Читать книгу Пора отлёта: повести осени (Елена Евгеньевна Яблонская) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Пора отлёта: повести осени
Пора отлёта: повести осени
Оценить:
Пора отлёта: повести осени

4

Полная версия:

Пора отлёта: повести осени

4

В то лето мы под предводительством Аркадия ходили на байдарках в Карелию по реке Шуе. Шуя время от времени выливалась в огромные озёра, нанизанные на неё, как бусины разных форм и размеров.

– Надо же! Как море! – удивлялись мы.

А услышавший это мальчишка с берега взволнованно кричал:

– Это не море! Это речка Шуя! Шуя!

– Правда? А мы и не знали! – отвечал Эдька.

Ему, как самому сильному, было доверено везти слабейшее звено – Нонку. Эдька при ладной, но отнюдь не шварценеггеровской фигуре был и вправду очень сильным. «Вы знаете, Наташа, у нашего Эдвина сила в руках… необыкновенная!» – с нескрываемым восхищением говорил мне Лев Яковлевич, после того как Эдька нечаянно раздавил руками стеклянный водоструйный насос.

Кстати, грубовато-привлекательными чертами лица Эдька как раз на Шварценеггера и походил, но это я только сейчас поняла, разглядывая парня в маршрутке. А тогда, в Карелии, в очередной раз проявился Эдькин характер – «стойкий, нордический».

Мы с Андреем и шедшие первыми Тамарка с Аркадием одновременно услышали непрерывный, на одной ноте крик:

– А-а-а-а!

Кричала Нонка, умудряясь каким-то непостижимым образом стоять в байдарке с веслом наперевес. Закатные лучи жутковато отражались в очках, длинные, по пояс, волосища развевались по ветру! Эдька невозмутимо грёб – лицо каменное. Так и плыли довольно долго. Оказывается, Нонка требовала пристать к берегу по каким-то тонким психологическим мотивам – к причинам физиологического свойства Эдька бы снизошёл.

После длительной разборки у костра и мучительных раздумий Аркадия (Академик назвал бы такое поведение руководителя «проявлением преступной нерешительности») Нонку пересадили к Андрею, а я поехала с Эдькой. Нонка усердно гребла, внимательно слушала Андрея, который с жаром что-то рассказывал, иногда даже бросая весло, наверное про низкотемпературную сверхпроводимость. А мы с Эдькой легко и привычно молчали.

Ветер стих. Мы плыли по неподвижной жемчужно-серой озёрной глади.

Я наслаждалась греблей:

– Как здорово, правда? И совсем не трудно!

Эдька почему-то не восхищался и мрачнел.

Я наконец догадалась:

– Ты, наверно, устал? Хочешь, я сама погребу? Мне так нравится…

Эдька послушно положил весло. Я гребла с упоением, но через какое-то время заметила, что раздвоенная сосна на берегу почему-то всё не отстаёт от нас. Потом нас обогнали удивлённо взглянувшие Андрей с Нонкой. А Эдька повернулся и с интересом меня рассматривал. Мой вклад в греблю был нулевым!

На другой день, когда мы полёживали после купания на нагретых рассеянным северным солнцем гранитных плитах, Эдька надо мной потешался:

– Смотри, Андрей, у Наташки нет трицепса! Вообще! Это же феномен! Чудо природы!

– Зато у неё есть зуб мудрости! – огрызался Андрей.

Веселья было много. Нонка познакомилась в лесу с местным дедом.

– Мы тут все химики, – рассказывал дед, шамкая беззубым ртом.

– Мы тоже химики, – с достоинством поддерживала разговор Нонка.

– Такие молодые? – удивлялся дед.

Оказалось, химиками назывались отбывающие наказание на поселении самогонщики, тунеядцы и прочие деятели такого сорта.

