Читать книгу Заморозить нельзя растаять, или Королева на полставки (Ева Вересова) онлайн бесплатно на Bookz
Заморозить нельзя растаять, или Королева на полставки
Заморозить нельзя растаять, или Королева на полставки
Оценить:

5

Полная версия:

Заморозить нельзя растаять, или Королева на полставки

Ева Вересова

Заморозить нельзя растаять, или Королева на полставки

Ева Вересова

Заморозить нельзя растаять,

или Королева на полставки

Безымянный остров. Книга вторая


Аннотация

Меня зовут Кира Лебедева, и я никогда не подписываю того, что не прочитала. Поэтому, когда я заморозила залив на краю сказочной страны, чтобы дойти до одной башни, и из лунки вынырнул морж и назвал меня королевой, я попросила документы.

Документов оказалось тысяча четыреста страниц. Королевство размером с Норвегию, четыре бочки ворвани в казне, долг на всё, включая солнце, и срок выселения через девять месяцев.

Я поехала сюда на лето. Я не знала, что здесь месяц идёт за три, а моя младшая сестра растёт в письмах быстрее, чем я успеваю отвечать. Я договорилась, как умею: королева на половину ставки, без брака, с правом выхода. Подписала. Только потом заметила, что мне стало не хватать тени.

А ещё у меня есть Зайцев. Щуплый, в аляске, из Мурманска. Исчезает от страха и от радости, и не исчезает только тогда, когда я его держу. Я держу крепко. Я умею. Это единственное, в чём я не сомневалась.

Нам сказали: башню надо заморозить и разбить. Я заморозила. А она спросила детским голосом: «Меня кто-нибудь ищет?»

Заморозить нельзя растаять. Весь вопрос в том, где стоит запятая. И кто её поставил.


Часть первая. На лето


Глава 1.

В которой я еду на лето

Мой отец учил меня двум вещам: читать договор до конца и никогда не верить человеку, который говорит «да там всё стандартно».

Он учил меня этому за завтраком, когда мне было семь. Другим детям за завтраком рассказывали про зубную фею. Мне рассказывали, что зубная фея работает без оферты, а значит, монетка под подушкой является дарением и может быть оспорена. Я считала это смешным лет до двенадцати. Потом я узнала, что папа не шутил.

Всё, что не записано, не существует. Это первое правило. Второе правило: всё, что записано, существует ровно так, как записано, а не так, как ты думала. Поэтому я, Кира Игоревна Лебедева, двадцать четыре года, студентка второго курса Санкт-Петербургского института практической теургии, кафедра стихий, лёд, восемь баллов из десяти на вступительном и девять с половиной на последней аттестации, никогда не подписываю того, что не прочитала. Ни разу. Ни одного чека в ресторане. Ни одной бумажки в поликлинике. На прошлый день рождения мне прислали открытку с просьбой расписаться в получении, и я попросила курьера подождать, пока я дочитаю мелкий шрифт на обороте.

Я сообщаю это сразу, чтобы вы правильно оценили следующий факт.

В июне две тысячи двадцать седьмого года я сказала своему молодому человеку, своей лучшей подруге и говорящему термосу: «Это на лето».

Устно.

Никто ничего не записал.

* * *

Утро первого дня началось с того, что утро не началось.

Я проснулась на широкой постели под балдахином из чего-то белого и невесомого, что на ощупь было как туман и на проверку оказалось туманом, причём слегка влажным. За окном стояло солнце. Оно висело над самым краем реки, круглое, розовое, полупрозрачное, как леденец, который долго сосали и вынули посмотреть. В тот момент, когда я легла, оно висело там же. Я проверила по телефону: прошло девять часов. Телефон показывал ноль процентов связи и восемьдесят один процент заряда, а солнце не показывало ничего, потому что не сдвинулось ни на волос.

Я сказала вслух:

— Нет.

