по карманам, чувствуя, как плащ становится броней. Теперь я был укомплектован.
– Куда путь держишь? – спросил старик, сгребая монеты в ящик.
– На охоту.
– На кого?
– На тех, кто думает, что они бессмертны.
Дождь превратил улицу в грязное месиво. Я сидел под навесом уличного кафе у вокзала Аустерлиц, доедая луковый суп. Горячая жижа проваливалась внутрь, немного разгоняя холод, поселившийся в костях.
За соседним столиком смеялась молодая пара. Они строили планы на отпуск, не зная, что их мир висит на волоске. Они были счастливы. Они бесили.
– Гарсон!
Подошел официант с плоскостопием и пятном на фартуке.
– Счет, – бросил я.
Я полез в карман жилета. Мелочи не было. Вся медь ушла на билет. Осталось только золото и серебро из банка. Я вытащил наполеондор.
Официант уставился на золото. Его кадык дернулся. Четыре франка за суп – это неделя его работы, а тут… В его глазах мелькнуло подозрение. Лицо покрылось испариной. Он, словно пытаясь отсрочить приговор, медленно заговорил:
– У меня не будет сдачи с такого, месье.
– Мне некогда ждать размена.
– Мне придется идти к хозяину, менять… – он попятился. – Это займет время.
Я перехватил его взгляд. Время. У меня его не было. Ждать, пока он пойдет к хозяину, пока они начнут обсуждать, откуда у бродяги золото, пока вызовут жандармов…
Я сунул руку во внутренний карман. Нащупал серебро. Монета была липкой от влажности. Я вытащил одну, большую, пятифранковую, и бросил на стол. Она звякнула о блюдце.
– Сдачи не надо, – бросил я, подхватывая чехол с винтовкой.
Официант накрыл монету ладонью быстрее, чем я успел встать. Чаевые в один франк – это много. Подозрительно щедро. Но жадность победила.
– Мерси, месье.
Я шагнул под дождь, чувствуя, как вода затекает за шиворот. Я оставил след. Слишком яркий. Но выбора не было.
Вокзал Аустерлиц ревел гудками и лязгом металла. Пар, угольная гарь, крики носильщиков. Я протиснулся в вагон третьего класса, нашел место в углу и надвинул шляпу на глаза. Жесткое ребро приклада уперлось в бедро сквозь ткань плаща.
Поезд дернулся, лязгнул буферами и пополз в темноту.
Напротив меня сидел солдат. Шинель висела на нем мешком, лицо было землистого, нездорового цвета. Его трясло так, что деревянная скамья вибрировала. Он прижимал к груди тощий вещмешок, словно там было сокровище.
– Холодно… – прошептал он. – Почему так холодно?
Я молчал.
– Ты в порт? – спросил он, глядя на меня лихорадочно блестящими глазами. – Я тоже… В Америку…
– Зачем?
– Там… – он улыбнулся безумной, детской улыбкой, обнажая черные десны. – Там есть Белый Город. В горах. Говорят… говорят, там живет Король-Солнце. Он святой. Он просто касается тебя – и всё проходит. Чахотка, гниль, раны… Всё исчезает.
Он закашлялся, сплевывая густую мокроту в грязный платок. Звук был влажным, булькающим.
– Я доберусь. Я продал медаль, но я доберусь. Там рай, друг. Там никто не умирает.
Я смотрел на него. Он бредил. Это была не информация, это был миф. Сказка для умирающих. Но эта сказка гнала тысячи людей через океан, создавая тот самый поток, который рушил реальность.
– Спи, солдат, – проронил я, и мои слова потонули в лязге вагонных колес.
Он закрыл глаза, продолжая бормотать про Белый Город.
Поезд набирал ход. Колеса отбивали ритм: так-так, так-так. Я чувствовал этот ритм спиной. Солдат ехал за надеждой. Я ехал, чтобы убить эту надежду. Чтобы спасти мир, нужно было уничтожить рай.
За окном была только ночь и бесконечный дождь.
Глава 4
Ветер перестал быть движением воздуха. Он стал твёрдым телом. Невидимым кулаком, бьющим без замаха.
