
Полная версия:
Вторая партия. Волга впадает в сентябрь
– Я не слышала, – сказала она. – Я репетировала.
– Я понял.
– Мне негде больше. В каютах стены тонкие.
– Это не отменяет швартовки.
– Я не говорю, что отменяет. Я просто объясняю, – сказала Варвара, чувствуя, как у неё внутри просыпается то, что тётя Эмилия Карловна называла «твоя оборонительная колючка». – У меня идёт Шнитке. Если я не отрепетирую третий такт, то на концерте в Угличе мне придётся изображать из себя человека, которому всё равно. А мне, представьте, не всё равно.
– Я слышал, – сказал капитан.
– Что вы слышали?
– Третий такт. – Он помолчал. – У вас там что-то не так.
Варвара подняла брови.
– Простите?
– Третий такт. Вы его три раза играли, и каждый раз по-разному. Один раз вышло лучше остальных.
– Какой? – спросила она, хотя вопрос был совершенно не к месту.
– Второй, – сказал капитан без малейшей паузы.
Матрос с канатом тихо кашлянул.
Варвара смотрела на этого человека и не могла решить, смеяться ей или обижаться. Второй раз у неё действительно вышло лучше. Она сама это заметила. И то, что мужчина в кителе, который вообще-то пришёл её выгонять, заметил то же самое, было возмутительным до такой степени, что она не нашла ничего умнее, чем сказать:
– Это Шнитке. Так написано.
– Тогда он ошибся, – сказал капитан совершенно серьёзно.
– Он гений!
– Гении тоже ошибаются, – сказал капитан. – Я, например, вот так на причал не захожу.
Он надел фуражку, коротко кивнул матросам, и те мгновенно, с явным облегчением, бросились к канатам, обходя Варвару с двух сторон, как обходят препятствие в коридоре. Пюпитр кто-то аккуратно отставил в сторону. Варвара стояла с альтом в руках и смотрела, как швартовые летят на причал, как их ловят, как теплоход, тяжело и плавно, касается каменной стенки и замирает. Всё это заняло минуты три и прошло совершенно без неё.
– Меня зовут Варвара, – сказала она вдруг, неизвестно зачем, в широкую спину капитана.
Он остановился на ступеньке трапа. Не оборачиваясь.
– Рябинин, – сказал он. – Николай Андреевич.
– Очень приятно.
– Мне тоже, – сказал капитан. – Идите завтракать, Варвара. Зинаида Петровна печёт блины.
И ушёл наверх, а за ним потрусил Боцман, на ходу оглянувшийся на Варвару с таким выражением, что она не поняла: то ли извиняется, то ли предупреждает.
– Ого, – сказал за её спиной веснушчатый матрос.
Варвара обернулась. Он смотрел на неё с неподдельным, почти детским изумлением.
– Что «ого»?
– Вы с ним говорили, – сказал матрос. – Вот, долго. Он обычно не разговаривает. Он вообще на «ага» и «нет» живёт.
– Он сказал мне, что я мешаю швартовке.
– Ну, – согласился матрос. – Это да. Но он ещё и про Шнитке сказал. Я слышал. Я Костя, кстати, – добавил он, спохватившись.
– Варвара.
– Я знаю. Вы вчера последняя пришли.
Она убрала альт в футляр, свернула пюпитр, собрала разлетевшиеся ноты. Руки у неё слегка дрожали, и она не могла понять, от холода это или от чего-то другого. Колокола в городе уже умолкли, туман постепенно рассеивался, и на причале, за мокрыми перилами, открывалась набережная, такая нарядная, будто её только что вымыли: низкие дома, красные кирпичные стены, белая колокольня и деревья, уже тронутые первой жёлтизной. Над Волгой стоял бледный, ещё не окрепший свет, и вода под ним казалась молочно-зелёной.
