Читать книгу Архипелаг Несовершенства (Евгений Павлов) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Архипелаг Несовершенства
Архипелаг Несовершенства
Оценить:

5

Полная версия:

Архипелаг Несовершенства


Первую заливку пьют горькой. Слова не нужны. На второй – крепкой – старик‑канури поправляет ремень и говорит в сторону, как в воду:

– Баланс любит удобных. Но сидеть рядом с неудобным – наша забота.

Кто-то кивает, кто-то щёлкает языком. Третью – сладкую – наливают Кариму первой. Пену поднимают высоко, а потом девушка с вплетенными в волосы нитками делает ещё одну тонкую струйку и выливает её на землю у корня гao.

– Для земли, – поясняет тихо. – Пусть она тоже пьёт.


Стаканы сталкиваются лёгким звоном. Сахар тает на языке. Магнитный звон колокольчика у зебу приходит и уходит.

– Если нужно – посижу завтра с малышнёй в тени, – говорит Карим, не оправдываясь. – Или донесу канари тем, кому тяжело. Тело оставлю как есть.

– Сядешь, – отвечает женщина. – И канари донесёшь. И будешь пить чай, как все.

Мальчишка смеётся, как хлопок по воде. Он достаёт из-за пазухи красную тряпку, завязывает её на плечо, как плащ.

– Супергерой, – говорит и серьёзеет. – Но без модификаций.


Смеются все, но мягко, без укола. Листок с рисунком не достают – он не нужен в руках, он уже в разговоре. Где-то дальше по тростнику, у насосной, большой экран на секунду вспыхивает строкой «индивидуальная корректировка КГ применена» – и тут же возвращается к температуре воды и советам по жаре.

Чай заканчивается. Девушка с нитками в волосах высыпает из ладони последнюю щепотку сахара – поровну в три стакана, как будто взвешивает на весах. Старик-канури, вставая, бросает напоследок:

– Баланс – не коэффициент. Баланс – ещё и сердце.


Они расходятся медленно. Карим остаётся на мгновение, обводит взглядом круг: камни, чайник с потёками, мокрый след сладкой струйки у корня гao. Он касается медальона. Право на «нет» становится не бумажкой, а вкусом на языке – горьким, крепким, сладким – и местом среди своих.


Молитва без слов

Раннее утро в пойме Шари-Логон. Туман, как тонкая вата, лежит над каналом. Тростник блестит крупной росой. Азан на фаджр протягивается над водой тонкой нитью и гаснет в гуле насекомых. Воздух пахнет мокрой глиной, холодным металлом трубы и вчерашним дымом рыбы.

Карим сидит у той же фаидербии. Тень ещё короткая, но прохлада держится. Медальон остыл и стал тяжёлым, как галька. Бумага «Биопокоя» переложена глубже, под изнанку рубашки, чтобы не тереться о кожу. Он слышит собственный ритм – без заглушки NR3C1 он ровный и честный, дыхание короткое, но свободное. Пот выступает ранними точками на висках – без AQP2/AVPR2 он не экономится, и в этом нет ни вины, ни заслуги. PER2 живёт сам по себе: сон пришёл, когда пришёл; утро пришло – просто пришло.

У трубы кто‑то уже ставит чайник на три камня. Первый пар тянется вверх, как тонкий стебель. Девушка с нитками в волосах шепчет «бисмиллях» и опускает листья в кипяток, не глядя в чью‑то сторону. В канале пирога легонько чиркает бортом о тростник. Колокольчик у зебу звенит сухо и редким тактом.

Он переводит внутри тот же режим, что когда‑то в Tin‑Amal: из «Готов» – на «Слушаю». Никаких задач, никаких целей. Смотрит, как на кончике тонкой травинки дрожит капля – слишком тяжёлая, чтобы держаться вечно. Она держится. Перевешивает. Падает. И исчезает в песке – без отчёта, без пользы, без строки в «Дереве Баланса».

