
Полная версия:
Оазис
Я не успел ответить. Она встала на цыпочки, и её дыхание смешалось с моим, как два облака перед грозой. Но внезапно ночь взорвалась рёвом мотора – машина пронеслась в сантиметре, ослепив фарами-кинжалами. Мы отпрыгнули к стене, и её спина прижалась к граффити с кричащим черепом.
– Идиот! – вырвалось у меня, но Аврора уже смеялась, запрокинув голову:
– Представь, он мчался к своей Авроре! Может, мы помешали их истории?
Я не слушал. Внутри кипел вулкан – хотелось догнать того придурка, вырвать руль, втоптать в асфальт… Но её пальцы, сжавшие мою ладонь, стали якорем.
– Пойдём через аллею, – она потянула меня за собой в узкий проход между домами, где тротуар больше походил на трещину в реальности. – Здесь тише.
Мы шли, почти касаясь плечами стен, и луна плыла над нами, как серебряная монета в чёрном фонтане. Я чувствовал её взгляд – тяжёлый, как свинцовое стекло.
– Эмир… – она остановилась, и в тесноте переулка наши тени слились в одну.
Мы замерли в горловине переулка, где стены домов смыкались так близко, что звёзды превращались в серебряные нити, протянутые между крышами. Я поднял её ладонь к губам, ощущая под кожей пульс – быстрый, как стук крыльев колибри.
– Закрой глаза, – прошептал я, и её ресницы дрогнули, словно бабочки, решившиеся на первый полёт.
Мир сузился до точки, где её дыхание смешалось с моим. Я наклонился, и в тот миг время раскололось:
Её губы – прохладные, как первый снег, и сладко-кислые, как забродившие ягоды.До. Асфальт под ногами, пропитанный запахом дождя и старых граффити. После.
Её губы прикоснулись к моим, как первый луч солнца, пробивающийся сквозь вековую толщу льда – робко, почти невесомо, но с неотвратимой силой весеннего потока. В этом прикосновении была вся вселенная: шепот утренней росы на паутине, трепет крыльев бабочки, рождающейся из кокона, звенящая тишина между ударами сердца. Они пахли дождём, вымывшим пыль с мокрого асфальта, и чем-то неуловимо её – словно кто-то растёр в пальцах спелую землянику, смешал с каплей мёда и размазал эту смесь по моей душе.
Мы застыли на грани – два сосуда, готовых пролиться друг в друга. Потом её губы дрогнули, как поверхность озера, задетая падающей звездой, и я ощутил вкус: сладость детской доверчивости, кислинку невысказанных страхов, солёный привкус пота на верхней губе. Это было похоже на погружение в тёплое море, где время теряет смысл, а тело становится легче воздуха.
Её вздох, вплетающийся в моё дыхание, – шелест шёлковых нитей в ткацком станке судьбы.Она. Её ресницы, касающиеся моих щёк, – падающие лепестки сакуры.
Её пальцы, впивающиеся в мои плечи, – корни древнего дуба, прорастающие сквозь каменную броню.
Мы падали в бездну, где законы физики рассыпались в прах. Я чувствовал, как атомы нашего тела начинают резонировать на одной частоте – её сердцебиение эхом отдавалось в моих рёбрах, превращая грудную клетку в резонатор безумия. В ушах звенело, как будто кто-то ударил по камертону, запертому в стеклянной колбе, и теперь этот звук разрывал меня изнутри, выжигая рациональность дотла.
Её язык коснулся моей губы – осторожно, как художник, пробующий новую краску на холсте. Потом смелее: мазки превращались в шторм, палитра эмоций взрывалась фейерверком. Я впился зубами в её нижнюю губу, и капля крови – медленная, как расплавленный рубин, – проступила на стыке наших дыханий. Боль пронзила меня, как молния, расщепляющая вековой кедр, но вместо пепла осталось лишь чистое пламя.