Это я сказала солнцу. Я человек режимный. Я встаю в шесть тридцать, сорок минут трачу на лицо и ложусь в половине двенадцатого, и за всю мою жизнь эту систему поколебали только экзамены, смерть надежд на нормальную семью и один эпизод с Зайцевым на крыше, о котором я рассказывать не буду. Спать при свете я не умею. У меня для этого есть шёлковая маска, но маска лежала на дне чемодана, а чемодан лежал на другом конце какой-то анфилады, потому что его забрал лев.

Да. Его забрал лев.

Вчера, когда мы с Зайцевым остались, а Варя с Германом и термосом ушли обратно через мост, к нам подошёл лев размером с небольшой фургон, розовато-серый, с золотыми глазами, деликатно взял зубами ручку чемодана и сказал сквозь чемодан:

— Позвольте, сударыня.

И унёс. Я шла за ним с прямой спиной, потому что в первые сутки на новом месте надо вести себя так, будто ты здесь уже владеешь контрольным пакетом. Тёма шёл рядом и держался за мою руку. Он исчез всего дважды, оба раза от восторга. Один раз вернулся с полными карманами чего-то зелёного.

Сейчас он лежал на другой половине постели, лицом в подушку, в майке с надписью «Северное морское пароходство» и в носках, и спал так, как спят только люди, которых растили в городе, где два месяца в году вообще не бывает ночи. Для него это солнце было просто июнем.

Я смотрела на его затылок. Светлые волосы торчали вихром, который не брала ни одна расчёска, включая мою, стоимостью в его годовую стипендию. Щуплая лопатка. Сгиб локтя. Левая рука у него лежала поверх одеяла, раскрытая, и пальцы подрагивали. Ему что-то снилось.

Когда ему снится что-то страшное, воздух вокруг него начинает мелко рябить, как над асфальтом в жару. Ещё секунда, и будет хлоп, и он окажется на люстре, на чужом балконе или в кабинете ректора, в носках и в ужасе.

Я протянула руку и взяла его за запястье.

Рябь пропала. Он вздохнул, не просыпаясь, и уткнулся носом мне в локоть.

Вот. Этому я научилась сама, без репетитора и без кафедры. Год назад выяснилось, что Зайцев не может исчезнуть, если его по-настоящему держать. Не цепляться, а именно держать: ровно, уверенно, всем весом намерения. Как держат контрольный пакет. Варя говорила, что это самая романтичная вещь, которую она слышала. Герман записал это в какой-то протокол. Я сказала тогда, что это мой источник. Больше не одиночество. Держать.

Мне нравилось так говорить. Звучало как итог хорошего финансового года.

— Вульгарно, — произнёс кто-то в комнате.

Голос был женский, прокуренный, с лёгким нажимом на вторую гласную и с такой дикцией, какую я слышала только у бывшей жены папиного партнёра и у дамы, которая в Милане отказалась продать мне платье, потому что я «ещё не доросла до этого плеча».

Я села. Тёмино запястье я не отпустила. В комнате никого не было. Круглая белая спальня, высокие окна без рам, пол из розового камня. Кресло. На кресле жёлтая кожаная сумка с двумя ручками и маленьким замочком.

Я знала эту сумку. Эту сумку знал весь Институт: её описание было подшито к личному делу Вероники Кранц. Именно с ней пятнадцатилетняя Ника ушла в зеркало тринадцать лет назад по нашему времени. Вчера она получила от брата новую, такую же, и повизжала, а старую, судя по всему, кто-то принёс сюда.

— Спать в носках, — сказала сумка. — С мужчиной. Под балдахином ручной работы. И ещё держать его за руку, как будто он сейчас пойдёт в первый класс. Милочка, я видела, как падала империя, но я не думала, что увижу ещё и это.

Замочек на ней чуть покачивался в такт словам.