Мальчишка с красной тряпкой на плече пробегает мимо, балансируя канари. На мгновение он задерживается, показывает большой палец и уносится к трубе. Старик‑канури проходит неспешно, касается ствола гao ладонью, словно здоровается с домом, и уходит дальше, не нарушая тишины.

Карим кладёт ладонь на медальон – не чтобы спрятать, а чтобы помнить: его «эталон» ушёл работать в чьи‑то модели, а ему оставили тело, которое можно не оптимизировать до идеала. Он вспоминает табличку «Тишина» в Tin‑Amal и ту травинку, поднявшуюся на толщину ногтя, – и понимает: это одна и та же практика. Дать место, где никто не давит на рост.

Он не произносит слов. Не ищет фраз. Сидит, дышит, слушает, как просыхает мир озера Чад. Рядом зашуршит чай, кому‑то нальют горький первый, потом крепкий второй, потом сладкий третий; немного сладкого прольют у корня дерева – для земли. И в этом будет всё, что нужно: люди, вода, тепло, кожа, право на «нет».


Этого достаточно.

Тело и Адаптация

В 2040-х мы наконец поняли: технологии не должны заменять человека. Они должны создавать пространство для его человечности.


Введение: когда тело становится интерфейсом

В мире ближайшего будущего, описанном в цикле рассказов, человеческое тело перестаёт быть биологической данностью и превращается в динамический интерфейс между личностью и обществом. Четыре ключевые технологические системы формируют эту новую реальность, создавая сложную экосистему биотехнологического контроля.


Цифровые двойники знаний: смерть авторства?

Технология: В рассказе «Заколдованный уголок» (2041) представлена система Архон – ИИ-аватар, интегрированный с сознанием через нейро-браслет. Эта технология автоматически оптимизирует творческие процессы, устраняя «человеческую ошибку».

Научная основа: Современные исследования нейрокомпьютерных интерфейсов (BCI) показывают быстрый прогресс. Согласно отчёту 2024 года, рынок BCI достигнет $3,1 млрд к 2030 году. Эти интерфейсы уже используются для нейрофидбека и стимуляции мозга, помогая в восстановлении моторных функций.

Дискуссия: Как отмечает РБК Тренды, «ИИ демонстрирует результаты, поразительно похожие на продукты человеческого творчества, а в некоторых областях – и превосходящие их». Однако возникает вопрос: может ли ИИ действительно заменить человеческое творчество, или он лишь становится инструментом, как считают многие эксперты?


Эпигенетическая адаптация: тело как социальный контракт

Технология: В «Молитве человечности» (2042) технологии позволяют «настраивать» тело под условия среды через эпигенетические модификации. Эти процедуры связаны с системой «биокредитов», определяющих доступ к ресурсам.

Научная основа: Эпигенетика изучает наследуемые изменения активности генов, не затрагивая саму ДНК. Как объясняет «Биомолекула», «в развивающемся организме на эпигенетическом уровне может происходить прогностическая адаптация к условиям обитания». Эпигенетика становится основой адаптации, регулируя активность генов в ответ на окружающую среду.

Дискуссия: Биоэтические вопросы эпигенетики обсуждаются в академических публикациях, где отмечается, что эпигенетика расширяет наше понимание социальных аспектов биологии. Возникает опасение, что технологии, предназначенные для лечения, могут превратиться в инструменты социального контроля.


Коррекция старения: вечная молодость как обязанность

Технология: В «Дворике слушателя» (2043) эпигенетическая коррекция старения интегрирована с нейроинтерфейсами, «омолаживая» не только тело, но и восприятие, память, эмоции.

Научная основа: Исследования в области репрограммирования клеток и нейропластичности создают теоретическую базу для таких технологий. Современные BCI-системы уже способствуют двигательному восстановлению после инсульта, что демонстрирует потенциал нейроинтерфейсов для коррекции возрастных изменений.