В столовой пахло блинами и дымом. За длинным столом уже сидели несколько оркестрантов, зевающих, растрёпанных, и ели молча, как едят люди, которые проснулись слишком рано и пока не уверены, что это было необходимо. Варвара села рядом с Тамарой, которая встретила её вопросом без всякого предисловия:
– Тебя капитан ругал?
– Откуда ты знаешь?
– У нас весь теплоход знает. Мне Лена сказала, а ей Нина, а Нине кто-то из матросов. Ты стояла на носу, играла в халате...
– Это свитер.
– Играла в свитере и в пижамных штанах, а он спустился с мостика и лично тебя выставил.
– Он меня не выставил. Он сказал, что я мешаю.
– И что ты?
– Я сказала, что мне негде репетировать.
– И что он?
– Сказал, что у меня во втором разе вышло лучше, чем в первом и третьем.
Тамара замерла с блином на вилке.
– Варя, – сказала она медленно. – Он тебя слушал.
– Он просто стоял рядом.
– Он тебя слушал, – повторила Тамара, и глаза её засветились тем особым светом, который Варвара ненавидела в подругах и любила в Тамаре. – Ты понимаешь, что это значит? Человек, который на швартовке не может отвлечься на что-либо постороннее, потому что от этого зависит жизнь и здоровье пассажиров, вдруг оценивает твою игру. В третьем такте!
– Это значит, что у него хороший слух. Больше ничего.
– Больше ничего, – согласилась Тамара с таким видом, с каким соглашаются, когда не согласны категорически.
Зинаида Петровна, проходя мимо с подносом, остановилась возле их стола, поставила перед Варварой тарелку с дымящимися блинами, баночку сметаны и розетку с вишнёвым вареньем и сказала негромко, чтобы не слышали остальные:
– Вы его не бойтесь, Николая Андреича. Он только с виду суровый, а так он тихий. Это я вам говорю, я его двадцать лет знаю.
– Я не боюсь, – сказала Варвара.
– Вот и правильно. – Зинаида вздохнула. – А то он знаете, как говорит? Он говорит мало, зато каждое слово как гвоздь. Если уж сказал, то навсегда.
– Да он мне, в общем, ничего и не сказал.
– Сказал, – возразила Зинаида. – Он вам про третий такт сказал. Он, между прочим, с женой своей, с покойной, лет десять не разговаривал ни про что, кроме хозяйства. А вам про такт. Вы подумайте.
Она ушла, а Варвара осталась сидеть над блинами с очень странным ощущением, будто её только что поздравили с чем-то, о чём она не просила.
К концу завтрака в столовую заглянул Костя, огляделся, нашёл её глазами и подошёл, держа что-то в руке.
– Вам просили передать, – сказал он, протягивая сложенный вдвое листок. – От вахтенного помощника. То есть от капитана. То есть через помощника.
Она развернула бумагу. Это была страничка из обычного блокнота в клетку, исписанная чётким, мелким, очень прямым почерком, какой бывает у штурманов, привыкших заполнять журналы в качку:
«Кают-компания свободна для индивидуальных занятий ежедневно с 9.00 до 11.00 и с 14.00 до 16.00, кроме дней концертов. Рояль не трогать, там настроено. Н. Р.».
Варвара прочитала записку два раза, потом сложила и сунула в карман.
– Что там? – спросила Тамара, вытягивая шею.
– Расписание, – сказала Варвара.
– Какое расписание?
– Репетиционное.
Тамара посмотрела на неё долгим взглядом, потом тихо, с наслаждением, откусила кусок блина.
– Не говори ничего, – сказала Варвара.
– Я молчу, – ответила Тамара. – Я просто ем.
Под столом, возле Варвариной ноги, что-то тёплое мягко ткнулось ей в щиколотку. Она заглянула вниз. Боцман, невесть откуда взявшийся, сидел там и смотрел на неё жёлтыми, совершенно невинными глазами, а хвост его, обвившись вокруг ножки стула, чуть заметно подрагивал на самом кончике, как у кота, который знает больше, чем говорит.