Мальчишки ловили рыбу, а мы ходили по ягоды, высыпавшими сказочной рубиновой мозаикой по ярко-зелёным пушистым мхам. Как-то путь в лагерь мне преградило большое стадо коров без пастуха, переходившее ручей по маленькой насыпи. Коровы были какие-то странные, поджарые и без вымени, – мясная порода, что ли. Этих животных я опасалась. А каждая, став на насыпь, вопрошающе на меня смотрела. «Проходи!» – говорила я. Корова послушно трогалась, но на её место заступала другая. Казалось, им не будет конца. «Проходи!» – я поставила на мох котелки с земляникой. От этой повинности меня освободил Эдька, появившись на опушке. Он засмеялся и шлёпнул ближайшую к нему корову по чёрно-белому костистому заду. Все коровы будто только и ждали этого – не обращая на меня внимания, радостно бросились одна за другой через ручей.

А вечерами сидели у оранжевого огня, и я подбирала на гитаре (Андрей не хотел её брать, но вот – пригодилась!) песню, услышанную в вагоне от студентов в стройотрядовской форме:

Размытый путь и вдоль – кривые тополя.Я слушал неба звук – была пора отлёта.И вот я встал и тихо вышел за ворота,Туда, где простирались жёлтые поля…

– М-м-м… Та-та-та… Эдька, не помнишь, как там дальше?.. Та-та-та-та… А издали тоскливо пел… гудок совсем чужой земли, гудок разлуки…

– Но, глядя вдаль и в эти вслушиваясь звуки, я ни о чём ещё тогда не сожалел… – подсказывал Эдька, а после песни сказал тихо: – Я, ребята, чего-то нашего Кимыча вспомнил…

…И вдруг такой тоской повеяло с полей!Тоской любви, тоской былых свиданий кратких.Я уплывал всё дальше, дальше – без оглядкиНа мглистый берег глупой юности своей…

К Андрею Эдька относился с необыкновенным уважением: «Андрей тоже так думает?», «А Андрей тебя отпустит?» – в этот самый карельский поход, куда Андрея поначалу не хотели брать как никогда в глаза не видевшего байдарки. Взяли по настоянию Эдьки.

А до появления Андрея Эдька даже пытался выдать меня замуж.

Подходит как-то с таинственным видом:

– Наташка, мы с Аркадием решили познакомить тебя с Кандидатом.

– Это ещё кто?

Оказывается, действительно кандидат наук, младший научный сотрудник из лаборатории Аркадия.

– Ты не смотри, что он… халявый, – с запинкой говорит Эдька. – Он умный парень…

– Что значит «халявый»?

– Ну, пофигист…

Я выждала недели две.

– Ну и где ваш Кандидат?

– Ты знаешь, Наташка, – Эдька замялся, – мы с Аркадием решили, что он тебя недостоин. Тебе надо москвича!

Да, Москва была моей печалью. Сибиряк Эдька не понимал этого, но очень сочувствовал. А я тосковала по студенческим временам, по моему институту на Малой Пироговской в старом здании Высших женских курсов, по скверику Мандельштама (не поэта, а, кажется, физика), в который мы бегали между лекциями смотреть на уток и есть пончики, по общежитиям на «Студенческой», заметаемым в летнюю сессию тополиным пухом… Да и за каждой пуговицей или, скажем, молнией для юбки надо было в те годы таскаться в Москву – в Академгородке на двадцать тысяч жителей был один-единственный универмаг.

Я и ездила каждую субботу независимо от погоды, ходила по любимой Маросейке, теперь заставленной машинами, а тогда совершенно пустой улице Богдана Хмельницкого, где, кстати, был целый фирменный магазин «Пуговицы», и твердила про себя, как молитву:

Опять опавшей сердца мышцейУслышу и вложу в слова,Как ты ползёшь и как дымишься,Растёшь и строишься, Москва…

В Москву приходилось ездить и по работе, мы постоянно вели совместные исследования с московским филиалом нашего института. Маршруток не было, как, впрочем, не было и пробок, но всё равно приходилось по полтора часа тащиться со всеми остановками по совершенно пустой дороге в рейсовом автобусе, называемом «скотовозом». Взять билет на экспресс было почти невозможно, да и разница в стоимости была ощутимая – тридцать семь копеек, обед в институтской столовой.