Дискуссия: Как отмечает Константин Богомолов в интервью РГ, «искусственный интеллект, который стремится к созданию абсолютного подобия человеку, в какой-то момент может начать работать против нас, потому что вызовет в нас атрофию чувства живого».


ИИ-стюарды эмоций: последний рубеж приватности

Технология: В рассказе «Безответная любовь» (2044) представлены системы эмоциональной верификации и антификсации, регулирующие человеческие привязанности.

Научная основа: Аффективные вычисления (emotional AI) используют передовые алгоритмы машинного обучения для оценки, моделирования и взаимодействия с эмоциональными состояниями. Как объясняет Unite.AI, эмоциональный ИИ представляет широкий спектр технологий для изучения и восприятия эмоций.

Дискуссия: Этические вопросы использования ИИ в психологической помощи активно обсуждаются. Возникает фундаментальный вопрос: должны ли алгоритмы получать право решать, какие эмоции "правильные"?


Интеграция технологий: системные риски

Эти четыре системы образуют интегрированный биотехнологический комплекс. Наблюдается тревожная тенденция, когда технологии, созданные для улучшения человеческой жизни, могут превращаться в инструменты контроля.

Как отмечается в биоэтических исследованиях, биоэтика как социальный институт создает механизмы этического контроля над бурно развивающимися биотехнологиями. Однако возникает риск «трансформации человеческой природы либо перспективы тотального контроля», как предупреждают учёные.


Заключение: право на несовершенство

Рассказы первого цикла «ТЕЛО» демонстрируют тревожную тенденцию, которая уже просматривается в современных научных дискуссиях. Герои историй своим сопротивлением напоминают нам о фундаментальной истине: человечность заключается не в совершенстве, а в праве быть несовершенным.

Как говорит архивариус в «Хартии неподконтрольного выбора», «Право на неалгоритмизируемую любовь, на биологическую праздность, на творческую ошибку – это не привилегия, а необходимое условие сохранения человеческой сущности».

1.3 Дворик Слушателя


Туман и колокольчики

Туман стоял низко, густой и молочный, будто ночь не успела раствориться и лежала теперь слоями между деревьями. Он лизнул Наде щёки прохладой, забился в ворот куртки, обволок ресницы мелкими каплями. Под ногами хлюпал гравий и мокрая трава; буковые стволы по обе стороны тропы поднимались серыми колоннами, шершавыми, с тёмными пятнами, где туман стекал в бороздки. На паутине висели стеклянные бусы – капли, притворившиеся украшением.

Она остановилась, чтобы вдохнуть. Воздух был с привкусом дымка – где-то уже топили печи, и с травяной нотой, пряной и тёплой: материна душица, как её здесь звали – materina dušica. Запах мокрой шерсти угадывался, ещё не явный, предчувствие.

Рука сама потянулась к виску. Привычный жест – чуть коснуться скулы, чтобы открыть прозрачное меню стюарда. Пусто. Кожа – только кожа. Ни мягкого голоса, ни зелёной полоски «я здесь», ни вопроса «цель маршрута?». Пальцы замерли, будто схватили воздух. Пустота отозвалась зудом – не болью, а шевелением старой привычки. Она опустила руку и вдруг услышала, как бьётся её сердце. Не в такт уведомлениям, а как-то небрежно, с паузами. И вовсе не страшно.

Слева поскребли камни, и из молока тумана вышли две козы. Невысокие, с узкими мордами, с мокрыми ресницами и медными колокольчиками на тонких ремешках. Колокольчики звякнули – dzing-dzing, первым приветствием этого места. Звук был чистый, круглый, как капля по фарфору. Козы остановились, посмотрели на неё с вниманием существ, которые ничего не спрашивают и всё видят, и пошли дальше, туда, где туман становился чуть светлее.

