
Полная версия:
Огни в ночи
Но! Юродивый Христа ради был бы невероятным эгоистом, если б любил только СВОЕ страдание. Собственное страдание для него – чистое зеркало страдания другого, ближнего, которого по Завету надлежит любить воистину как самого себя.
А тот, другой, идет мимо – да недосуг ему! и было бы кому кланяться, а то – нищему юроду! – мимо живой церквушки с вечно горящими огнями – сквозь все морозы и дожди – живых глаз. Глаза слезятся от ветра; юродивый, со слезами на скулах, смеётся над войной, гладом и мором, ибо знает, что они преходящи, просвистят и следа не оставят. А любовь вечна; она-то останется. Вечна, как горячий хлеб, поцелуй, смех.
Смеётся не обидно – смеётся вольно, радостно. Это свобода смеха. Равно же как и свобода плача, если над чужим горем – человека ли, княжества, государства – юродивый внезапно и принародно восплачет. Так свободно, с высокой горы радости, может позволить себе смеяться и плакать тот, кто вобрал духом все счастья и все печали всех; для кого толпа – семья, а Бог – родная кровь.
Это и есть предвечная любовь – в понимании юродивого ради Христа; любовь, смыслы которой утрачены. Взамен которой, НЕ ЗАВИСЯЩЕЙ ОТ ВНЕШНИХ ПРИЧИН И СЛЕДСТВИЙ, КРОМЕ ОДНОЙ – ПРИЧИНЫ ЖИТЬ, ЛЮБЯ, вместо обретения радостной свободы, появляются истерия, ипохондрия, души, стресс, депрессия, психоз, суицид и прочие симптомы душевного распада – иными словами, настоящее сумасшествие. Не то Высокое Сумасшествие Добровольной Любви, звучащее оправдательной нотой всего человеческого бытия на земле, а та патология, что просит срочной лечобы и умелого лекаря, – да никакие снадобья, никакие ножи хирургов здесь не помогут, кроме одного: звёздного ножа, звёздного Меча, что сжимает в руке карающий и любящий Ангел Апокалипсиса.
Юродивый – не Ангел мщения, не общественный доктор, хотя и несёт в себе (не явно: тайно, ведь он тайнозритель) их прямые признаки. Он – живое оправдание мiра, лишь ПРИТВОРЯЮЩЕГОСЯ нормальным, хорошим, пристойным, приличным. Он – камень яркого смысла в оправе серой дождливой повседневной бессмыслицы. На глупо-умный и заштампованный цивилизацией онтологический вопрос: в чем смысл жизни? – юродивый ответил молча, всем собой: в отражении страдания каждого – как в зеркале – в одном моём страдании, угодном Богу. Так я искупаю грехи. Так я соединяю времена.
Мне скажут: так было – во времена Смуты? А сейчас? Сумасшедшенькие у хлебных ларьков, у входов в кинотеатры, в подземках, в переходах метро, в толкотне вокзалов, где так прекрасно и благостно согреться, особенно зимой, в лютые холода, – их нынче считают юродивыми – по некоей исторической инерции, прежде всего, по похожести: ТЕ тоже сидели вот так же, тянули руку – так же… Нищий, голодный, просящий – значит, уже сумасшедший: на хлеб себе заработать не может? С головой что-нибудь не так? Проныры – живут, а этот – простодыра?
Тот, прежний юродивый, избирал свой Путь, любил косноязычной, смешной с виду и на слух, полудетской, простонародной молитвой каждого человека: недостаток любви в традиционно-неизменно жестоком мире компенсировался сумасшедшей любовью на виду, на миру. Старинный юродивый молился за всех – на виду у всех, и, значит, сакрал, тайна и тишина молитвы беспощадно и весело вытаскивались наружу, мотались на ветру, как свадебные простыни или скоморошьи ленты. Тогда, обвязанный цепями, увешанный крестами, в синяках и сукрови, со ступнями, порезанными о закраины льда, он хорошо понимал и знал, к чему, зачем он носит вериги. Он подносил к губам на морозе неподъемный крест, мотавшийся на ребрастой груди, обворачивал себя чугунными цепями, радуясь этим нехитрым символам преодоленного и возлюбленного страдания, и губы кровавились, когда он целовал обнимавшее его железо.
Юродивый носил вериги для того, чтобы все видели, как тяжело, страдально несение БОЛЬШОЙ ЛЮБВИ. Как не все способны на это несение, поднятие. Ни грана гордыни тут не было. Это была простая констатация факта: видишь – гляди. По Иоанну Богослову: иди и смотри.