На «скотовозах» запросто ездили и иностранцы, частенько приезжавшие в институт «по обмену». Лев Яковлич как-то принялся рассказывать про злоключения на московском автовокзале гостившего у нас доктора фон Хауффе.

– Он встал в очередь на автобус. Автобус подошёл, все, конечно, бросились без очереди, автобус ушёл, он остался… – бубнил Профессор. – Образовалась новая очередь. Когда подошёл второй автобус, все опять бросились… Он в третий раз встал в очередь…

– Да что вы нам-то рассказываете, Лев Яковлич? – не выдержал Дедович. – Будто мы не ездим на этих автобусах…

– А я потому именно вам, Виктор, это рассказываю, – вдруг взбеленился шеф, – что это именно вы ездите на этих автобусах! И мне стыдно за вас! Дитрих говорит: «Я понимаю, что штурм автобуса есть ваш национальный спорт, но зачем же они в очередь становятся?!»

Можно подумать, Лев Яковлич сам никогда не ездил на «этих автобусах»! Праведный его гнев, судя по всему, подкреплялся в значительной степени тем, что не далее как позавчера, сама видела, шеф гнался за увозившим меня «скотовозом» и, не догнав, даже грозил вослед беретом, сорванным с лысой головы. Лысина Яковлича обрамлена жёсткими седоватыми кудряшками, отчего доктор химических наук и лауреат Государственной премии выглядел этаким разгневанным фавном в сбитом набекрень жиденьком лавровом веночке.

5

А сейчас мы стоим в пробке на полпути к Москве, и я мучусь вопросом: Эдька или не Эдька сидит напротив меня в маршрутке? Конечно, я сильно изменилась, но мой голос Эдька узнал бы сразу. Надо позвонить. Кому? На работе ещё никого нет. Мужу?

– Андрей! Андрей! Ты слышишь? Это я, Наташа! Ты слышишь? На-та-ша!

– Понял. Чего тебе? – Андрей терпеть не может, когда его беспокоят на работе.

– Андрей! Мы тут в пробке стоим…

Андрей бросил трубку, а «он» и ухом не повёл. Наверное, это не он – Эдька не мог забыть мой голос.

– Наташка, когда ты поёшь, я чувствую себя русским, – говорил он.

– А ты и есть русский, – обязательно отвечал ему кто-нибудь из наших: Фаридик – весело, Гюля – ласково, Ашот – значительно, подняв вверх указательный палец, Тамарка – застенчиво, а Аркадий – как всегда, очень серьёзно. А Володька Ким, если не обретался в Голландии, обязательно запевал или декламировал «кимовское» же: «А я простой советский полукровка и должен убираться в свой Пхеньян!»

Мы, кстати, так и не узнали, был ли Кимыч в самом деле полукровкой или стопроцентным корейцем. Нас это совершенно не интересовало, потому что…

– Да Владимир больше русский, чем мы все тут вместе взятые! – сказал в сердцах Анатолий Степаныч Игорю Валерьевичу.

Они о чём-то спорили в курилке на лестничной клетке, ожесточённо тыча окурки в края металлической урны, а я поднималась по лестнице, и на моё «здрасьте» добрый Степаныч вдруг окинул меня совершенно несвойственным ему хищным взором. Вскоре всё объяснилось. Наши партийные деятели обсуждали кандидатуры молодых сотрудников для приёма в партию. Володька Ким, впрочем, не подходил им не по национальному, а по половому признаку – по разнарядке требовалась «женщина комсомольского возраста». На меня насели.

– Вы, конечно, думаете, что в партии одни проходимцы и карьеристы, – обиженно говорил Академик.