Мы дышали через поцелуй, вдыхая друг друга целиком. Её запах – мята, смешанная с акварельными красками и чем-то древесным – заполнил лёгкие, вытесняя кислород. Я тонул, но это было падение вверх: к звёздам, что мерцали сквозь её полуприкрытые веки, к галактикам, рождающимся в глубине зрачков.
Её руки в моих волосах стали якорем и парусом одновременно – тянули вниз, к земле, и поднимали выше, к небу. Я ощущал каждый завиток её отпечатков пальцев, будто она выжигала их раскалённой иглой прямо на моей коже. Наши тела слились в арку – хрупкую, как ледник на рассвете, и прочную, как стальные канаты моста, повисшего над пропастью.
«Да будет свет там, где соприкасаются души».Где-то далеко рухнула звезда, осыпая небо серебряной пылью. Где-то проснулся вулкан, выплёвывая лаву в ночь. Но здесь, в этом переулке, зажатом между спящих домов, родилась новая вселенная. Мы стали её первым законом:
Когда мы разомкнулись, между нами протянулась нить слюны, переливающаяся всеми цветами туманности Ориона. Аврора прикоснулась к своим распухшим губам, будто проверяя, не мираж ли это. Потом рассмеялась – звонко, срывающееся, как рассыпающиеся бусы, – и этот звук врезался в меня острее любого поцелуя.
– Ты… – она запнулась, переводя дыхание, – ты целуешься, как будто пытаешься решить уравнение.
– А ты – как будто рисуешь его решение акварелью.
Мы прижались лбами, и её шарф сполз, обнажив шею, где пульсировала жилка. Я прильнул к ней губами, чувствуя, как её тело дрожит – не от холода, а от напряжения, как струна перед кульминационным аккордом.
– Подожди, – она положила ладонь мне на грудь, и я ощутил, как под кожей бьётся что-то чужое, живое, подаренное ею. – Это слишком…
– …идеально? – досказал я, целуя её запястье, где тонкие вены синели, как реки на старинной карте.
– Страшно. – Она втянула воздух, и её голос рассыпался на части. – Я не хочу быть твоей ошибкой в расчётах.
Я прижал её ладонь к своей щеке, чувствуя, как холод колечка врезается в кожу.
– Ты – единственная формула, где я допустил иррациональность.
Мы снова слились в поцелуе, уже без осторожности – губы прикусывали, зубы стучали, дыхание становилось хриплым. Её руки под моей курткой жгли, как угли, а я, теряя рассудок, прижимал её к стене, покрытой слоями старых объявлений – «Ищу гитариста», «Люблю тебя, Лиза», «Смерть лживым политикам». Наш поцелуй стал ещё одной надписью поверх них – недолговечной, но яростной.
Когда мы разомкнулись, на её губе блестела капля крови – моей или её, я не понял. Она провела по ней пальцем, рассмотрела, затем вдруг лизнула, не сводя с меня глаз. В этом жесте было что-то первобытное – вызов, принятие, клятва.
– Ты разрушил меня, – прошептала она, поправляя шарф. – Как землетрясение рушит город, чтобы построить новый.
Мы шли к её дому, и каждый шаг отдавался болью – не в ногах, а где-то в районе солнечного сплетения. Она внезапно остановилась у качелей, раскачивающихся под порывом ветра.
– Знаешь, что я сейчас чувствую? – спросила она, закидывая ногу на перекладину.
– Желание убежать?
– Нет. – Она толкнулась от земли, и качели взмыли вверх, задевая ветки обледеневшей берёзы. – Желание нарисовать тебя. Таким – с растрёпанными волосами и глазами, как у волка, который нашёл свой клад.
Я поймал верёвку, остановив её полёт.
– Тогда рисуй. Но только с натуры. Каждый день.
– Это угроза? – она наклонилась, и её нос коснулся моего.
– Обещание.