И ни грана дидактики тут не было тоже. Яркая зрелищность, демонстрационность оригинальной, ни на кого и ни на что не похожей фигуры юродивого на Руси являлась формой, полностью эквивалентной его внутренней сути. Он БЫЛ, бытовал, и он сам, своим существованием, образовывал уникальное пространство (образовывал: одновременно и порождал, и просвещал).
Просветительская миссия юродивого! Не слишком ли сильно сказано? Но ведь и копеечки, и плевки – не единственные отдарки ему от (по-своему) сумасшедшей и (по-своему) благодарной пестрой толпы. Люди в России воспринимали, отдаляясь, уходя с площади, унося в памяти последние его слова и выкрики, нищего юродивого как ПРОРОКА, как провещивателя, что предсказывает и нового царя, и смертоносную звезду в небесах, и Последние Дни, и рождение детей, на чьей коже просмотрятся тайные знаки, и – заодно – угадывает, знает личную судьбу каждого, кто осмелится спросить его о ней, узнать…
Поэтому почитание юродивого неведомым образом уживалось в русской душе с поношением и снисхождением, направленными в его адрес: пророчья сила крепко чувствовалась в нём, когда он вставал над сугробом и кричал в толпу непонятные, дикие тексты, на деле разгадывающиеся крайне просто. Вся символика высказываний юродивого предельно проста, основана на мировых архетипах: жизнь – смерть, любовь – ненависть, зло – добро, грех – искупленье, грешное – святое, война – мир (и иже с ними). Пророческая нота взята изначально и смело, без напряжения горла и сердца.
А народ был отнюдь не глухой, чтобы ее совсем не услышать. Более того: именно эта постоянно, Grundton’ом, звучащая нота и будоражила души живые, не давала им уснуть, погрязнуть в спячке, в еде-питье, в забвении, в мертвости и тоске. Напоминала о том, КТО МЫ ТАКИЕ ЕСТЬ НА САМОМ ДЕЛЕ.
Пророки – и юродивые. Страшно близко. Быть может – одно.
У меня в романе «Юродивая» юродивый Царь-Волк – отец юродивой Ксении; обе фигуры столь же мифологические, сколь и живые, вечно живущие на Руси и для Руси. И Царь-Волк, и Ксения – пророки; они видят будущее, проживают тысячи жизней, видят Время, насквозь проглядывают его синюю страшную толщу.
Родится волчонок
…юродивый Царь-Волк прыгает через девять огней —
катайся колесом, скоморох, до скончанья дней!
Царь-Волк сер-мохнач, коронушка златая на башке,
вдоль по улице стелись – бесьей шкурой на Божьей руке!
вдоль да по широкой, удаленький, сер-клубком катись!
на тебе, Царь-Волк, смур кафтан, опоясочка-жись,
опоясочка небесная, шелковая,
шапка бархатна, локоток выгнут подковою,
ах, околыш черна соболя, сапоги сафьяновы!
ты, Царь-Волк, с ума спятил меж людьми пьяными!
рукавички барановы нацепил на лапы когтистые —
да вдоль по улице мостовой – перекати-полем неистовым!
рукавички барановы, за них монета не даванная,
с короба стащены у торговца обочь вина разливанного!
об землю вдаришься – обернёшься, Царь-Волк, добрым молодцем…
таковому красавцу девки, яко Богу Осподу, молятся!
под полою гусли тащишь, а можа, на загривочке…
за пазухой – дуду-в-горюшко-гуду,
льётся песня яко сливочки!
стань как в землю вкопанный, Царь-Волк, да заиграй на гусельках!
а зубами щёлк, щёлк… а дрожат-то усики…
а струна-то загула, загула, дотла ветер сожгла,
а дуда-то выговаривала, будьто солнце рожу жарило!
ах ты, Царь ты Волк, не узнать тебя, княжича!
не возьму я в толк, как измазал ты морду сажею.
как умыл пасть вдругорядь —
да пошёл плясать,
колесом средь толпы кататься ринулся!
ах, палач ты кат,
ах, вор ты тать,
зачем яблочком наливным из-под сердца вынулся?!
а старуха с печки прыг – и с тобою пляшет вмиг!
и пляшет рядом старик,
безумный беззубый гриб-боровик,
а теперь с Царь-Волком – безусый новик!