Нет, я так не думала. Коммунистами были наши отцы. Не знаю, как Фёдор Оттович, а Константин Герасимович и мой папа вступили в партию, уже сделав карьеру. Да и что плохого, если партия поможет человеку занять достойное место? Вот если бы туда взяли моего Андрея! Вечно у него эксперимент не идёт, «крокодил не ловится», а шеф без конца меняет тему диссертации! А я и без партии защищаюсь через полгода. Наверное, женщины там тоже нужны. В партию вступила в сорок восемь лет на пике своей карьеры – преподавателя техникума – мамина подруга тётя Лиля.

– Лилька?! В партию? Вот старая ведьма! – с одобрением говорил папа.

На вопросы приятельниц «зачем» тётя Лиля обыкновенно отвечала:

– Должны же быть и в партии хорошие люди!

Кроме папы и тёти Лили в партии были и другие хорошие люди – наш Ашот, например, или Анатолий Степаныч, отличный, между прочим, мужик. Да и сам академик Александр Николаевич, про которого японский профессор Танака сказал мне в девяносто втором году на международном симпозиуме по катализу: «Sincere communist!» – «Искренний коммунист!» Нет, я ничего не имела против партии. Но сидеть после работы на партсобрании, когда дома, как волк в клетке, мечется из угла в угол несчастный Андрей, опять запоровший эксперимент или поругавшийся с шефом, а наш единственный стол завален грязной посудой… Да даже если у Андрея всё относительно благополучно, как слушать «унизительную болтовню» Игоря Валерьевича, когда столько интересного вокруг, надо успеть прочитать все выписываемые сообща журналы – «Новый мир», «Москву», «Знамя», «Наш современник»… Всеобщий журнальный бум начался позже, с восемьдесят девятого – девяностого, и мы очень гордились, что так предвосхитили ситуацию. Так что от вступления в партию я, что называется, «отползла».

Неожиданно оказалось, что в партию хочет… Нонка.

– Тебе-то это зачем? – изумлялись мы.

– Надо занимать активную жизненную позицию, – Нонка непримиримо сверкала очками, – и брать от жизни всё!

Проще говоря, Нонка, по выражению прямолинейного Дедовича, рассчитывала найти мужа среди «партийных членов». И представьте, скоро нашла! Миша, математик. Кажется, неплохой парень.

– Карьерист! Семья карьеристов! – фыркал Эдька.

– А ты разве не карьерист?

– Я – как Лев Яковлич! Только через науку!

Да, Эдька был химик, и только химик, и ещё раз химик. Химик от Бога.

Бывало, суёт мне под нос бюкс со сверкающими белоснежными кристаллами:

– Ты посмотри, какой компаунд! Стопроцентная чистота!

– Ну и зачем нам такая чистота? – отмахиваюсь я, а через полчаса взываю: – Эдь, ну почему оно? Я же всё по прописи делала…

– В осадок выпал? С кем не бывает, – ангел-хранитель принимает от меня злополучную колбу, внимательно вглядывается в содержимое «на просвет» и как бы невзначай легонько побалтывает.

Осадок чудесным образом растворяется, и после соответствующих манипуляций «по прописи» и мой компаунд выделен, как говаривал шеф, в «товарном виде» и с вполне приличным выходом.

Конечно, мы с Гюльшен эксплуатировали Эдьку в хвост и в гриву. До сих пор стыдно. Гюля – та хоть закармливала его домашней выпечкой, а я даже посуду мыла не очень, знаете… То есть вполне нормально, но Эдька для своих синтезов и посуду требовал сверхъестественной чистоты. Даже Лев Яковлич удивлялся, глядя, какой безукоризненно ровной плёночкой стекает дистиллят по дну вымытой Эдькой колбы.

Постепенно выработалась практика, когда Эдька в ответ на мои бесконечные просьбы требовательно говорил:

– А что мне за это будет?

Я как-то отшучивалась, а однажды, когда всё валилось из рук, устало ляпнула:

– Да всё что угодно!