Её смех смешался с воем ветра, а я подумал: мы похожи на два химических элемента, вступивших в реакцию без колбы – взрывоопасно, незаконно, прекрасно.
– До завтра, Эмир.
– До завтра, Аврора.
Она побежала к дому, обернувшись на ходу, и я поймал её взгляд – тот самый, что будет гореть во мне даже через годы, когда «завтра» станет «вчера», а наши трещины сольются в единый узор.
Я застыл на пороге, будто корни проросли сквозь подошвы, а её силуэт растворялся в дверном проёме, как акварель в стакане воды. Внутри клокотал океан, чьи волны бились о рёбра – солёные от невыплаканных слов, яростные от невозможности вернуть вспять тиканье секунд.
Поцелуй жил на губах отдельной вселенной – сладкой, как нектар перезрелой груши, дрожащей, как крыло мотылька под ливнем. Её глаза вспыхивали в памяти искрами фейерверка, а смех звонил колокольчиками, запутавшимися в ветвях. То мгновение, когда дыхание сплелось в узел, было не касанием – падением в водопад, где каждая капля пела о том, что мы уже целуемся сто лет, просто забыли.
Улица плыла вокруг, выцвев до оттенков старой фотографии. Лишь она оставалась в фокусе: ветер, игравший прядями её волос в танце хула; звук имени на её языке – будто кто-то провёл смычком по струнам моего позвоночника. Эти обрывки я складывал в шкатулку под рёбрами, где вместо замка – трещина, сквозь которую сочился свет.
Пламя в груди разгоралось не от сухих дров страсти – от древнего дерева, чьи корни пробивались к подземным рекам. Мысли о завтрашнем дне метались меж полярными звёздами: вот мы сажаем сад на развалинах водонапорной башни, вот она стирает мои формулы со стен, рисуя вместо них крылья. Но где-то в тени шептался страх – а что если это лишь сон цикады, что засыпает на рассвете, чтобы никогда не услышать собственной песни?
Я шагал, а асфальт под ногами превращался в акварельный лист. Фонари распускались световыми хризантемами, шепот листьев повторял ритм её дыхания, а лужицы, оставшиеся после дождя, зеркалили созвездия – будто небо упало вниз, чтобы я не забыл: даже звёзды ищут пару.
Дом встретил меня запахом пыли и старых книг. Подняв голову к млечному пути, я вдруг понял – мы уже стали частью его карты. Не юноша и девушка, а две кометы, что выжгли новые созвездия: «Она-смех», «Он-тень-под-её-крылом». И где-то в этой бесконечности трепетало знание: мы не избежим бурь, но они будут лишь дождём для наших корней.
Закрыв глаза, я позволил улыбке расплавить лицо. Где-то там, за горизонтом, ждали дороги с колдобинами из лунного света и ухабы из её веснушек. Я готов был идти – не к счастью, а сквозь него, оставляя следы в виде прорастающих сквозь асфальт цветов.
Утро пришло, словно робот-уборщик, выскребающий пепел вчерашних сомнений. Даже кофе, обычно бодрящий как удар линейкой по парте, пах теперь пресной водой. Аврора поселилась в моих синапсах – её образ вспыхивал в каждом движении: в завитках пара над чашкой, в трещинке на яичной скорлупе, в ритме, которым ложка стучала о край стакана. Мои ритуалы – чёткие, как зубцы шестерёнок – рассыпались в прах. Вместо плана на день в голове кружился единственный вопрос, острый как осколок: Что если её «да» окажется миражом, а «нет» – ножом, перерезающим только что родившуюся нить?
Но рациональность – мой старый друг – шептала: Ты целовал её у водонапорной башни, где бетон крошится, как сухая глина. Она не оттолкнула. Её пальцы сплелись с твоими, как корни двух деревьев, решивших стать одним. Я сжимал кружку, пытаясь вернуть контроль. Но любовь – не уравнение, где «х» равен «у». Это лесной пожар, где логика горит первая.