угости старуху, Волк, да пищей своей,
из кафтана выдерни гусей-голубей,
шею голубке сверни да старухе всучи —
пущай в чугуне сварит в широкой печи!
крынка овсяного теста —
вот бабка и невеста!
молчи, бабка,
чай, не девка, на передок слабка!
а ты, девка красна, к Царь-Волку ближе шагни…
зришь, в глазёнках его горят огни…
а ну, валяй, ближей подойди…
как он зраками жрёт лалы на твоей белой груди…
а ты гляди, на Царь-то-Волке кафтанчик-полудурьице,
кафтанчик-полудурьице, златым дымком курится,
миткалинова рубаха развевается-трепещется,
скоморохово монисто бьет сребряным подлещиком,
ну давай, девка красна, Царь-Волка обними,
между всеми изумлёнными людьми,
пущай охают и ахают, возжигают очи ярче свечи,
а ты, девка, Зверя перед плахою, яко Бога, приручи!
а ты, девка, Волка из руки корми,
да за шею его крепче, крепче обыми,
развяжи на ём опоясочку шелковую,
шепни на ухо шерстяно ёму шелково слово,
а он тебе и прорычит в ответ:
не Зверь я на множество злобных лет,
не Волк я, резцов-клыков снежный горох,
а Царь скоморохов, наиважный скоморох!
скоморошки люди добрые, голосят-поют,
сухарь чёрствый весело жуют,
да так и помрут в безвестии,
скоморошки всюду дома, скоморошки очестливые,
скоморохи высоко летят, яко ангелы Божии,
скоморохи вина не вкусят во грязи-бездорожии,
скоморохи не смолят табак,
не обидят калик перехожих-нищих,
скоморохи не ловят в горсть пятак,
ежели деньга в кровище,
скоморохи шапки рытого бархата на затылке носят,
скомороху для весёлой пляски все одно – весна ли осень,
обними, красна девка, Царя-скомороха да изо всех силёнок!
зачуешь волчью силу!.. гляди, родится волчонок…
Юродивый – русская трансформация, родная трансляция ветхозаветных Иеремии, Иезекииля, Даниила, Исайи? А как же тогда быть с теми жалкими, скрюченными в грязи сумасшедшими, бормочущими не откровения – невнятицу и околесицу? Там, в этих сбивчивых косноязычных текстах, какой смысл просвечивается и пылает? И разве возможно сравнивать мощь Исайи или Амоса с бедным, совсем не Шекспировым и не библейским словарем уличного помешанного? Спасает ли его не чугунный – оловянный крест на груди? Или на Руси, хоть и гогочут и тычут пальцем в юродивого, а все же поклоняются ему тайком и незаметно обожествляют его, как некогда – язычники – идола, ибо темнота и заумь его речей предполагают тайносмыслие и силу неразгаданной и волшебной загадки?
Юродивый – некий тайный «лакмус» энергетики либо астении общества. Он присутствует в обществе всегда, но отчего-то на площадях – «на стогнах града» – его видно чаще и ярче и слышно громче тогда, когда на страну, на культуру, на эпоху обрушиваются всякого рода катаклизмы.
Излом времён! Это любимое пространство юродивого – здесь он как рыба в воде. И дело не в том, священен он для обывателя или презираем. ОН ЕСТЬ – и всё тут. А зачем он есть? А чтобы воскликнуть: вот оно! То, что вы не видите, не слышите! А времена наступили, пришли! И над временами – поверх – то, что и есть ГЛАВНОЕ для вас! А вы только себе под ноги да в карман глядите!
На беду, охватившую этнос, юродивый реагирует мгновенно и сильно. Если Григорий Распутин был вместе и святым и дьяволом, и распутником и врачевателем, и диким зверем и просветленным паломником, – значит, он был несомненным юродивым. Юродство Серафима Саровского или Нила Сорского – абсолютно другого порядка, но происхождения того же. Пророк на Руси, так же, как и в пространстве семитской, вольнопустынной Библии, сильно, разительно отличается от простого человека: уклад жизни юродивого странен, его внешность часто уродлива, его выкрики непонятны и страшны, – но то, что он вещает ВАЖНОЕ, что он несет БЛАГО, а не ЗЛО, – понятно и грамотному и неграмотному.
Увеличивается количество больных среди здоровых, но возрастает и количество юродивых среди одарённых.