Вертевшийся рядом Фарид сказал «О!», Эдька почему-то пунцово покраснел, а Лев Яковлич, шурша бумагами, поспешно вылез из-за заваленного статьями письменного стола:

– Что там у вас? Термопара? Я сделаю… Позвольте, Эдвин…

Впрочем, скоро Эдька как ни в чём не бывало снова говорил «А что мне за это будет?», а на моё «Всё что угодно!» очень кокетливо отвечал: «Этого мало!» А там и Профессор, обсуждая со мной новый сложный синтез, выражался в том духе, что «на этой стадии вам Эдвин поможет, как вы говорите… гм… за всё что угодно».

Вообще-то, так получилось, что в нашей лаборатории каждый сотрудник нёс определённую «общественную» нагрузку, которая была по плечу только данному конкретному лицу. И по общему сочувственному признанию самая тяжкая ноша досталась Гюле.

6

В Академгородке в те годы почему-то принимал турецкий канал, показывавший бесконечные «мыльные оперы», а на отечественном телевидении тогда присутствовало, если помните, только латиноамериканское «мыло», причём в количествах весьма умеренных.

Гюлыпен нечаянно проговорилась нашей хозлаборантке Клавдии Петровне, что она прекрасно понимает турецкий. С тех пор едва ли не каждый день в дверь нашей комнаты просовывалась голова Клавдии в бараньих завитках «химии»:

– Гюлечка, ты, кажется, толуол заказывала? Так я получила…

– Я не заказывала, – с отвращением говорила Гюля, но голова Петровны исчезала.

Это означало, что в комнате Клавдии собрались попить чайку её товарки, хозлаборантки из других отделов и складов, и Гюлю заманивают, чтобы прослушать перевод вчерашней серии.

– Ступайте, Польшей Газиевна! – цедил сквозь зубы Ашот.

– Почему я должна тратить на это жизнь?! – возмущалась Гюля. – Ведь он и дома заставляет меня смотреть эту гадость! Правда, – Гюлин голос немного теплел, – готовит сам и за мальчишками смотрит…

– Надо же бить милосэрдной! – Ашот вдруг становился необыкновенно многоречивым, бросал отвёртку и воздевал руки к потолку. – У этих женыцинь больше ничего нет в жизни!

– Но у меня эксперимент! Лев Яковлевич!

– Как заведующий лабораторией не возражаю, – кротко говорил Профессор. – В самом деле, Польшей, почему бы вам не получить толуол? А за вашим синтезом… Мне на совет… Эдвин, посмотрите?

– Конечно! – бодро отзывался Эдька – и Гюле, тихонько, чтобы не услышал Ашот: – Ничего, мать! Скоро на панель пойдёшь за реактивы.

А Лев Яковлевич услышал и посмотрел укоризненно.

Наши руководители лукавили. Клавдия Петровна и её подружки вряд ли нуждались в милосердии. Просто Ашот с одобрения Льва Яковлевича проводил хитроумную политику в отношении хозяйственных служб. А то ведь реактивов не допросишься! Сколько синтезов было запорото из-за того, что не хватило растворителя, а Петровне хоть кол на голове теши: «Нету у меня! Ты не заказывала!»

А в результате Гюлиных мучений у нас не только растворители всегда были, но даже ещё более дефицитная бумага для писания статей и отчётов. Да что Петровна! Аркадий рассказывал, что старший научный сотрудник из его лаборатории, почтенная дама, имевшая в жизни всё и даже больше, а именно: мужа-завлаба, работу, степень кандидата физматнаук, шикарную пятикомнатную квартиру в элитном «завлабовском» доме, дачу, машину, двух взрослых благополучных детей и даже маленькую внучку… Так вот, эта особа, сидя над расчётами, частенько мечтательно закатывала глаза: «Девочки, давайте поговорим о „Просто Марии“…» После этого начинались разговоры «такого уровня», жаловался Аркадий, что он предпочитал уходить в библиотеку.