– Предатель, – сказала Варвара тихо. – Ты же к нему пошёл.
Кот зажмурился, и в этот момент снаружи, на причале, кто-то громко позвал Костю, а в иллюминаторе, прямо перед её глазами, выглянуло из тумана первое солнечное пятно, и вся Волга разом стала золотой.
В Угличе им предстояло играть вечером. Шнитке, Моцарт и что-то из Чайковского для публики попроще. До концерта оставалось одиннадцать часов, и первым делом Варвара собиралась пойти в кают-компанию, на ту самую репетицию с девяти до одиннадцати, которую ей разрешили. Третий такт ждал её.
Она допила чай, встала и, прихватив с собой тарелку с оставшимся блином (для Боцмана, разумеется, чисто из вежливости), пошла к лестнице.
Глава 2
Дорогу от столовой до кают-компании Варвара нашла не сразу, хотя на таком теплоходе заблудиться, казалось бы, негде: три палубы, два трапа и один длинный коридор, по которому, если идти достаточно долго, обязательно куда-нибудь придёшь. Она вышла из столовой не в ту дверь, поднялась по узкой лестнице, которая оказалась служебной, и упёрлась в железную дверь с надписью «Посторонним вход воспрещён». Постояла перед ней с блином на тарелке, прикидывая, считается ли она посторонней, если сегодня утром её уже один раз лично выставляли с палубы.
Дверь не открывалась ни от толчка, ни от взгляда. Боцман, сидевший на ступеньку ниже и наблюдавший за её манёврами, поднялся, шумно вздохнул, как вздыхают люди, потерявшие терпение, и пошёл вниз, ни разу не оглянувшись. Варвара посмотрела ему вслед, потом на блин, потом на дверь и двинулась за ним. Кот провёл её обратно через столовую, где уже убирали со столов и никто на них не обратил внимания, к широкой лестнице с резными перилами, которой она вчера почему-то не заметила, потом по знакомому коридору с красной дорожкой, мимо собственной каюты и каюты Аркадия (из-за этой двери она прошла быстрее, чем нужно), до самой кормы, и остановился перед двустворчатой дверью с латунными ручками. Сел, обернул хвост вокруг лап и посмотрел на неё так, что оставалось либо открывать, либо извиняться.
– Спасибо, – сказала Варвара. – Блин тебе.
Боцман понюхал, откусил самый краешек, прожевал с лицом человека, которому подали совсем не то, что он заказывал, и ушёл, оставив остальное на полу. Варвара подняла тарелку, подумала, что за этим теплоходом придётся наблюдать, как за очень большой и очень вежливой кошкой, и толкнула дверь.
Кают-компания занимала почти всю корму второй палубы, и это было, пожалуй, лучшее помещение на судне, потому что окна в ней шли по трём сторонам, широкие, с мелкими переплётами и белыми занавесками на латунных кольцах, и в каждом стояла река. Стены обшиты тёмным деревом, которое старше Варвары лет на тридцать, пол покрывал вытертый ковёр с красно-синим узором, а с потолка свисали три люстры с хрустальными подвесками, и одна из них слегка позвякивала в такт машине. В углу, у задней стены, стоял самовар размером с небольшую собаку, начищенный так, что в нём можно было бриться, и на кранах висели картонные бирки, написанные чьей-то твёрдой рукой: «чай», «кипяток», «не трогать, горячо». Рядом застеклённый шкаф, а в нём модель «Герды» величиной с батон, барометр со стрелкой, застывшей где-то между «переменно» и «ясно», и десяток книг в одинаковых серых переплётах. У среднего окна, чуть наискосок, чтобы свет падал слева, стоял рояль.