За козами появилось та, что в городах не выходит за дверь: соседка. Старуха – как будто вытканная из собственной шерсти: грубый жилет, юбка до щиколоток, платок, завязанный под подбородком. На лице – дорожки морщин, не строгие, а как русла высохших ручьёв. Пахло от неё дымом, молоком и той самой душицей, будто она только что мимоходом тронула куст. В руках – ведро из оцинкованного железа, вдоль пальцев – трещинки, как тонкие белые нитки.

– Dober dan, – сказала она легко, не делая голос тише ради тумана.

Надя ответила так, как умела:

– Добрый день.

Старуха кивнула, как кивают тем, кто пришёл, когда уже пора приходить, и показала туда, где в белой каше угадывался проём. Не пальцем – подбородком, чуть выше плеча, как будто ветер сам поймёт.

– Prosim, – добавила она негромко, и это «про́сим» оказалось не «прошу», а «пожалуйста, пройдём».

Они пошли вместе. Козы впереди – звонили, когда ступали на камешки: dzing, dzing, неритмично, как дыхание. Тропа стала уже, появилась низкая каменная стенка, сложенная без цемента – плоские камни на плоские камни, с мхом в щелях. У ворот – два столба из шершавого известняка, между ними – деревянная створка. Краска облупилась, открыв живое дерево под ней; под ладонью – тёплое, несмотря на сырость. На поперечине выцветшими синими буквами кто-то когда-то вывел: «Dolina tišine». Словно это всё ещё нужно было читать вслух, чтобы поверить.

Старуха толкнула створку бедром – петля коротко пискнула, как мышь. Туман внутри двора был другой – пах теплее, потому что держался над камнями, собравшими за вечер остаток лета. Слева – низкий сарай, из щелей тянуло сеном и козьим терпким. Справа – просвет к полю, где мокрые стебли трав вырисовывались на фоне белизны тонкими чертами. Где-то совсем близко кашлянула печь, и дым улыбнулся кверху, нащупывая путь сквозь влажный воздух.

Надя пыталась подогнать свои шаги под звон, чтобы не сбиваться, потом перестала – и тишина вдруг приблизилась. Она была не тягучей, не густой – скорее, внимательной. Тишина, в которой кто-то слушает тебя, но не смотрит в упор. В ней не хотели паспорт, не предлагали вариант «А» или «В», не советовали «доверьтесь данным». В ней было только «поча́си», как скажут здесь – медленнее.

– Почаси, – неожиданно произнесла старуха, словно прочла мысль. И улыбнулась глазами.

Надя не заметила, как её плечи опустились на пару миллиметров. В городе она этого движения не умеет – там плечи всегда на полсантиметра выше, готовые к любому толчку.

Из тумана выплыл угол крыши – глубокий, тёмный, с тяжёлыми дощечками, по которым вода стекала строем. Над гребнем крыши держалась тонкая чёрная нитка дыма. Дом культуры показался не сразу; сначала – окно, запотевшее изнутри, потом – дверь, приоткрытая, с узкой полоской янтарного света на мокром пороге. У порога лежал коврик – старый, в полоску, перекрученный, как у всех домов, где дождь – частый гость.

Козы свернули к своему навесу, звякнули в последний раз и принялись деловито жевать, как будто и не было ни тумана, ни новых людей. Старуха поставила ведро под водосточный желоб – тонкая струйка сорвалась, ударила по дну с чистым алюминиевым «тин», приговаривающим дождю «ещё».

– Hvala, – сказала Надя, сама не зная за что. За то, что её не спросили «зачем», наверное.

Старуха махнула рукой – мол, будет ещё за что. И снова:

– Prosim.

Внутри у Нади потянуло привычной тревогой: «Надо бы сообщить, где я, надо бы включить…» Рука шевельнулась, остановилась. Слышно было, как падают капли с козьих бород на камень: тик, тик. Как дышит кто-то за дверью – ровно, как спит ребёнок. Как вдалеке крикнула чья-то птица, коротко, будто проверяя, не забыли ли про неё.