Конечно, Гюльшен было невыносимо противно смотреть и пересказывать «эту гадость». Мы с ней, Тамаркой и Галиной Ковальчук, женой Анатолия Степаныча, зачитывались стихами Пастернака, Мандельштама, Цветаевой, Тарковского, добытыми у московских знакомых и тщательно переписанными в тетрадочки ещё в студенческие годы. Я очень гордилась тем, что во время вступительных экзаменов в аспирантуру «открыла», найдя в библиотеке, и переписала почти всю тоненькую книжку Иннокентия Анненского.

– Учи лучше! А вдруг не поступишь? Хотя я тебя понимаю… – пугалась Тамарка, а потом радовалась: и я поступила, и Анненский был всё время при нас.

Полюбил бы я зиму,Да обуза тяжка…От неё даже дымуНе уйти в облака.Эта резанностъ линий,Этот грузный полёт,Этот нищенски синийИ заплаканный лёд!

Я частенько читала эти стихи Эдьке зимними вечерами, когда мы оставались одни в лаборатории за многостадийным синтезом или томительно долгой хроматографической очисткой, сидя на высоких табуретах каждый под своей «тягой». Чаепития в нашей лаборатории, несмотря на усилия Гюли, почему-то так и не привились. Фарид уходил пить чай к аналитикам в комнату напротив, оттуда доносились взрывы хохота. Витя Дедович в кабинете Академика учил Светлану Иванну управляться с новым, только что полученным «двести восемьдесят шестым» компьютером. В мягкой, как бы обложенной ватой тишине вдруг раздавались странные звуки, похожие на уханье филина или крик какой-нибудь неизвестной науке ночной птицы… «Это Светлана Иванна хохочет», – объясняли мы испуганным новичкам-дипломникам. А за высокими окнами лаборатории плавными новогодними хлопьями падал и падал торжественный снег… Полюбил бы я зиму…

– Как это – «обуза тяжка»? – не понимал Эдька.

– Ну, понимаешь, ты и хотел бы полюбить женщину, но чувствуешь, что трудно будет, тяжело…

– Понял, – быстро сказал Эдька.

А вот я, наверное, поняла его только сейчас.

Из прозы мы читали-перечитывали и обсуждали Чехова, Лескова, Толстого… Помню, мне очень не хватало «подписного» синего с золотом восьмитомника Чехова, оставшегося в родительском доме. В девяносто первом я купила с рук точно такое же собрание сочинений тысяча девятьсот семидесятого года издания – около книжного магазина на «Калужской» у старушки с интеллигентным лицом и заскорузлыми красными руками. А ещё раньше, в восемьдесят седьмом, я чудесным образом стала обладательницей четырёхтомника Юрия Трифонова. Такой болотного цвета, знаете? Мы с девчонками его потом до дыр зачитали, а начиналось всё в мае восемьдесят седьмого года в Будапеште.

Я там была на международном семинаре по фотохимии. Боря Малковский из московского института привёл меня в русский книжный магазин. Я сразу цапнула Аполлинера – издательство «Книга», тысяча девятьсот восемьдесят пятый год, потом «А. П. Чехов в воспоминаниях современников» – «Художественная литература», тысяча девятьсот восемьдесят шестой. И вдруг увидела: Юрий Трифонов, первый том. А где же остальные?

– Скоро будут, второй том – недельки через две, – объяснила продавщица. – Можно оформить подписку.

Но я уезжаю через три дня!

– Плати, что-нибудь придумаем, – решил Боря.

Он оставался в Будапеште на следующую конференцию. Вскоре Боря привёз мне второй том. Третий том ещё через три месяца передала Ирина Седых из Томского университета. А четвёртый том получал в магазине и передавал в Москву «для ученицы Льва» по высоким академическим каналам сам Тивадар Дьярмати – академик Венгерской академии наук и однокурсник Льва Яковлевича. Выпуск химфака МГУ тысяча девятьсот пятьдесят шестого года!