Как, юродивый, кроме пророка, ещё и…
Да, да, именно так. Юродивый – ХУДОЖНИК, у которого цель оправдывает средства настолько, что сам он, весь, до капли крови, до последней жилы, состоит из этой цели, и даже арсенал средств ему абсолютно не нужен: ОН САМ ЕСТЬ ВЕЛИКОЕ ХУДОЖЕСТВЕННОЕ СРЕДСТВО БОГА, посредством которого Бог, как худой и грязной кистью, тем не менее кладущей яркие и рельефные мазки, пишет мир и достигает своей единственной цели – пробиться в сердца: «Я есмь Путь и Истина и Жизнь».
Цель жизни художника – сама его жизнь: оставить яркий золотой, самосветящийся след во тьме, во мраке мира (мрак до рожденья и после ухода – беззвездный, пустой, НЕЗНАЕМЫЙ нами). Такой странный, ни с чем не сравнимый, издалека видный, как комета в небе или молния в тучах, ЮРОДСКИЙ след. То, что делает художник, он делает вразрез с обществом; общество его гонит, не принимает, давит, шпыняет, хохочет над ним – он упорно делает свое, то, к чему призван, идет по своему пути, не сворачивая. Он исполняет миссию, и миссия не приносит ему никаких ощутимых дивидендов, кроме дивиденда радости: Я СВОИМ ТВОРЕНЬЕМ МОЛЮСЬ ЗА ВСЕХ И ОПРАВДЫВАЮ ВСЕХ, КТО НЕ МОЖЕТ ТВОРИТЬ – ПЕРЕД БОГОМ.
«Священническая» миссия художника скрыта от догадок (наверное, даже самих священников) и тем более от невооруженного глаза простого человека. Для него самого она не значит ничего – он ее просто не осознает. Кто начинает осознавать, как, например, Гоголь в последнее время своей жизни, – уходит в мир иной быстро, странно, тайно и страшно: тоже по-юродски. Последнее слово Гоголя: «Лестницу!..» – не было ли намеком на восхождение, на восстание из гроба – сиречь, на ВОСКРЕСЕНИЕ собственное, на повторение миссии Господа? И он, Гоголь, взят был из дольнего мира ТУДА не за святотатство – не наказан, а вознаграждён юродским и странным прощанием он был, хотя чаши весов пораженья и победы в Юродивом Пространстве космично уравновешены и нашим бедным земным рацио неразличимы. И он, Гоголь, по легенде из гроба пытался выйти, в домовине перевернулся. Да и находился ли он по эксгумации во гробе – еще вопрос, как бы ни была жутка и мистична сама его постановка.
Художник – мистика, легенда. Художник – юродивый преобразователь быта в бытие.
Художник, как и юродивый, – живое напоминание миру и клиру о горней силе.
Он не лицедей, он не исказитель и не нарушитель: он вестник очищенной от наслоений правил, этикетов и comme-il-faut живой истины, а она, как и Дух, ее проявление, реет, где хочет.
***Ах, обнять бы всех!.. времена на смехНе поднять… таковы неисходные…По дороге идти между мук и утех…Поминая шаги Господние…Ах, да смейтесь вы!.. не сносить головы.Хулиганила, непотребничала,Во грехах, что гуще чёрной травы,Все валялась – пьяной царевною…Ах ты путь мой, путь!.. Вот возьму на грудьЯ тебя, мой путь, – истомилася!..Так мне больно, путь… отдохну чуть-чуть…Дай забвения сладкой милости…Шире руки раскинь!.. Вьётся синь-полыньДа по ветру – вьюгой серебряной…Я кричу: отзынь!.. визг: на кичку сарынь!..Глотку жгу напевами древними…Да, я древняя вся! И живу не прося!И живу, на ветру скитаючись!Утром щиколки мне целует роса…Плачет тучею небо усталое…Ах, иду-иду!.. Сколько раз в годуВы в меня – то снежки, то булыжники?..А мою ли песенную страдуНе услышите, вы, чернокнижники!..Я и солнечных книг, я и лунных книгДо пяти смертей начиталася…А ко мне щекой снег седой приник,В лучезарной, холодной жалости…Ах ты снег мой, снег!.. Может, ты человек!..