Тишина расправила свои невидимые плечи. Она оказалась не пустотой, а местом. Надя шагнула к двери и встала в проёме. Старуха не пошла следом, только кивнула в спину: «Иди». Ни слова о том, кто она, откуда и на сколько. Никаких «регистраций». Первое «ничего» здесь оказалось самым насыщенным из всего, что с ней происходило за последний год.

Она попробовала улыбнуться и вдруг поняла: улыбается не губами, а где-то глубже, где всё это – materina dušica, дым, мокрая шерсть и dzing-dzing – сложилось в один простой ответ. Да. Справлюсь. Или – нет. Но попробую – почаси.


Утренний круг и неудобный вопрос

Дверь в дом культуры скрипнула так, будто с нею разговаривали века. Изнутри дохнуло теплом – не батарейным, а живым: печь дышала ровно, пахло свежим хлебом, смолой и влажной шерстью. Окна были запотевшие, в узких рамах – едва заметные струйки воды, стекающие по стеклу; за ними туман по‑прежнему висел белой стеной. У порога в ряд стояли мокрые ботинки, валенки, детские кроссовки – на тряпичном коврике темнели отпечатки подошв. Надя сняла куртку, повесила на деревянный крючок – неровный, но крепкий. С рукава в ладонь упала холодная капля. Она стряхнула, и капля исчезла со звоном – нет, то звякнуло что‑то в зале.

– Dobro jutro, – сказал кто‑то негромко.

– Доброе, – откликнулась она автоматически, будто давно так говорила.

Внутри сидели по кругу – на лавках и низких стульях, кто‑то на ковре, кто‑то прямо на дощатом полу. Дети теснились ближе к печи, у некоторых на шее висели шерстяные шарфы, у самых маленьких – влажные пряди прилипли ко лбу. Возле окна кошка вылизывала лапу и щурилась на свет. На столе, поставленном сбоку, лежал круглый каравай, нож в нём торчал, как флажок; рядом – миска с мёдом и глиняные кружки, каждая из своего набора, с разными ручками, разной толщины тела.

Хасан сидел чуть в стороне – рядом со всеми, как будто это «рядом» и было центром. Кардиган на нём был старый, тёплый, на локте – штопка, аккуратная, но смиренная. На коленях – тетрадь в потертой обложке. Он держал карандаш, тонкий, как спичка; пальцы его подрагивали едва заметно, когда он переворачивал страницу. Глаза были тёплые и ясные, как чай в тонком стекле: не горят, а светятся.

– Prosim, – сказал он, не глядя на кого‑то одного, – садись.

Надя присела на край лавки, чувствуя, как из стекла в её спину идёт тёплый воздух, и тут же – как рядом опускается мальчишка лет четырнадцати с тёмными, как влажная земля, глазами. На его шее, на шнурке, висел козий колокольчик – медный, простенький, с потемневшими краями. Он медлил с каждым движением, как будто и его жесты учились «почаси».

– Доброе утро, – мягко сказал Хасан. – По одной мысли. Или по одному звуку. Или по одному запаху. Что принесло утро?

– Дым, – сказал мужчина у двери, вытирая ладонью лоб. – Печь упрямится.

– Йота, – засмеялась женщина с косой, – я с утра её квасила, весь дом пропах.

– Снег близко, – шепнула старушка, которая показывала Наде дорогу. И все одновременно кивнули, будто это естественно – услышать про снег ещё до того, как он выпал.

– Туман на языке солёный, – серьёзно сказал мальчик помладше.

– Кошка мурчит громче вечера, – добавила девочка с веснушками. Кошка, как будто услышав, примолкла.

Надя хотела сказать «дым» – но дым уже был кем‑то назван. Хотела сказать «тепло» – да оно и так было в каждом голосе. Она молчала, и молчание не требовало извинений. Удивительно. Непривычно.

