Читать книгу Кудыкины горы (Евгений Владимирович Кузнецов) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Кудыкины горы
Кудыкины горы
Оценить:
Кудыкины горы

5

Полная версия:

Кудыкины горы

Я ничего не понимал, оглянулся. Михаил Германович ходил позади парт, останавливаясь каждый раз у окна и бросая на улицу прищуренный взгляд.

– Этот человек запятнал свою честь… честь всей нашей школы. Ведь стенд висит на самом видном месте. – И Павел Павлович двинулся было с места, но резко остановился. – И прямо ведь варварски ножом или ещё чем… На хорошее так вас нет!

Вера Филипповна отрицательно покрутила головой, соглашаясь с последними словами. Она стояла у стола, опершись на поставленный ребром журнал; лицо у неё было поднято, губы сжаты, и взгляд требовательно метался по классу, выражая, что всё это могло быть сказано и ею.

Павел Павлович опять было шагнул, но остановился и сказал, понизив голос, тоном давая понять, что перешёл к главному:

– Уж если хватило нахальства украсть, то пусть найдётся и смелость признаться честно. Так вот. – Пальцы сцепились и расцепились. – Кто это сделал?

Шаги Михаила Германовича прекратились.

– А эта ученица ещё была здесь вчера? – спросил Павел Павлович вполголоса, обращаясь к Михаилу Германовичу через класс.

– Да, – последовал ответ. – И шаги стали приближаться; Михаил Германович тоже встал перед классом, словно происходящее только теперь стало касаться его.

…Одним порывом пронеслась во мне вся уничтожающая меня логика происшедшего. Кто-то из ребят нашего класса (не я!), придя сегодня в школу раньше всех, вырезал со стенда фотографию Оли, потому что… значит… любит её… И он пошёл на это, рискуя быть сурово наказанным, чтобы потом наедине с самим собой любоваться ею…

В глазах у меня потемнело.

И он, этот кто-то, сейчас здесь, в классе, и, может быть, сидит сейчас рядом со мной, и её фотография с ним, где-нибудь в учебнике или в кармане.

Но этого не должно быть!

Я решался. Только я – один только я! – существую для неё, и никто в мире, кроме одного меня, не смеет дерзнуть связать своё имя с её именем.

– Я жду, – повторил Павел Павлович.

Один только я! Никто не смеет!

Михаил Германович, опустив глаза, рассматривал ключи и не крутил ими. Вера Филипповна, не меняя выражения своего требовательного лица, неслышно барабанила пальцами по журналу.

Я перестал и дышать, досадуя на своё сердце, что оно так стучит и мешает поджидать свой час…

Здесь этот кто-то, здесь, и, может быть, сердце его стучит сильнее моего… сейчас он решится, встанет, назовёт себя, и тогда… вот-вот, он уже обдумывает, как сказать…

Журнал, стоявший на ребре, неловко выскользнул из рук Веры Филипповны и глухо шлёпнул по столу.

Позади, как мне показалось, кто-то пошевелился…

Я очнулся, когда уже встал и услышал свой голос:

– Я сделал это… Я!


– А вам чего тут надо?

Я оборачиваюсь – Анна Ивановна, школьная уборщица. Она как на уроке?.. Вздрагиваю: да это уже явь…

– Не видите, в школе никого нету. Зачем под замок-то залезать?

Она стоит передо мной, держа в одной руке ведро с водой, в другой – швабру.

– Чего молчите-то?

– Здравствуйте, Анна Ивановна, – лепечу я с глупой почтительностью.

А она нисколько не изменилась: те же маленькие сердитые глазки, тот же потасканный серый халат, валенки с калошами; те же водянистые полупрозрачные руки, утратившие цвет живой кожи за долгие годы ежедневного мытья школьных полов.

– Я учился здесь, – говорю я, не дождавшись ответа.

– Так что? Мало ли… Занятия кончились… – Она делает нетерпеливое движение.

Я хочу спросить, не узнаёт ли она меня, но почему-то отклоняю это намерение и улыбаюсь. Довольный, что вижу её.

Анна Ивановна, увидев мою улыбку, как и всегда бывало раньше, толкует её не в свою пользу.

– Нечего делать тута. Никого в школе нету, – повторяет она свой резон. – А мне мыть надо. – И, давая понять, что разговор окончен, шаркает к лестнице. – Ходят-бродят, маются от безделья, а мне мой за всеми, обихаживай… Шутка ли сказать, всю школу вымыть!..