Я человек подготовленный. Я училась в одном заведении с кафедрой прикладной радости. Я дружу с женщиной, у которой холодильник просит её руки у жениха. Поэтому я посмотрела на сумку ровно столько, сколько требовала вежливость, и спросила:

— С кем имею честь?

— Вот, — сказала сумка с глубоким удовлетворением. — Вот это уже разговор. Вас хотя бы учили. Мадам. Просто Мадам, без отчества, я не из тех. Девочка таскала меня пять лет по этому розовому курятнику, клала в меня ромашки, дохлых жуков и бутерброды. Я за это время заговорила. От горя, полагаю. Теперь у неё новая. А меня она велела передать вам, поскольку у вас, цитирую, «есть вкус и нет друзей».

— У меня есть друзья.

— Двое, и один из них в термосе. Милочка, я всё знаю, я висела на плече у королевы. — Замочек качнулся. — Я стою как однокомнатная квартира в приличном спальном районе. В сохранившемся состоянии как двухкомнатная. Прошу не класть в меня ничего мокрого, ничего живого и ничего, что куплено на распродаже. Внутри я, к слову, бездонна. Это побочный эффект, никому не говорите, поставщик будет недоволен.

Я подумала. Встала, не выпуская Зайцева, дотянулась свободной рукой до кресла и взяла Мадам за ручку.

Кожа была тёплая. Отличная выделка. Шов ровный, седельный, ручной. На дне, если заглянуть, не было дна, а было что-то вроде длинного тёмного коридора, из которого тянуло ромашками.

— Договорились, — сказала я. — Без мокрого. Сколько вам лет?

— Дама не отвечает. А вы бы лучше подумали, сколько вам. — Голос стал суше. — Вы уже смотрели, какое сегодня число?

— Двенадцатое июня, — сказала я.

— Милочка, — сказала Мадам почти нежно. — Как прелестно.

* * *

Завтракали на набережной.

Здесь всё было на набережной, потому что здесь всё было из одной открытки. Перламутровая река, широкая и неторопливая. Розовый гранит, который грел подошвы через кроссовки, как тёплый пол в хорошем отеле. Сфинксов не было, зато львов хватило бы на два зоопарка, и каждый занимался своим делом: один дремал, другой разбирал какой-то спор между двумя утками, третий, самый старый и огромный, у самой воды, читал вслух «Медного всадника» и, по-видимому, собирался читать его до конца времён. Мальчик в матроске и короне набекрень сидел у него на лапе, болтал ногой и подсказывал.

Лев не нуждался в подсказках. Он только на каждую из них делал паузу и говорил: «Благодарю, ваше величество».

Стол поставили прямо на ступенях. На столе был творог.

Я отнеслась к нему с подозрением. Это был белый творог горкой, в глиняной миске, и над ним стоял лёгкий пар, хотя творог был холодный. Он слегка колыхался. От него пахло молоком, дождём и ванилью.

— Туманные коровы, — сказала Ника, садясь напротив. — Ешь. Он сладкий, но ты привыкнешь. Зайцев, вау, ты бледный! Ты всегда такой или это от меня?

Ника Кранц выглядела лет на двадцать. Я не могу сказать, что она была красива. Я бы сказала, что она была заразна. Высокая, тонкая, с такими светлыми волосами и такими длинными ногами, что на любом подиуме ей предложили бы контракт и попросили бы не разговаривать. Курносая, в веснушках, в белом платье и ромашковом венке, с новой оранжевой коробкой под мышкой, потому что она, очевидно, не могла с ней расстаться. Сидела она на каменном стуле так, что одна нога была поджата под себя, а вторая болталась в воздухе. Серые глаза были в точности как у Германа, только у Германа в них всегда стояла вода из-под крана, а у неё там кто-то прыгал на батуте.

— Я не бледный, — сказал Тёма. — Я всегда такой. Я из Мурманска.

— А-а-а, — сказала Ника так, будто это всё объясняло, и обернулась ко мне. — Значит, смотри. Башня.