– Ты проиграл, – пробормотал я, наблюдая, как капля мёда падает в чай, создавая янтарные вихри. – Ты впустил её в лабораторию своего сердца и позволил взорвать все пробирки.
Да, влюбился. Слово звучало теперь как диагноз. Чувство путалось под ногами, как лианы в заброшенном парке, цеплялось за рёбра, прорастало сквозь рёбра. А тишина… Она была не пустотой, а тканью, сотканной из тысячи невысказанных «что если». Мысли оседали на душе, как пыльца, вызывая чихание души.
Аврора.
Я всегда собирал мир из пазлов причин и следствий. Но она – кусок из другой коробки: небо, ворвавшееся в чёрно-белую схему. Любовь не докажешь теоремами. Она как гравитация – невидимая, но ломающая кости при падении.
Память выхватила момент: её рука в кинотеатре, протягивающая попкорн. Не жест, а семя, упавшее в трещину моего рационализма. Оно проросло вопреки всем правилам.
Я открыл ноутбук. Соцсети – моя последняя надежда на карту местности. Её профиль вспыхнул на экране, как полярное сияние в туннеле метро. Каждая фотография – удар кистью по холсту: вот она смеётся под дождём, превращая зонт в купол из брызг; вот лежит на траве, вплетая одуванчики в волосы; вот рисует на стекле узоры, которые повторяют мороз за окном. Как я не видел этого раньше? Она же как число π – бесконечная, неподвластная округлению.
«Доброе утро, Аврора. Сегодняшний день – как незаполненная формула. Давай впишем в него переменные: лес в 12:00, твой номер телефона, мой смех, который ты заставила забыть о законах физики. Я зайду, как только ты скажешь «да».Сообщение набралось само, будто её пальцы водили моими:
P.S. Если откажешь – я докажу, что любовь подчиняется законам упругости: буду возвращаться, как мячик».
Чай остыл, лимонная долька утонула на дне, как затонувший корабль. Я ждал, слушая, как тиканье часов сливается с пульсацией в висках. За окном воробьи дрались за корку хлеба – может, это знак? Или просто жизнь, которая продолжается, даже когда твоя вселенная висит на волоске.
«Твоя формула имеет решение. Приходи в 12:00. И возьми зонт – любовь не защищает от дождя, но я люблю слушать, как капли стучат по ткани.И вдруг – вибрация. Уведомление, вспыхнувшее как сверхновая:
P.S. Номер прикреплён к облаку, которое сегодня в форме сердца».
Я рассмеялся, и звук этот был похож на треск льда под солнцем. Даже воздух в комнате заиграл новыми оттенками – будто кто-то добавил в мир щепотку волшебства.
Чёрный чай – не напиток. Это диалог с временем. Я держу бабушкину чашку, чьи трещины у ручки похожи на карту забытых рек, и чувствую, как жар сквозь фарфор пульсирует в ладонях, будто в них бьётся второе сердце. Она живая – эта посуда. Помнит бабушкины песни над плитой, мои детские слёзы, пролитые в неё, шелест газеты, который дед читал за завтраком.
Лимонная долька – жёлтый серп луны – разрезает темноту. Сок стекает в бездну, как светлячок, брошенный в колодец. Горькое не становится сладким – оно становится правдой. Как её смех, который режет, словно стекло, но заживляет раны.
Два куска сахара. Ровно два. Бабушка называла это алхимией, но я знаю: это точность часовщика. Сахар – не маскировка, а мост между пропастями. Он растворяется медленно, кружась воронкой, как осенние листья в луже.
Первый глоток – ритуал. Горячее обжигает язык, боль пронзает, как игла, а потом – волна. Тепло растекается по венам, будто кто-то влил в меня жидкое солнце. Аврора ненавидела это. Говорила, что чай пахнет пылью библиотек. Но всегда крала последний глоток – густой, как патока, сладкий, как признание, которое так и не сорвалось с губ. Теперь я оставляю на дне чаши лужицу. Памятник её воровству.