Мистраль встречал поезд ещё на подступах к Марселю, швыряя в окна горсти песка, пытаясь содрать состав с рельсов, как струп с раны. Вагон третьего класса стонал на стыках, и этот звук въедался в зубы, отдавая мелкой вибрацией в ключицу.
Золото. Три килограмма металла в поясе под одеждой давили на таз, сдирая кожу. Но эта боль была понятной, честной. С руками было хуже.
На ладонях грязные бинты, намотанные ещё в Париже, стали серыми и жёсткими. Сукровица пропитала ткань, смешалась с угольной пылью и засохла, превратив повязку в костяной кокон. Под тканью жило воспалённое мясо. Стоило сжать кулак – затвердевшие волокна рвали молодую кожу, выпуская липкую теплоту.
– Марсель! Конечная! – прохрипел кондуктор, сплёвывая в платок.
Я поднялся. Винчестер под вощёным плащом был холодным и твёрдым, как чужой позвоночник. Я поправил перевязь, чтобы сталь не стучала о пряжку. Я был ходячим арсеналом, банком и лазаретом. И мне предстояло пройти через кордон без права на ошибку.
Перрон вокзала Сен-Шарль напоминал поле боя. Люди не шли – пробивались сквозь воздух. Женщины вцеплялись в шляпы, мужчины, согнувшись, волокли чемоданы, набитые камнями. Ветер выл в перекрытиях дебаркадера, заглушая шипение паровозов, превращая вокзал в чрево механизма, перемалывающего людей.
Я спустился на платформу. Мистраль нашёл щель в воротнике. Пронзительный холод добрался до суставов, выкручивая их, напоминая, что опиум покинул кровь, но тело помнит его ложь. От спазма свело челюсти, в коленях застучала нервная дрожь.
Впереди, у выхода, стояла цепь жандармов. Синие мундиры, красные кепи, винтовки с примкнутыми штыками. Они тормозили каждого мужчину, искали дезертиров, анархистов – кого угодно, лишь бы оправдать своё жалование.
Я замер за колонной, делая вид, что поправляю сапог.
Пройти с винтовкой и револьверами? Невозможно. Обыщут. Найдут золото – конфискуют. Найдут оружие – арестуют. Я потеряю дни. У меня их нет.
Взгляд зацепился за группу в серых рясах. Сёстры Милосердия. Они двигались клином, прикрывая тележки с багажом и нескольких человек, которым смерть уже выписала пропуск, но забыла поставить дату. Калеки, туберкулёзники. Те, кого отправляют к морю, чтобы они не харкали кровью на парижских бульварах.
Память подкинула образ: бродяга из Лондона 1665 года, пластика обречённых.
Я выдохнул, позволяя плечам упасть. Спина ссутулилась, правая нога подвернулась, имитируя травму. Я прижал руку к груди, словно баюкая гниющего младенца, и шагнул в хвост процессии.
Кашель дался легко. Я вытолкнул звук диафрагмой – лающий, сухой.
Монахиня, замыкающая шествие, обернулась. Её лицо, обрамлённое крахмальным чепцом, покраснело от ветра. Она увидела меня – сгорбленного, трясущегося. В её глазах не было жалости, только усталая оценка: «Ещё один».
– Держись ближе, сын мой, – бросила она, перекрикивая ветер. – Сдует.
Мы подошли к кордону. Жандарм, парень с жидкими усами, преградил путь старшей сестре.
– Документы, матушка. Кто такие?
– Миссия Святого Викентия, – отрезала монахиня голосом, похожим на скрежет камней. – Везём чахоточных в санаторий. Хотите проверить? Прошу. Только маску наденьте. У того, в коляске, открытая форма. Кровью плюёт дальше, чем вы стреляете.
Жандарм отшатнулся. Брезгливость на его лице смешалась со страхом. В 1888 году невидимой смерти боялись больше картечи.
Я поравнялся с ними. Зашёлся в новом приступе, согнувшись пополам, так что приклад винчестера ударил под рёбра. Я вытянул вперёд руку в грязном бинте, почти касаясь чистого мундира.