Что ж, ты права, Анна Ивановна, пойду: теперь я здесь лишний.

А что было потом… скандалы, кабинеты, педсоветы… важно ли это? Если забылось – не стоило памяти.

Рыбинск, 1979

Петровна

Шестилетнюю Варьку Таланову в деревне величали Петровной. Нет, не боялись спутать её с какой-то другой девчонкой и вовсе не хотели лишний раз намекнуть на ироническое уважение к её папаше – Петрухе из колхозной рыбацкой артели, мужичку низкорослому и курносому, – просто уж сама Варька была такова.

Худенькая, с удивлённо торчащей головой, с короткими, до мочек ушей, волосами цвета пересохшего сена, она неизменно появлялась при всяком интересном случае, то смущая взрослых своим присутствием, то умиляя всезнающим взглядом круглых серых глаз. Неизвестно почему, но все мирились с Варькиным чрезмерным любопытством. И когда за изгородью палисадников мелькало веснушчатое личико с назидательно приподнятым носиком и по траве стремительно двигалась фигурка в длинном – ниже колен – полинялом сарафане, открывавшем загорелые плечики, когда она, босая, озабоченно семенила вдоль деревни – тогда каждому не терпелось радостно окликнуть:

– Что, Петровна, по делам собралась?

И слышался тонкий, независимый голосок:

– Коне-ешно!..

Словечко это звучало подчас и сухо, если чувствовалась насмешка или праздность в вопросе, ибо Петровна избегала фамильярности в общении. Степенность и важность сквозили в любом её поступке, значительность – в каждом слове.

Любимой и необходимой вещью Петровны был костяной щербатый гребень, самовольно присвоенный у матери Маруси. Бежит она – цепко, чтобы не потерять, держит его в кулачке, остановится хоть на мгновение – тотчас водрузит обеими ручонками на затылок, спать ложится – под подушку прячет.

Сверстниц-подружек Петровна не признавала, высокомерно, без тени зависти взирала на яркие игрушки соседских детей. Похвастается ровесница:

– У меня е-есть, а тебя не-ету!

А она важно заявит:

– Дурочка малолетняя! – И убежит к себе во двор.

– Сбегай, Петровна, в избу, – попросит Петруха-отец, чиня на солнце сеть, – глянь, сколько времени.

Петровна тут же суматошно топочет по ступенькам крыльца, летит в комнату к комоду, со знанием дела водит пальцем по циферблату будильника – и кричит в окно:

– Папка Петя! Да па-апка Петя! Сколько время-та, что ли?

– Ну…

– Время-та, что ли, сколько? – переспрашивает она.

– Да-да! Сколько – чёрт! – времени? – уже нетерпеливо кричит отец.

И тогда Петровна ответит осуждающим тоном:

– А-а! Время-та – уж скоро коров пригонят.

И мать Маруся, обычно крутая и своенравная, дочке единственной во всём потакала, прощая ей проказы, – может быть, в отместку соседкам за укоры в баловстве.

К вечеру, первая услышав усталое мычание у калитки, Петровна бежала встречать Кралю, по-хозяйски требовательно выкрикивала:

– Мамка Маруся, да хлеба-та скорея! – И, держа на вытянутой руке горбушку и оттопыривая пальцы, чтобы Краля не прихватила их вместе с хлебом, зажмуривала глаза, чувствуя, как влажный шершавый язык касался ладони, как над самым ухом шумно вздыхала корова.

Мурзика-кота она уважала лишь в ту минуту, когда он, недосягаемый, торопливо пробирался по двору с таким видом, словно его собирались поймать. Когда же Мурзик дремал на кухне у залавка, подогнув под себя лапки, Петровна повелительно топала пяткой у его морды:

– Живо мышей ловить! – И заливисто смеялась, видя, как он, сгребая второпях половики, шмыгал во двор.

А смеялась Петровна пронзительно-звонко, забывая себя, закидывая назад голову и машинально хватаясь, чтобы не упасть, то за ручку дверную, то за ремень Петрухи, то за передник матери; смеялась так, что роняла из волос свой гребень, а потом искала и спрашивала:

– А смеялась-то я где?

Куклу же свою, с исцарапанным кончиком носа и с равнодушными голубыми глазами, Петровна давно забросила:

– Не люблю я неживучее!

И валялась пластмассовая «сестрёнка» где попало, неуклюже оттопырив ногу.


Доверие к Петровне в домашних делах было полное. А нынешним, последним, перед тем, как ей пойти в школу, летом допустили её и до запретного уголка: показали на повети клуху.