– Ты сегодня нем, как рыба в аквариуме.Лес встретил нас шепотом. Стволы берез тянулись ввысь, как застывшие молнии, а листья падали, будто Вселенная перебирала свои старые письма. Аврора стояла у калитки в шарфе цвета «после взрыва сверхновой» – такого не бывает в спектрах. Её смех рассыпался по воздуху, как бисер из порванных бус:
– Просто слушаю, – ответил я, ловя запах её духов – смесь дыма и мокрого мха. – Здесь даже тишина звучит по-новому.
Она сорвала травинку, и я вдруг вспомнил: бабушка говорила, что сорняки – это бунтари, прорывающиеся сквозь асфальт, чтобы напомнить – жизнь сильнее бетона.
– Ты как этот стебель, – выпалил я, указывая на зелёный побег меж камней. – Ломаешь всё, что пытается тебя задавить.
– А ты как асфальт, – она прищурилась. – Холодный сверху, но под тобой – целый мир червей и корней.
– Настоящее всегда с душком, – усмехнулся я, наблюдая, как солнечный свет играет в её прядях.Мандарин лопнул в руках, брызги сока упали на кожу, как капли кислотного дождя. – Кислятина! – скривилась Аврора, но съела дольку, облизывая пальцы.
Мы шли дальше, а под ногами хрустели листья, словно кости прошлого. Она внезапно остановилась у пня, покрытого мхом:
– Видишь? Даже смерть здесь становится колыбелью.
Я прикоснулся к шершавой поверхности – под пальцами оживали кольца, словно пень хранил память о тысячах дождей.
– Знаешь, почему я люблю хаос? – она подняла лицо к просветам в кронах.
Я молчал. В кармане мандарины давились собственной сладостью, а её рука случайно коснулась моей – на секунду, на вечность.– Здесь нет правильных ответов. Только ветер, который задаёт вопросы.
«Лес – это и есть мы», – подумал я. «Запутанные корни под землёй, споры, летящие в неизвестность, и грибы, растущие на том, что когда-то считалось мёртвым».
Она остановилась у ручья, где вода лизала камни, словно язык пламени, пытающийся растопить лёд. Пальцы её скользнули по поверхности, и отражение облака разбилось на тысячи осколков – будто небо уронило сюда своё зеркало. Я смотрел, как круги от её прикосновений плывут к берегу, и вспомнил детский страх: тогда мне казалось, что глубина – это пасть, готовая проглотить всё, что осмелится нарушить её чёрное безмолвие.
– Когда я была маленькой, – голос её упал в воду, заставив её замолчать на мгновение, – я верила, что ручьи – это слёзы леса. Он плачет о тех, кто срубил его детей, о птицах, улетевших на юг, о… – она обернулась, и солнечный луч пронзил её зрачок, сделав его похожим на янтарь с трещиной внутри, – о любви, которая не смогла прорасти сквозь асфальт.
Я поднял камень – плоский, как монета времени, – и швырнул его в воду. Облако вновь собралось из осколков, но теперь в нём плавали серебряные блики, как стая рыб-призраков.
– А я думал, что любовь – это море. Бездонное, солёное, способное утянуть на дно. – Голос мой звучал хрипло, будто я проглотил песок с этого берега.
– Но теперь вижу: она как этот ручей. Мелкая – чтобы не утонуть. Холодная – чтобы не забыть, что живой. А звёзды… – я указал на блики, танцующие у её ног, – они всегда были здесь. Просто днём их притворяются камешками.
Мы подошли к дубу, чей ствол был рассечён молнией – шрам вздымался, как горный хребет на карте его кожи. Она прижала ладонь к грубой коре, и я увидел, как её пальцы повторяют изгибы раны – будто пытаются расшифровать письмена, оставленные грозой.
– Он не зажил, – прошептала она, и в её голосе прозвучало что-то древнее, чем сам дуб.