Лишь под коркою льда блестящего…Да и я человек!.. Да и Мiръ – человек!..До конца своего… настоящего…Да и Бог – человек!.. не умрёт вовек…А умрёт – воскреснет… под пыткою…Вот он, свет мой, свет из-под тяжких век!Век, зашитый белою ниткою!Вот погибель моя!.. А танцую я!..Шире, шире руки раскинула!Эх, народ-народ!.. вся моя семья!..Серебристый мой ствол осиновый!..Иглы сосен-пихт!.. я – живая пищаль —Вдоль по рельсам, да по серебряным!Мне канатом – сталь! Ничего не жаль!И ни верности… и ни ревности…Образ Твой Пречист… Боже, палый лист…Боже, светишься весь прощением…Там, за далью рельс, Ты для всех воскрес —Из кадила времен каждением!Наважденье мне… ах, гореть в огне…Я согласна, в мешке-моем-рубище —Вдоль по рельсам идти, Боже-Боже, прости,Всерыдающей и вселюбящей!Я устала молчать! Я хочу кричать!На весь мир Твой, Боже, неистовый,И босою стопой прожигать Твою гать,Мчаться по ветру медными листьями!Я согласна всем – да, всем! – умереть!Каждой кошкою, каждой мышенькой…Всем родиться! Всеми глотками петь!Не споёшь всего… не надышишься…Ах бы, жить да жить!.. Целый век иль два!..Что за шум за спиною?.. поезд ли?..Ах, задавит… и пусть… я останусь живаС нежным, Живым в помощи, поясом…Ах, сомнёт – и пусть… и не обернусь…Голова не гола – свечусь кикою…Не мешок – парча… низка перлов-бус…А рубины с плеча – земляникою…Не руби мя сплеча!.. я ж твоя свеча…Я ж ещё погорю… не гаси меня…Дикий, смертный гудок… как жизнь горяча…Только пламя… ни воли… ни имени…И на рельсы сребряные так упаду,Распластаюсь… снега узорные……задавили бродяжку… загасили звезду…Безымянную… беспризорную…Вспомним знаменитого «Степного волка» Гессе: «ТОЛЬКО ДЛЯ СУМАСШЕДШИХ» – гласила вывеска, приглашая войти, и мы со страхом, с замиранием сердца, с холодком под ложечкой – нагнувшись, перекрестившись, вместе с автором – входили. Куда?
Разговор с дьяволом «тет-на-тет», так же, как и разговор с Богом, есть прямая прерогатива юродства – поступка из ряда вон, немыслимого в бытовом пространстве вообще. Обратим внимание на то, что в эпоху первохристианства учащались встречи с Богом – в позднейшие эпохи, особенно в последние двести-сто лет, участились свиданья с дьяволом. Художник, как мембрана, юродиво-доверительно среагировал на тенденцию. Души и умы вверглись в страх и пребывали в нем, как в собственном доме, и это был не Божий страх, осветленный с самого начала, а темный и давящий – прямое отражение метаний и сгущений богатого мрачностями времени.
И все же! Доверительно входя в гости к высшим Силам, переступая надмирные пороги, художник-автор сам «впадал в грех» юродства, сам – и огульно – сразу записывал себя в изгои, в изгнанники, в поэты – в когорту тех, «кто жаждал быть, но стать никем не смог» (Макс Волошин, венок сонетов «Corona astralis»). НИКЕМ – с точки зрения опять же comme-il-faut. Шаляпин рассказывает об одной ночной поездке: после репетиции остановил извозчика, едет, трясется. Разговор затеялся сам собой. «А ты, Шаляпин, что делаешь?» – «Да вот, брат, пою». – «Эка! Да ведь и я тоже пою. Особливо на свадьбах, на гулянках люблю петь. А делаешь, делаешь-то ты что в жизни?» И извозчик успокоился только тогда, когда Федор Иванович сказал ему, что он держит хлебную лавку: «Ну, вот это я понимаю – дело!»
То, что делает юродивый в жизни, теряет всякий смысл, если глядеть на его действия из окна кухни или из ворот рынка, и НАПОЛНЯЕТ ВСЮ ЖИЗНЬ ВОКРУГ СМЫСЛОМ, ежели обозреть совокупность его действий, скажем, с горы Синай или горы Фавор.