– Я… – начала вдруг тоненьким голосом Лейла: девочка лет семи, с открытыми глазами и волосами, собранными в торчащий хвост. Она встала, кутаясь в свитер большего размера, подошла в центр круга и положила на пол лист – не бумагу, а настоящий, большой, буковый лист, желтоватый, с коричневой каймой по краю. На его жилках были неровные буквы, выведенные мягким графитом: «А ЕСЛИ Я НЕ ХОЧУ БЫТЬ УМНОЙ?»

Слова лежали перед всеми, как хрупкая чашка. Никто не дотронулся. Несколько детей потянули шеи. Кто‑то тихо фыркнул – не смех, а вздох, как будто от неожиданного сквозняка. Хасан посмотрел на лист, потом – на Лейлу, потом – на всех сразу, как умеют смотреть только очень старые люди: так, чтобы в этом взгляде каждому хватило места.

– Dobro, – сказал он. – Пускай полежит.

Он прикрыл тетрадь ладонью, не записав ничего в тот момент, и на мгновение закрыл глаза. В печи шевельнулось пламя, щёлкнуло, синея в глубине, как рыба подо льдом. В комнате стало так тихо, что было слышно, как в деревянной раме окна перекатывается капля – с одной стороны стекла на другую.

– А если ты устала быть полезной, – произнёс Хасан так, словно произносил не вопрос, а имя, – кому ты разрешишь это признать?

Слова вышли мягкими и лёгкими, но попали тяжело – ровно туда, где у Нади в последнее время стояла какая‑то железная штука. Она даже не сразу поняла, что он сказал не «вы», а «ты». И не сказала, чья это усталость. Но «железка» отозвалась треском. Язык сам приготовил привычные фразы: «я не устала», «мир горит», «привилегия», «долг» – каждое слово как отлаженная кнопка. Вкус стал металлический – как будто она прикусила монету.

Она подняла голову – и встретила взгляд не Хасана. Мальчик с тёмными глазами – Идрис – уже стоял. Он не подошёл, а как будто был там всегда: рядом с её коленями. Он снял с шеи колокольчик и положил его на пол между ними, аккуратно, как кладут хлеб – вверх донышком, чтобы не испачкать. Колокольчик не звякнул. Просто остался. И все, кто мог бы повернуться, не повернулись. Никто не косил глазом, не искал «продолжения». Печь дышала. Кошка перестала вылизывать лапу.

– Почаси, – сказал Идрис почти неслышно. И сел обратно.

«Молчать можно», – догадалась её кожа раньше, чем мозг. И вместе с облегчением изнутри поднялся стыд – как жар, внезапно. Стыд за то, что так хорошо – ничего не говорить. Что не надо быть умной. Что можно никого не спасать. Она попробовала дышать глубже; вдох походил на шаг по насту – тонкую корочку продавливает ботинок и проваливается в мягкое.

Хасан снова открыл тетрадь. Карандаш скользнул – шуршание тонкое, как игла в шерсти. Он не записал вопрос Лейлы дословно: скорее, нарисовал его движением. По лицу было видно: не ищет ответа, а создает для него место. Он поднял глаза.

– У нас есть правило, – сказал. – То, что не готово быть сказанным, может пожить в тишине. Хочешь – кладёшь рядом с собой. Хочешь – на печь, чтобы согрелось. Хочешь – в окно, чтобы остыло. Prosim.

Кто‑то хмыкнул. Девочка с веснушками кивнула Лейле: «Оставь лист тут, пусть греется». Лейла аккуратно придвинула буковый лист к ножке скамейки, будто укрыла ребёнка, и вернулась на своё место – широко шагая, чтобы не наступить на слова.

– Утро принесло ещё что‑нибудь? – спросил Хасан, словно вопрос этот – просто следующий в ряду.

– Я услышал, как ты дышишь, – сказал малыш, который сидел у Нади за спиной, и все тихо рассмеялись – так, чтобы не спугнуть.

– И как печь разговаривает, – добавила старуха и поправила платок.