Вообще-то Петровна – за несолидность – недолюбливала кур, то бесцельно шляющихся по двору и бесцеремонно кивающих хвостами, то суматошно голосящих, а чаще – ненасытно клюющих из корыта корм. То и дело покрикивала на них:

– Ух вы мне, надоедные!

Недели же две назад, за ухой, мать посетовала:

– Да ведь клохчет одна, ведьма!

– Мм? – удивился Петруха, хлебая.

– Как? – навострилась Петровна.

Клуха, пёстрая, жёлто-коричневая кура, с некоторого времени стала чересчур озабоченной: нахохлившись, металась по двору, простуженно хыкала – будто искала что-то или негодовала, что её тревожат.

– Спрячется, пройдоха! – беспокоилась Маруся.

И курица куда-то пропала.

– Где же она? – домогалась Петровна.

– Посадила я её.

– Куда?

– На яйца.

– Зачем?

На повети было полутемно и душно, пахло прошлогодним сеном и нагретой солнцем дранкой, скрипели зыбкие половицы под ногами, невидимая паутина чуть касалась лица, и только один яркий острый луч разрезал мрак, а в нём струилась тонкая пыль. В углу, куда направилась Петровна, что-то настороженно заклохтало, и по этому звуку она догадалась, что в корзине, над которой она склонилась, и была клуха. Приглядевшись, она увидела широко расшеперенные крылья и беспокойно вздрагивающий гребешок.

– Тихо ты – сгонишь, – шепнула мать, подтолкнув Петровну обратно к лестнице.

Прошла ещё неделя. Петровна не раз собиралась с духом забраться на поветь, но вспоминала паутину и не решалась, а только надоедала вопросами.

Раз была она в прихожей, а мать несла по коридору на улицу корзину, накрытую мешковиной. В корзине слышалось знакомое клохтанье и другой, переливчатый звук.

– Мамка! – закричала Петровна и, уронив стул, кинулась на улицу.

Во дворе Маруся поставила корзину, загнула угол пыльной мешковины. Петровна присела рядом. Клуха, наклоняя голову, косилась круглым глазом на свет, вся в сеточке теней от плетёных стенок корзины. И тотчас из-под крыльев клухи высыпались несколько цыплят: они делали по два-три мелких шажка, замирали, дремотно покачиваясь на тонких ножках, а один, часто барабаня голыми крылышками, норовил забраться клухе на спину.

– Мамка, да мамка! – капризно причитала Петровна, будто та собиралась корзину унести.

Озадаченные громким криком, во дворе недоумённо замерли куры, а белый щеголеватый петух с алым ребристым гребнем скандально-резко кокнул, как будто клюнул по жести, дёрнул сплющенной головой и важно переступил с ноги на ногу.

– Смотри, клевачий! – напомнила мать.

С того дня Марусе не было заботы с цыплятами: Петровна сама наливала в блюдце воду, крошила ножом варёные яйца, щипала, обжигаясь крапивой, мокрицу на грядах, заглядывала под доски, отыскивая червяков. То и дело её тонкая рука просовывалась в дырявое днище перевёрнутого плетня, возбуждая там писк и суматоху, – под плетнём теперь сидели цыплята.

Петруха, лишённый решающего хозяйского голоса, сдвигал на глаза кепку:

– Что толку-то, половина, увидите, окажутся петухами. Складней бы инкубаторских купить в городе. – И грозил дочке: – Ты, Петровна, опять без палки ходишь?

А та капризно морщилась. Речь шла о том клевачем петухе, атласно-белом, форсистом, которого он недавно выменял на рыбу в соседней деревне. Бывшие хозяева предупредили, что товар – птица опасная. Петровне было строго-настрого наказано ходить по двору с палкой, которую договорились ставить около крыльца и называли «палкой для клевачего петуха». В первые дни, правда, Петровна не выпускала её из рук, издали для острастки потрясая ею, но петух вёл себя смирно: следом ни за кем не ходил и сзади не подкрадывался. Петровна и забыла о палке.


Однажды утром Петруха и Маруся услышали отчаянный, надрывный визг под окном, кинулись на улицу. Петровна стояла неподвижно посреди двора, глаза её были плотно сжаты, из-под правого по щеке тянулась алая полоска с тёмной каплей на подбородке. Рядом, у ног её, судорожно бил клювом в сухую землю петух. Тут и родители заголосили. Маруся, растягивая ругательства в один воющий звук, прижала дочь затылком к груди, вытерла подолом кровь. Петровна сопротивлялась – голосом. С трудом разжали ей пальцами веки: глаза были целы. Тогда только вспомнили про петуха.