Она ткнула в сторону ложкой.

Я проследила. Вчера я её уже видела, но вчера у меня в голове ещё были Варя, Лиза и незакрытая задача про то, сколько мне нужно туфель на три месяца. Сегодня я посмотрела как положено: как смотришь на объект, который тебе предстоит купить.

За рекой лежал город на холме, из белого камня, с мостами и садами, а дальше шла зелёная, потом голубая, потом совсем прозрачная даль. И на самом краю неба, там, где эта даль кончалась, стояла вертикальная черта. Тонкая и белая, как царапина на стекле. Я прищурилась. Черта была не ровная: по ней сверху вниз шли ломаные тёмные линии. От самого её подножия поднималось пятно, тяжёлое и серое, как старый синяк.

Единственная грязная вещь в стране, где даже утки выглядели так, будто их утром постирали.

— Белая башня, — сказала Ника. — Миша на неё лазил, когда был королём. Оттуда видно всё, вообще всё. А теперь она вот такая. Трещины ползут, каждый месяц новая, я меряю. Я её смехом пять лет лечила, Ира танцем, Миша вернулся и вчера смеялся ей с холма минут сорок, аж охрип. Туман не уходит. Он даже не шевелится. Он как... ну, знаешь, такой родственник, которому всё равно, что ты ему говоришь.

— Знаю, — сказала я.

— И вот. Если она рухнет, а она рухнет, то всё это, — ложка описала круг, — посыплется. Она держит край. Там страна кончается, понимаешь? За Башней уже ничего нет. Мы так думаем. Нужно этот туман заморозить, чтобы встал, как камень, и разбить. Ира так считает. Она не помнит почему, просто считает. У неё такое лицо становится, когда про это говоришь, как будто ей зуб сверлят. Поэтому ты.

— Сроки? — сказала я.

Ника моргнула.

— Что?

— Сроки. Бюджет. Кто отвечает за логистику. Кто принимает работу. Что считать результатом. Сколько человек погибло на этом объекте за последние пять лет, и если ноль, то почему вы до сих пор туда никого не посылали. Какой у меня статус, потому что я приехала сюда как гость, а работать как гость не буду. Это первое. Второе: время. Ты сказала Герману, что у нас прошло тринадцать лет, а у тебя пять. Это коэффициент два и шесть. Я взяла это за основу. Двадцать пятого августа день рождения у моей сестры, до него семьдесят пять наших дней, значит, двадцать девять здешних. Сегодня двенадцатое июня. У меня двадцать девять дней на объект, с запасом на дорогу. Мне нужен график.

Наступила тишина.

Тёма, который в этот момент осторожно нёс ко рту ложку творога, донёс её и съел. Творог, кажется, ему понравился, потому что воздух вокруг него на мгновение пошёл мелкой рябью, и я, не глядя, положила ладонь ему на колено. Рябь улеглась.

Ника смотрела на меня с открытым ртом. Потом медленно расцвела.

— Гера, — сказала она с благоговением. — Ты вылитый Гера, только в юбке и злее. Вау. Слушай, я тебя обожаю. Нет, график я не знаю. Вообще ни про что. Спроси лучше у Иры, она вон там, она на корабле, она орёт.

Она действительно орала. Звук доходил до нас с реки, чистый, звонкий и абсолютно беспощадный:

— От плеча, курицы! Какой локоть, кто тебе дал локоть? Локоть тебе дали, чтобы ты им не пользовалась!

Я перевела взгляд на реку, на корабль с парусами из тумана и на тонкую фигуру на носу.

— Подожди, — сказала Ника и наморщила нос. — Ты сказала двенадцатое. Ты сказала «сегодня двенадцатое». А ты знаешь, что...

Но тут со стороны льва раздался пронзительный вопль:

— Я КАРОЛЬ, А ОН МЕНЯ НЕ СЛУШАЕТ!