– Как молчит колокольчик, – сказал Идрис, не поднимая головы.

Надя почувствовала, как её ладони перестали хотеть аплодировать «правильным» словам. Она смотрела на маленький медный предмет у своих ног – он был прохладный взглядом, гладкий, с вмятиной сбоку. Ещё немного – и захотелось протянуть руку. Не за тем, чтобы звякнуть. За тем, чтобы просто держать момент в ладони.

– Lipov čaj? – спросил кто‑то и поднялся к столу. Липовый чай наливали в разные кружки: белую с трещинкой под ручкой, коричневую, тяжёлую, тонкую с голубым цветочком. Ей досталась с неидеальной глазурью – словно дождь однажды взял и провёл по ней пальцем. Чай пах мёдом и сухим летом.

Хасан обхватил свою кружку двумя руками, как будто грел не пальцы, а слова. Глаза его скользнули по лицам, задержались на секунду на каждой паре глаз, не пронзая, а приглашая. Он ничего не сказал больше – и от этого было сказано достаточно.

Кто‑то у окна рассказывал про кабана, который ночью перевернул ведро. Дети спорили шёпотом, кто сегодня будет кормить коз. Женщина в косынке шуршала бумагой – сворачивала трубочкой собственный вопрос, прятала в карман. Кошка прыгнула на колени к старухе и ткнулась лбом ей в руку. Вся эта жизнь двигалась, как огонь в печи: не спеша, с удовольствием, с паузами.

Надя сидела и училась не говорить, как учатся держать равновесие на скользкой тропе: не напряжением, а доверием к земле. В груди у неё что‑то оттаивало. Гулкий, пустой зал, где обычно эхом звенели её «надо», «срочно», «важно», тихо затянулся тёплой тканью. Облегчение и стыд встретились и, к её удивлению, не сцепились: просто постояли рядом. Колокольчик не звонил. Буковый лист лежал, согреваясь у ножки скамейки. А вопрос Хасана – «кому ты разрешишь это признать?» – сидел рядом, как кошка: не требуя, просто присутствуя, мягко и тяжело.

– Hvala, – сказала она едва слышно – непонятно кому. Печи? Чаю? Тишине?

Старуха услышала. Кивнула глазами. И будто бы шепнула – или это печь шепнула треском:

– Prosim.


Листовые письма у ручья

Поток прятался внизу – сначала слышался, как шёпот за дверью, а потом вдруг открывался всем телом: холодный, быстрый, с белыми нитями пены, как если бы зима заранее попробовала язык воды. Тропа круто уходила вниз, по ней – влажные листья от буков и клёнов, розовато‑рыжие, с тёмными прожилками; где-то в осокоре трещала невидимая птица и тут же замолкала, будто стеснялась быть услышанной.

– Počasi, – сказал Хасан, опираясь на палку, и это слово, как всегда, оказалось не просьбой, а ритмом.

В лужах под ногами хрустел первый тонкий лёд. Над водой легким дыханием висела серебристая паутина тумана. У кромки потока валун, похожий на жабу, оброс мхом; на нём сидела маленькая оляпка, чёрно‑коричневая, с белой грудкой, и кивала воде, точно припоминала что‑то важное. Рядом с валуном притих деревянный мостик, перехваченный снизу потемневшими балками; на перилах зависли капельки, каждая будто шарик с перевёрнутым лесом внутри.

Дети без построения рассыпались по берегу – одни разглаживали ладонями крупные листья, другие искали камни, чтобы сесть, третьи тащили к воде длинную сухую ветку, похожую на графитовый карандаш. Идрис молча достал из кармана обычный огрызок карандаша, уже вдвое короче пальца, и положил рядом, как запасной голос. Лейла, сосредоточенно прикусывая язык, выбирала самый ровный бук с обгоревшим боком, словно его уже кто‑то однажды пытался провести через огонь и передумал.

bannerbanner