Петух, словно нехотя, тронулся с места – и вдруг побежал размашистым шагом. Азартно и зло кокая, он долго метался по двору, то резко поворачивался, опираясь крылом о землю, то, зажатый в угол, перелетал через головы мимо хватающих рук, – в хлев его всё-таки загнали.

Ещё минуту назад Петровна, щурясь от солнца, привычно смотрела в небо – нет ли ястреба? – и время от времени покровительственно командовала цыплятами, катавшимися грудкой по двору. А теперь в щеке была жгучая боль, Петровна стиснула в себе плач, но любопытство подталкивало её, и она, прерывисто вздыхая, с опаской полуприкрыв лицо ладошками, подкралась к тёмному зеву раскрытой двери хлева.

Там, в глубине темноты, шаркали сбивчивые шаги, слышались беспорядочные сухие всплески, словно хлопали рука об руку в рукавицах. Петровна замерла, прижав кулачки к подбородку. И вот из проёма двери на солнечный свет вышел Петруха, он что-то говорил мстительно и злорадно; в одной руке у него был топор, а в другой он держал за ноги петуха, который, взмахивая снежными крыльями, пытался поднять голову вверх, но это не получалось, и он удивлённо склонил её набок – глазом к небу.

Поправляя сбившийся платок, мать сказала отцу вслед:

– Крылья прихвати – рубашку обрызгаешь.

Отец скрылся за поленницей.

– Не ходи туда, – остановила Петровну мать.

Мгновение было тихо. Вдруг за поленницей что-то стукнуло. У Петровны сразу пропала боль. Только один затихающий слабый шелест слышала она.

– Подавай наволочку под перья, – сказал отец матери.

Петровна медленно подошла к поленнице: тонкая береста шуршала возле её уха. Она ступила шаг: за поленницей стоял толстый кряжистый чурбан, на нём – густые свежие пятна и белое пёрышко, зажатое в прямой короткой щели. Она шагнула ещё: за чурбаном на земле лежала петушиная голова: пучок белых перьев, жёлтый, с дырочкой ноздри, клюв, алый ребристый гребешок и полузатянутый матовой плёнкой глаз. И Петровне показалось, что плёнка эта всё больше и больше сужается, – она метнулась обратно, пугаясь собственного крика, и упала на руки матери…

…Когда она очнулась, в спальне было полутемно; свет вливался оранжевой полосой в двери из прихожей. Там слышались приглушённые голоса. Петровна вздохнула, спать больше не хотелось. И вспомнилось ей, как давным-давно приснился страшный сон, будто она нагнулась над той головой петуха, дотронулась до глаза – матовая кожица на нём оказалась податливой и холодной. В носу у Петровны защекотало. Она поняла, что когда-то во дворе был петух, который медленно переступал, настороженный, с ноги на ногу и громко-требовательно пел, а теперь его нет, совсем нет, – и Петровна тихонько, уткнувшись в подушку, чтобы её не услышали, заплакала.

На следующее утро Петровна подошла к зеркалу и с изумлением увидела под правым глазом пятно зелёнки – величиной с пятачок. Она боязливо поёжилась – и уронила гребень. Сразу же вошла мать и запричитала от самых дверей:

– Вон! Она уж на ногах. А вчера-то до полночи так кричала, так кричала! Я хотела батьку к фельшару посылать. А потом ничего, уснула.

С тех пор бродила Петровна по деревне горестная. Растерянно прислушивалась она, как деревенские увлечённо обговаривают небывалый случай:

– На своём веку-у…

– А я слыхал, будто бы…

– И ведь куда целил-то, паразит, а?..

Где ни покажись теперь она – все сетуют и причитают, разглядывают щеку, руками всплёскивают. При таком внимании Петровна подчас и сама невольно лезла на глаза. Идёт мимо окон – и как бы случайно повернёт в ту сторону лицо с пятном зелёнки. Или: если заговорившиеся старушки её не замечают, она маячит возле, пока не услышит ожидаемого:

– Серде-ешная!..

– На-ко бы девка без глаза осталась!

– Больно, чай, было?

– Да-а…

– Болит теперь?