Лев, по-видимому, позволил себе не сделать паузу. Ника вскочила на одну ногу, обе руки в воздух, и понеслась разбираться. Венок съехал ей на ухо. Коробку она так и не выпустила.

— Что она хотела сказать? — спросил Тёма.

— Понятия не имею, — сказала я и взяла ложку.

Творог был сладкий. Отвратительно, вызывающе сладкий, и он таял на языке, оставляя чувство, будто тебя только что пожалели. Я отодвинула миску. Потом, поскольку на меня никто не смотрел, подвинула обратно.

* * *

Я отвечу на вопрос, который вы себе задаёте. Что я, собственно, здесь забыла.

Год назад я бы ответила: ничего. Я бы сказала, что у меня лето, что Лиза приезжает ко мне по договору на четыре недели в июле, что в сентябре я перевожусь на старший поток, а к двадцати семи намерена возглавить кафедру, потому что это единственное место в Петербурге, где папин холдинг ничего не решает, и я хотела посмотреть, чего стою без него.

Но Варя Кранц, моя подруга, беременная, в дурацком жёлтом дождевике, вчера стояла на этом граните и смотрела на меня, пока я смотрела на Башню. И Ника сказала: «Я знаю. Я тебя поэтому и позвала». И я, которая ни разу в жизни никому не была нужна просто так, без контракта и без папы, услышала: нужен лёд. Твой. Больше ни у кого такого нет.

Я прекрасно понимаю, как это работает. Это называется «крючок». Так продают страховки одиноким вдовам.

Я всё равно клюнула. Если вы думаете, что от понимания становится легче, вы никогда не были богатой и никому не нужной девочкой с восемью баллами из десяти.

Лизе я обещала письмо. Лизе обещала в первую очередь.

Тут я должна объяснить про Лизу. Ей девять. То есть десять, в августе будет одиннадцать, но для меня она останется девять, потому что год назад в девять лет она первый раз рассказала мне, что в школе её никто не зовёт на дни рождения, потому что «у них мамы стесняются нашего дома». Моя мама умерла, когда мне было шесть. Лизина мама не умерла, она живёт в Монако и присылает открытки с собачками. Лиза звонит мне по воскресеньям, с тех пор как ей дали телефон. Сначала тайком от отца. Теперь открыто, по третьему пункту договора. Она рассказывает мне про природоведение, про мальчика Глеба, который дурак, и про то, как ухаживать за морской свинкой, потому что папа сказал «нет» собаке, зато не успел сказать ничего про морскую свинку. Я слушаю. Я ставлю звонок в календарь на шестнадцать ноль-ноль и не пропустила ни одного за четыре года, даже когда мы с Варей шли по Междумостью, потому что перед этим я предупредила, что в воскресенье у меня плохая связь. Лиза тогда сказала: «Кирочка, а ты мне в понедельник позвони. Я никому не скажу». Как будто я что-то нарушаю. Как будто я кому-то могу быть обязана этим разрешением.

Я ношу в волосах резинку, которую она мне подарила на шестой день рождения. Розовую, с пластмассовой клубничкой. Она стоила, по моим оценкам, сорок рублей. Я не хочу это обсуждать.

В Белоночье нет связи. Я выяснила это за первые сутки и заранее договорилась о почте. Ника сказала: «Легко». Вон в той галерее, в конце, у неё висело зеркало, а точнее, штук двенадцать зеркал, потому что она их собирала. Стекло могло пропустить туда и обратно лист бумаги: это она придумала, когда научилась, как это делать, в прошлом году по-нашему. Бумага проходит, живое нет. Бумага выходит из зеркала в квартире на Большой Пушкарской, дом девять, потому что там теперь то самое новое зеркало, подарок мой. Письмо Варя заберёт, положит в конверт и отправит. Никаких проблем. Быстрая доставка.

Я написала письмо сразу после завтрака. Оно было короткое, потому что я не умею иначе.