Есть у Господа загадка – нам ее не разгадать:Отчего одной заплаткой нам назначено мерцатьНа рубахе злого мира, в клочья порванной стократ,Где одни святые дыры бьются, плачут и горят?!Юродивые воткнуты в мир, как угли в булку. Булка хороша, и вкусна и сладка единственная жизнь, и охота в ней уюта, вкусноты, довольства, комфорта и консорта. Да бац – уголек на зуб попался. Тьфу! – плюнул, да вместе с зубом. А в дыру от зуба ворвался ветер, вихрь, лютый холод, открытый Космос. И ты задрал голову в отчаянии и едва ли не впервые увидел, что над головой – тоже открытый Космос, и под ногами – он же, и вокруг. И страх охватил тебя, и понял ты, что подобен Богу и тоже, как и Он, от века летишь в пустом пространстве. И не за что держаться. И вокруг тебя, рядом, такие же летящие, отчаянно кричащие тела. Вопящие души. Прижаться! Найти родное! Обрести! Да, находишь своё. И хватаешь. И не отпускаешь больше никогда. Никогда – пока летишь. А пропасть бессознания, небытия – вот она.
И ты понимаешь в последний миг, что все правильно, что тебе и надо жить тут, вот так – лететь, гибнуть, видеть яркие звёзды, прижимать к груди любимое тело, пить любимые губы, как вино Причастия. Ты причастился юродства, а это значит – свободы. Ты теперь в свободе – дока. Ты в ней царь и сам с усам. Да беда: времени на царствование тебе отпущено очень мало. До обиды!
Но, пока летишь ты, обрываясь в пустоту, как брошенный жестокой рукой камень (а сколько таких КАМНЕЙ было кинуто в юродивых! им в спины! положено в их ПРОТЯНУТЫЕ руки!), ты понимаешь единственное счастье свое и дело свое – долететь за нелетящих, разбиться за твердолобых и медных, увидеть – за слепых, выкричать – за немых.
Умереть – за бессмертных.
«Бурное море моё, поёт справа и слева…»
Бурное море моё, поёт справа и слева…Снежное море моё, холодит тело рубаха…По морковному хрусту летят стопы, на устах – напевы,А лик закинут к небу без злобы, без страха!Ох, наслушалась я небылиц про себя за век мой!Ой, наслышалась я клеветы подмётной!Бегу по снегам босиком, вижу вдали нежный брег мой —Рассветный брег снежно-алой зари бесплотной.Мя языком вырывали из колокола, в реке топили.Мя похищали – а я опять на свободе!Мя мазали грязью – а я во славе и силеОпять пела грозные песни свои при народе!Опять на младом снежку сидела и пела!Опять певчие птахи изо рта моего излетали —Мороз Пожирателю снов насквозь прокалывал тело,А мя, яко Херувима, щадил, без тоски и печали!Ползла изо всех проходных дворов многоглавая Гидра,Брела Айравата по улице зимней, бивни топыря…Меня убивали – а я, очами нагимиСнега сжигая, зубами блестя, плясала на пире!Застыл ледовый дворец… конькобежцы снялиКоньки… зашвырнули их за сугроб, за вереть…Бурное море метели! Верещу в одеялеМладенцем! Яблочны щеки! На колени валится челядь!Ах, эта бродяжка, лишь миг назад… глянь-ка – ребёнок царский!Да вырастет, вымахнет древом, всё одно расстреляют…Меня бичевали – а всякий удар – подсказкой,А всякая плеть – во благо, и рана живая!Да я, мои зимние люди, давно уж сплошная горячая рана!И это – веселье! И это мне – радость, праздник и воля!День солнечный, холод, сегодня я встала рано,Бегу по граду, плюнь ты вослед мне, что ли!Застынет плевок на лету – жемчужиной нежной!Застынет во взмахе кулак, для битья воздетый!А я на снег воссяду боярыней снежной,И брызнут от лика, от кики лучи великого света!Да я уж нездешняя! Как бы вам это… тихо…Слепым шепотком… чугун-молотком… рассыпаны гвозди…Кровь на снегу… не пожелай врагу ни лешего лиха,Ни лютого крика, родимой могилы возле…О, пусть все живут!.. Хоть пять минут… хоть столетья…А я уж небесная! По облакам пробегаю.Свисти! Улюлюкай! Каменья швыряй! Я – ветер,Я снег и солнце, и мёртвая я живая!Бурная бездна, вздымай Посейдоновы вздохи…Бурное море моё, пой мне гимны справа и слева!Я бегу по вьюжной воде Альтаиром, слепящим сполохом.Преблагославенна еси моя Богородице, Дево.Наступающий век – быть может, век осознания Россией СВОЕГО СОБСТВЕННОГО ЮРОДСТВА. То, что выкаблучивает Россия-мать на протяжении своей истории и особенно последнего векового поворота времён, смело расценимо как юродство чистой воды. Куда она сейчас махнёт? Что невнятное миру проорёт?!