– Не-е…

И всё же это внимание мало утешало Петровну, тем более что оно скоро полиняло и выцвело совсем вместе с зелёным пятнышком под глазом. Но главного от взрослых она так и не услышала: у неё-то ранка зажила, а вот петух-то…

Проплыл знойный июль. У цыплят выбелились и пригладились пёрышки, вытянулись шейки. Они уже не бежали наперегонки к блюдцу, когда по нему стучала Петровна ноготком, а с опаской, полуукрадкой, норовили клевать в корыте вместе с курами. И клуха теперь только по привычке предупреждающе вскрикивала, когда низко пролетала ворона. Осталась Петровна не у дел.

Раз она сидела на ненужном больше плетне и крутила на пальце медное колечко, мечтая, когда оно будет ей впору, – вдруг что-то кольнуло в ногу: цыплёнок вскочил ей на коленку и с интересом косился на кольцо. Петровна замерла, терпя. Цыплёнок, удерживаясь в равновесии и ещё больше вонзая коготки в кожу сквозь сарафан, изловчился и два раза клюнул камешек в кольце. Это неуклюжее прикосновение разлило в душе Петровны неизъяснимую радость. Тут подбежал другой цыплёнок, но первый спрыгнул с коленки ему навстречу – и они неумело стукнулись зобами, бойко подпрыгнули раз и другой. Пёрышки на их головках оттопырились, цыплята на мгновение замерли нос к носу – и снова запрыгали.

Гребень выпал из волос Петровны. Закинув голову, вцепившись руками в плетень, она звонко смеялась и даже не заметила, как из окна высунулись мать с отцом, оба довольные чем-то, хотя при этом Петруха и махнул безнадёжно рукой:

– Говорил я – половина петухов вырастут!

А Маруся его попрекнула:

– Чем трепаться – съездил бы за инкубаторскими!..

Рыбинск. Январь 1982

Тайна одной школы

Когда в одну среднюю школу приезжал из роно проверяющий, в педколлективе все в один голос утверждали:

– Степан Филаретович да Александра Александровна всю школу на себе везут.

Да разве и нашёлся бы в целом сельсовете с этим несогласный: без русского языка и литературы, которым учил Степан Филаретович, без математики и геометрии, которые преподавала Александра Александровна, не только не поступить куда-нибудь, но даже и аттестата не получить. А кроме того, они оба отличались своими яркими педагогическими методами.

Посидев на одном уроке, на другом, проверяющий потом с каждым учителем беседовал и, например, в разговоре со Степаном Филаретовичем считал должным – по своей обязанности – кое-что высказать и начинал обыкновенно так:

– Знаете, Степан Филаретович… как бы это выразить?.. Не кажутся ли вам отношения ваши с учениками, простите за прямоту, несколько фамильярными?

А Степан Филаретович неизменно отвечал на это своим природным баском:

– А отчего бы, уважаемый, отношениям между людьми не быть таковыми?

Тогда проверяющий, чуть покраснев от досадной мысли, что не сумел править разговором, восклицал убеждённо и неожиданно для самого себя:

– Конечно, конечно! Ведь у вас такой опыт…

В беседе же с Александрой Александровной проверяющий, ещё не успев сказать и слова, вдруг замечал в её лице такое негодование от возможных советов, что сразу терялся и восторженно лепетал:

– Всё прекрасно, Александра Александровна, всё прекрасно!

Между тем школа, затаившая было дыхание на два дня проверки, опять дышала в полные лёгкие всех своих классов и кабинетов. В старших классах, с пятого по десятый, беготня и гам вовсе не прекращались, и редко кто оказывался на месте, когда в класс заходил Степан Филаретович. Наоборот, зная, что урок будет именно его, ученики проводили перемену в каком-то неистовом ожидании: самые резвые не боялись и после звонка носиться по классу сломя голову и прыгать через парты, сбивая их ровные ряды; ученицы и радивые ученики не сидели, как бывало перед другими уроками, зажав ладошками уши и уткнувшись в учебники, и не стучали коленками в отчаянном усилии зазубрить параграф в последнюю минуту, а болтали между собой по углам; курящие не опасались табачного запаха, разящего от них при ответе, и не выбегали во двор за поленницу, а курили прямо в классе, стоя на подоконнике у форточки, и звонок – получалось так – лишь собирал всех в класс и лишь усиливал всеобщую суматоху.

Степан Филаретович, сутулый, морщинистый, с прядью, упавшей на лоб, засунув руки в карманы брюк и прижимая под мышкой классный журнал, проходил к столу неторопливым прогулочным шагом, словно класс был пуст. И пока он усаживался, пока листал журнал и тряс ручкой в промокашку, кто ещё только вставал, кто только ещё перебегал к своей парте, и шум в классе утихал подобно тому, как если бы медленно уменьшать громкость телевизора, по которому транслируют футбол. Когда же, наконец, все стояли на местах, Степан Филаретович, записывая в журнале, спрашивал между прочим:

– Иван Фёдорович, а знаете ли вы, сударь, отчего принцесса не тонет?