«Лиза. Я на месте. Здесь красиво и невыносимо сладко. Солнце не садится, я это обжалую. Львы говорят. Один из них нёс мой чемодан и не уронил, так что можешь сказать Глебу, что он дурак вдвойне. Как свинка? Звонить не смогу, связи нет, но письма доходят быстро, поэтому пиши мне каждое воскресенье, как будто звонишь. В четыре часа. Я буду читать в четыре часа. Приеду к твоему дню рождения. Кира».

Я перечитала. Вычеркнула «невыносимо». Вписала обратно. Сложила и отнесла в галерею.

Галерея шла вдоль реки, белая и пустая, с окнами без стёкол. В конце на стене висели зеркала, разные, в разных рамах: круглое, венецианское, пудреница на гвозде, зеркало заднего вида неизвестно от какой машины. Большое новое висело посередине. Золотая рама. Я сама его выбирала и сама на него смотрела, стоя в квартире номер шесть, и сейчас с этой стороны видела только мутную белую глубину, как молоко в стакане.

Я приложила письмо к стеклу. Стекло подумало и втянуло бумагу, как ребёнок втягивает макаронину.

Вот и всё. Девять двадцать утра по моему телефону. Двенадцатое июня.

Я вернулась на набережную. Я нашла чемодан (лев принёс его сам, извинился за следы зубов и получил от меня подробную инструкцию, что делать с вмятиной). Я разложила вещи. Я нарисовала стрелки. Я составила список вопросов к Ире Ветровой, двадцать четыре пункта. Потом ещё час смотрела в подзорную трубу, которую откуда-то притащил Зайцев, на царапину на краю неба. И когда на моём телефоне было пятнадцать сорок, в комнату вошёл маленький белый лемминг в синей жилетке почтальона, поклонился и положил на пол конверт.

— Вам из зеркала, сударыня, — пискнул он и удалился.

Конверт был голубой, с наклейкой в виде морской свинки в короне. Почерк я узнала с первой буквы. Круглый, старательный, с хвостиком у «д».

Шесть часов двадцать минут. Умножаем на два и шесть, получаем шестнадцать с половиной наших часов. Варя, видимо, отправила не почтой, а такси. Быстро. Я осталась довольна сервисом.

Я вскрыла конверт.

«Кира.

Твое письмо пришло вчера. Варя привезла сама на такси и живот у нее уже прямо как дыня, она говорит что не может завязать кеды.

Ты написала пиши мне каждое воскресенье как будто звонишь. Я и так писала. Я не знала куда отправлять поэтому писала и складывала. Вот они тут в конверте, их восемь штук, там числа.

Я каждое воскресенье сидела в 4 часа с телефоном. Папа сказал ты занята. Варя сказала у тебя плохая связь. Я не дура, я знаю что значит плохая связь.

Ты пишешь что приедешь на мой день рождения. Я просто спрашиваю. Ты еще приедешь? Потому что он через девятнадцать дней.

Свинка хорошо. Ее зовут Пуговка.

Лиза.

P.S. Глеб не дурак. Я тебе больше про него не буду рассказывать.

P.P.S. Сегодня 6 августа».

Я прочитала это один раз.

Потом я достала из конверта восемь листов в линейку. На них действительно стояли числа. Тринадцатое июня. Двадцатое июня. Двадцать седьмое. Четвёртое июля. На первом листе было нарисовано сердечко и свинка в короне и стояло три восклицательных знака. На последнем не было ничего, кроме числа и двух строчек про контрольную.

Сердце у меня работало ровно. Я проверила. Я человек, который умеет не менять выражения лица, когда на совете директоров сообщают о банкротстве дочерней компании. Я положила листы на стол, по порядку, выровняла края и посмотрела на телефон.

Пятнадцать сорок две. Двенадцатое июня. Восемьдесят процентов заряда.