– Потому что шрамы – это не ошибки, – я прикоснулся к её запястью, чувствуя под кожей пульс – неровный, как ритм джаза. – Это памятники. Тем, кто выстоял. Тем, кто даже после огня решил пустить новые побеги.
Она повернулась, и в её глазах отразилось небо – не то, что над нами, а другое: треснувшее, как фарфоровая чашка, с прожилками туч, похожих на дым от костра.
– Ты всё ещё боишься? – спросила она, и ветер унёс слова в овраг, где корни деревьев висели над пропастью, как нервы, вырванные из тела.
– Только того, что перестану бояться, – ответил я, доставая последнюю дольку мандарина. Кожура щипала ладонь, напоминая о том, как она сморщилась от кислоты. – Потому что тогда… я перестану чувствовать.
Она взяла дольку, но не съела – сжала в кулаке, и сок просочился сквозь пальцы, как кровь сквозь бинты.
– Зачем? – её голос дрогнул.
– Чтобы ты помнила: даже в кислом есть сладость. – Я приблизился, и запах мандарина смешался с её духами – горький шоколад и мята. – Нужно лишь… – я коснулся её ладони, – …дождаться, пока язык привыкнет к правде.
Наш поцелуй был не вспышкой – он был медленным восходом. Губы её оказались теплее чая, мягче лепестков, солёнее, чем я представлял. Лес вокруг замер, превратившись в гигантские лёгкие – мы дышали за него, а он – за нас. Я понял: мы не клетки. Мы – споры, которые этот организм выпустил в мир, чтобы они нашли место для нового леса.
– Не страшно, – она подняла обрывок к свету, и дыра в материи засияла, как портал в другую вселенную. – Теперь он совершенен.На обратном пути её шарф – тот самый, цвета невозможного заката – зацепился за сук. Ткань рванулась с звуком, похожим на смех.
Я не стал говорить, что наша любовь – именно такая. С трещинами, через которые видна начинка. С ожогами, которые мы маскируем под золотые узоры. С кислотой, которая разъедает фальшь, оставляя только сырую, дрожащую истину.
Она вдруг взяла мою руку и прижала её к своей груди. Под пальцами я почувствовал биение – быстрое, как крылья колибри, несущейся к цветку сквозь ураган.
– Эмир, – её голос дрожал, как лист на ветру, готовый сорваться в свободное падение, – я хочу быть с тобой. Не как дождь с землёй – на время. Не как луна с приливом – на расстоянии. Я хочу быть твоей пустыней, которая ждёт годами, чтобы однажды взорваться маками. Твоей…
Я не дал ей договорить. Прижал лоб к её виску, где пульсировала жилка, тонкая как трещинка на старом фарфоре:
– А я, Аврора, буду тем, кто поливает пустыню. Даже если дождь – это мои слёзы. Даже если маки прорастут лишь через сто лет. – Мои пальцы сплелись с её, как корни, решившие срастись вопреки каменистой почве. – Потому что ты – мой единственный способ дышать.
Её слёзы упали мне на запястье, жгучие, как расплавленное серебро. В них отражались и мы – два силуэта под дубом, чьи шрамы теперь казались не ранами, а дорогами, ведущими друг к другу.
Глава 3. «Бумажные самолётики»
Мы – пара. Эти слова звучат так же необъяснимо, как шелест страниц в старинной библиотеке, когда ветер вдруг проникает в полуоткрытое окно. Я пытаюсь осмыслить это, но понимание ускользает, как тень от облака – видишь очертания, но не можешь поймать.
Раньше я думал, что любовь – это как древний манускрипт: если внимательно изучать каждую букву, рано или поздно откроется истинный смысл. Но Аврора – не текст для анализа. Она – музыка, которая звучит в тишине между строк. Я закрываю глаза – и слышу её мелодию в ритме собственного сердца.