В начале восемьдесят восьмого в канцелярию института поступил увесистый пакет без обратного адреса, почтовый штемпель смазан. На конверте размашисто – «Кандидату химических наук Н. А. Кондрацкой». Я пришла в ужас – кому я вдруг понадобилась в качестве кандидата наук? В конверте был изрядно потрёпанный журнал «Дружбы народов» – номер первый за тысяча девятьсот восемьдесят седьмой год. Юрий Трифонов, неоконченный роман «Исчезновение». Я так и не узнала, кто его прислал, и даже Боря Малковский остался в числе подозреваемых. Мы ведь с ним больше не виделись – в том же восемьдесят восьмом году он уехал навсегда в Израиль. А «Исчезновение» с тех пор и поныне – моя любимая вещь у Трифонова. Тамара больше всего любила «Долгое прощание», Гюля – «Другую жизнь», а Галя Ковальчук, которая была постарше нас, – «Время и место». И только «Нетерпение» ни я, ни мои подруги не смогли тогда прочитать. Каждая бросала на третьей странице – там, где Андрей Желябов сжал в кулаке и сломал «железную немецкую игрушку, бородатого рождественского гнома», купленного для сына: «Они должны его возненавидеть». Прочитал весь роман только Анатолий Степаныч и говорил жене: «Какая трагедия!» Шёл восемьдесят девятый год…

7

Шла и наша… трагикомедия. По телевизору в «Новостях» многократно показали Нонкиного мужа Мишу Хапицкого, вдохновенно сражающегося с бабушками за сосиски в магазине «Диета», что на «Щёлковской». Потом, уже в «Вестях», в рубрике «Курс доллара», долго мелькал мой однокурсник Саша Кузин, талантливейший, все говорили, химик, ушедший работать в банк – «семью-то надо кормить». А в девяносто первом – нам с Андреем уже дали квартиру – я забрела за какой-то чепухой в единственный в Академгородке магазин хозтоваров. На крохотном кусочке свободного пространства рядом с кассой остолбенело стоял Анатолий Степаныч, посланный Галиной за стиральным порошком. Весь магазин занимала огромная, до потолка, гора розовотелых унитазов, напоминавшая пирамиду черепов на картине Верещагина «Апофеоз войны». Ничего больше в «Хозтоварах» не было. Мы со Степанычем, как две деревенские лошади, попавшие в большой магазин, долго дивились на это «воинственное великолепие».

На одном из розовеющих «черепов» висела бумажка с такой умопомрачительной ценой, что я робко предположила:

– Это, наверно, за всю кучу?

– Похоже, что за один, – мрачно сказал Толя, всматриваясь в «Апофеоз». – Пошли отсюда! Мы чужие на этом празднике жизни.

Да что это я… «В те дни, а вы их видели и помните в какие…» Лучше вспоминать о том баснословном восемьдесят шестом, когда казалось, что всё ещё впереди и теперь-то всё будет по-другому.

Мы с Эдькой защищались в один день. Мы – до обеда, а после обеда – Игорь Валерьевич, докторскую. Лев Яковлевич тщательно проследил, чтобы казённые фразы в наших введениях не совпадали, кое-что заставил исправить, и мы очень гордились проделанной литературной работой.

И вдруг Игорь Валерьевич с пафосом сообщает:

– Одним из интереснейших путей утилизации солнечной энергии является преобразование её в химическую в искусственных системах, действие которых основано на принципе природного фотосинтеза.

Это слово в слово из Эдькиного введения.

А дальше слово в слово из моего:

– Моделирование процесса фотосинтеза может привести не только к созданию систем, способных запасать энергию солнечного излучения в виде химических соединений, но и к более глубокому пониманию отдельных деталей этого природного процесса.

Я списывала введение у Фарида, Эдька – у Кимыча, Фарид – у Ашота. Но Ашот-то точно ни у кого не списывал! И при чём здесь Игорь Валерьевич?! Он вообще из другой лаборатории!

bannerbanner