Восемьдесят процентов. За сутки. Телефон, который в обычной жизни я заряжаю к вечеру.

Я начала считать. С шестого августа, минус шестнадцать часов, получается пятое. От одиннадцатого июня до пятого августа пятьдесят пять наших дней. Делим на два и шесть. Двадцать один день.

Я сплю восемь часов. Я встала сегодня утром. Я помню, как легла.

— Милочка, — сказала Мадам с кресла. Без всякого удовольствия, что особенно неприятно. — Я же спрашивала, какое сегодня число.

Хлоп. Это Тёма появился посреди комнаты, с подзорной трубой, радостный и в перьях.

— Кир, а там чайки! — сказал он. — Они разговаривают! Одна сказала, что я... Кир? Кира. Ты чего?

Я посмотрела на него. На трубу. На чемодан со следами зубов, на который лёг ровный слой мелкой розовой пыли. Я только сейчас обратила на него внимание. На солнце за окном, которое висело где висело, круглое и никуда не торопящееся.

— Зайцев, — сказала я голосом, каким сообщают прогноз погоды. — Найди мне Веронику Кранц. Прямо сейчас. Скажи, что у меня к ней один уточняющий вопрос про то, что она хотела сказать за завтраком.

Я сняла с волос резинку с клубничкой. Подержала в кулаке. Надела обратно.

— Спроси у неё, сколько здесь обычно спят в первую ночь.

* * *

— Три недели, — сказала Ника. Она стояла в дверях на одной ноге и смотрела на восемь листов на столе, и батут у неё в глазах наконец остановился. — Ну, у тебя три. У меня был месяц. У Иры, когда ей было десять, вообще четыре дня, но она маленькая была. Это граница из тебя выходит. Все так спят. И телефон спит, он же у тебя на тумбочке лежал, а тумбочка тоже... Ну, я же хотела сказать! Я начала говорить! А потом Миша.

— Двадцать один день, — сказала я.

— Кир, ну тут все так, тут никто не считает...

— У меня было двадцать девять. Теперь у меня восемь. — Я сложила листы. — Спасибо, Вероника. Ты мне очень помогла. Где у вас корабль?


Глава 2. В которой я останавливаю море

Корабль назывался «Корабль».

Я спросила. Я всегда спрашиваю название судна, регистрацию и страховую компанию, это привычка с тех пор, как папин партнёр утопил яхту у Сардинии и выяснилось, что она принадлежала кипрскому офшору, а офшор принадлежал его тёще. Мне ответил дух в виде рваного клочка тумана, который сидел на бушприте и исполнял, как я поняла, обязанности боцмана.

— «Корабль», барышня, — прошелестел он. — В книжке он так и назывался. «Корабль из тумана». Автор не стала выдумывать.

Паруса у него действительно были из тумана. Я потрогала край. Рука прошла насквозь и вышла мокрой. При этом парус тянул, надувался и нёс нас против течения со скоростью примерно хорошего городского автобуса, как заметил Зайцев, который на эти вещи смотрит как специалист.

На корабле ехало двадцать шесть человек. Пятнадцать девочек в белых платьях, от восьми до семнадцати лет, все местные, все с руками от локтя. Семь неопределённых матросов, которых нельзя было пересчитать, потому что они то и дело переставали быть. Ника, которая сказала, что Башню ей лучше видеть самой, а королевство подождёт, «оно у меня ко всему привыкло». Миша, которому запретили ехать и который нашёлся через час в бочке из-под творога. Мы с Зайцевым.

И Ира Ветрова.

Я подошла к ней на второй день пути. Точнее, на второй день пути по моему новому счёту: я завела журнал, поскольку телефону больше не верила, и заставила Тёму каждые восемь часов расписываться в нём рядом с моей подписью. Это называется двойной контроль. Я отвела на путь шесть суток. До дня рождения Лизы оставалось восемь.

123...6
bannerbanner