Я ловлю себя на том, что ищу её черты в произведениях классиков. Вот этот закат – он такого же золотисто-розового оттенка, как её смех. А узоры на заиндевевшем стекле – точь-в-точь как те завитки, что она рисует на полях тетрадей, когда задумывается. Даже запах старого пергамента в библиотеке теперь напоминает мне аромат её духов – что-то древесное, с нотками чего-то неуловимого.
Как объяснить друзьям, что я теперь замечаю то, чего не видел раньше? Что я могу часами наблюдать, как солнечный луч играет в хрустальной вазе бабушки, потому что это напоминает мне, как свет преломляется в её глазах?
Она – как стихотворение, которое невозможно разобрать на строфы. Чем больше пытаешься понять структуру, тем глубже погружаешься в его магию. Я тону в этом ощущении, и вместо страха – невероятная лёгкость, будто я наконец-то выпустил из рук тяжёлый груз ненужных вопросов.
Нужно встретиться с друзьями, ещё одна мысль крутилась в моей голове. Было бы неплохо увидеться с ними и с Авророй. Как это называют, убью двух зайцев одним выстрелом? Странная фраза, но всё же.
Я долго крутил телефон в руках перед тем, как набрать Августа. Последние дни я откладывал эту встречу – то под предлогом занятий, то внезапной усталости. Но сегодня утром, глядя на засохший цветок я понял: пора.
Звонок. Два гудка.
– Ты жив? – сразу бросил в трубку Август, и на фоне послышался знакомый гул гаражной музыки.
– Вроде да, – я прислонился к подоконнику, наблюдая, как стайка воробьев дерёт последний кусок булки на тротуаре. – Слушай, может, сегодня…
– Кафе "Старая мельница", в два часа— перебил он. – Близнецы уже ноют, что ты их бросил, а Арон съел три торта в твою честь.
Я рассмеялся, представив Арона, методично уничтожающего десерты в моё отсутствие.
– Я не бросал…
– Эмир, – голос Августа внезапно стал серьёзным, – ты когда в последний раз был на тренировке?
Я замялся. Аврора не любила спорт, а я… я вдруг обнаружил, что мне больше нравится смотреть, как она рисует и дурачиться, чем ходить на тренировки.
– Ладно, не отвечай, – вздохнул он. – Приходи сегодня. И приготовься к допросу.
Гудки.
"Старая мельница" находилась в самом центре города, в здании бывшей… мельницы. Я шёл не спеша, ловя на себе удивлённые взгляды прохожих. Кажется, я напевал. И улыбался.
"Ты стал другим", – сказала бы мама, если бы видела меня сейчас.
В витрине кафе мелькнули знакомые силуэты. Нил и Рил что-то яростно чертили на салфетке – наверное, очередную теорию. Август размахивал руками, изображая, судя по всему, полёт самолёта. Арон… Арон, конечно, уже ел.
Я задержался у входа, внезапно осознав, что мне страшно. Не потому что они будут смеяться. А потому что они сразу увидят – я уже не тот Эмир, который мог спорить о философии до утра.
Я толкнул дверь.
– Опоздал на двадцать две минуты! – крикнул Август, не оборачиваясь. – Мы уже начали без тебя.
– Я вижу, – я кивнул на Арона, который с невозмутимым видом доедал третий кусок чизкейка.
– Это поминальный торт, – серьёзно сказал Рил. – По тебе.
– Мы решили, что тебя похитили, – добавил Нил.
– Или ты сам сбежал, – хмыкнул Август.
Я сел на стул. Потом глубоко вдохнул.
– Ребята, я… влюбился…
Нил первый нарушил молчание.
– Интересно. Значит, теория о том, что эмоции – это химические реакции, подтверждается. У тебя в крови сейчас столько дофамина, что ты мог бы осчастливить лабораторную крысу.
Рил подхватил данную теорию.
– А я всегда говорил, что любовь – это аномалия. Как чёрная дыра, которая засасывает всю твою логику.