После такого вопроса, разумеется, было уже слышно, как скрипит его перо, и даже тот, к кому он обращался, с оттопыренными ушами ученик, стоял, раскрыв рот, и не отвечал, чтобы не прослушать.

– А оттого, сударь, что она глупа как пробка.

Мгновенный смех колыхал класс. Сам Степан Филаретович откидывался на спинку стула, отводил пятернёй прядь со лба и сквозь смех выговаривал:

– Нижайше… Прошу покорно.

Нужна была ещё минута-другая, чтобы все, утихомирившись, сели, и, дождавшись своего времени, Степан Филаретович продолжал разговор, начатый так весело:

– Вчерашний вечер, на досуге, я прочёл сочинения ваши и в одном из них обнаружил слово «лошадь» с четырьмя ошибками. Таковая лошадь обитает в сочинении всеми нами уважаемого Ивана Фёдоровича Полканова. Поведай, любезный, видел ли ты оного зверя в окрестностях своей родной деревни?.. Ничего, ничего, молчание… Так какой же, сударь, ты после этого Иван? Ты – мазила!

Вся школа знала о страстном увлечении Степана Филаретовича футболом, потому-то все чувствовали, сколь порицательно это словцо «мазила» – самое бранное в устах учителя, и потому-то смущённый Полканов так усердно теребил своё большое ухо, а все валялись на партах, пока Степан Филаретович не делал свой бас гуще:

– Народ, безмолвствовать!

Сидел Степан Филаретович нахохлившись, вобрав голову в плечи, и в его нарочито угрюмом взгляде исподлобья было столько иронической требовательности и сдержанного юмора, что каждый ученик невольно вытягивался над партой, желая привлечь к себе этот взгляд.

– Ну-с, Василий Петрович, каково вчера порыбачилось? – спрашивал Степан Филаретович, раздумывая, кого бы вызвать к доске.

– Пусто, Степан Филаретович! – не подымаясь с места, охотно отвечал приглашённый к разговору бойкий, остроглазый Коровин. – Одни ерши!

– Эх ты! А ещё живёшь у реки! А я, например, умудрился выловить в бочаге, что у большой берёзы с дуплом, вот таких двух господ окуней и аж вот этакую гражданку плотицу. А раз так, то я и музыку заказываю. Так что изволь, сударь, пожаловать на эшафот!

С вызовом к доске Коровина, шустрого, но непутёвого ученика, непременно ожидалось что-нибудь весёлое, поэтому не один, так другой от удовольствия присвистывал.

– Воробьёв, на место! – говорил тогда Степан Филаретович.

И в угол шёл свистнувший на этот раз Воробьёв, скалясь в довольной улыбке.

– Итак, Василий Петрович, пиши предложение: «Я ловил рыбу на реке и видел, как на берёзу села утка». Написал? – спрашивал Степан Филаретович, не поворачиваясь к доске. – А теперь, сударь, соблаговоли отыскать в этом предложении ошибку. Не нашёл?.. Плохи тогда твои дела!

Класс затаённо молчал, и лишь Воробьёв, стоя в переднем углу и всё улыбаясь, не мог сдержаться:

– Да не садятся утки на деревья…

– Молчи, разбойник! – свирепо потрясая кулаками, басил Степан Филаретович. – Человек в углу – вне закона!

Незадачливый Корович шёл к своей парте, а Степан Филаретович, опять чуть выждав, говорил:

– Вот, любезные, что означает фраза: «О великий, могучий, правдивый и свободный русский язык!»

Начав объяснять новое, Степан Филаретович выходил из-за стола и, встав перед классом, возвещал торжественно:

– Итак, почтенные, очередной параграф! Имеющий уши слышать да слышит!

Он прохаживался у доски, то и дело откидывая прядь со лба, и его нарочито строгий взгляд отыскивал равнодушное лицо. Заканчивая фразу, он неожиданно, как бы желая напугать, останавливался у первой парты и, строго глядя в весёлые глаза, назидательно покачивал пальцем:

– …что и гражданин Сорокин зарубит на своём конопатом носу! – Или, завершая другую мысль, добавлял: – …с чем и товарищу Судакову, как всякому смертному, надо быть знакому, хотя ему и не терпится закурить!

bannerbanner