Рояль был чёрный, потёртый по краям, с облупившейся золотой надписью над клавиатурой, а на крышке виднелись три круглых следа, оставшихся, видимо, от чьих-то стаканов лет сорок назад. Варвара подошла и нажала одну клавишу, ля первой октавы, тихо, одним пальцем. Звук получился тёплый, слегка глуховатый, и повис в воздухе дольше, чем она ожидала. Комната оказалась неплохая: дерево и занавески съедали резкость, но не глушили совсем, так что играть здесь было можно, а слушать даже приятно.
– Варенька, ну что же вы, – сказали у неё за спиной. – Капитан просил рояль не трогать.
У двери, с двумя стульями в каждой руке, стоял Савелий Исаевич, и лицо у него было такое виноватое, как будто это он сам только что нажал клавишу.
– Я не трогаю, – сказала Варвара. – Я проверила, как здесь звучит.
– Ну, так звучит, – сказал Савелий Исаевич. – Он у них на особом счету, рояль. К нему мастер из Ярославля приезжал перед самым рейсом, три часа возился, Пряхин рассказывал. Так что давайте мы на него не будем смотреть вообще, чтобы не соблазняться.
Он поставил стулья, вернулся к двери и принёс ещё четыре, потом ещё. Оказалось, что он расставляет оркестр: на подоконнике лежал листок с чертежом, и Савелий Исаевич то и дело сверялся с ним, шевеля губами, отмерял расстояния между стульями шагами, а один раз достал из кармана старую портновскую ленту и измерил зазор у рояля, после чего отодвинул стул на ладонь влево и остался доволен. Варвара опустила тарелку на подоконник, раскрыла футляр, достала альт и села проверять строй. А Савелий Исаевич всё ходил с этими стульями и вдруг сказал, не оборачиваясь:
– Вы давно на этом играете?
– На этом с девяносто восьмого. Мне мама купила, когда я в консерваторию поступила. Фабричный, немецкий, семидесятых годов, ничего особенного.
– Дайте-ка, – сказал Савелий Исаевич.
Он поставил очередной стул, подошёл, вытер руки о жилет и взял альт так, как берут уснувшего ребёнка: одной рукой под гриф, другой под корпус, и сразу как-то весь собрался и стал выше. Повернул колок. Тронул ля струну пальцем, послушал, склонив голову набок, потом тронул ещё раз и поморщился, как от больного зуба.
– Присел, – сказал он. – Я же говорил. Только не вчера присел, а давно уже, вы просто привыкли и подстраиваетесь. Ну-ка.
Он подтянул, подкрутил, достал из кармана жилета крошечный флакончик с чем-то коричневым, капнул на кончик колка, снова подкрутил и вернул ей альт с таким выражением, будто сам собирался сыграть на нём концерт, но уступает ей из вежливости. Колок сидел теперь плотно, и струна держала строй так, как не держала, наверное, лет пять.
– Фабричный, – сказал Савелий Исаевич задумчиво. – Это, знаете, честная вещь. Он не притворяется. Я иногда думаю, что мне такие даже милее, чем которые с историей. С историей капризные и всё время что-то требуют, а фабричный стоит себе и работает.
От его пальцев по-прежнему пахло лаком и чем-то смолистым, сладковатым, и Варвара подумала, что этот запах она будет теперь связывать с каждой настройкой до конца жизни.
– Спасибо, – сказала она.
– Пустое, – отмахнулся Савелий Исаевич и ушёл за новыми стульями.
Зинаида Петровна появилась ровно в девять двадцать, и появилась так, как умеют появляться только люди, которым всё время некогда: с подносом на одной руке, с трёхлитровой банкой под мышкой другой и дверью, которую она открыла плечом.
– Посторонитесь, – сказала она. – Савелий Исаевич, подвиньте стул, а то я вас зацеплю, и будет вам огурцов на лацкан.
Савелий Исаевич подвинулся. Зинаида плюхнула поднос на ближайший стол, поставила банку рядом, и в комнате сразу возник второй запах, поверх мастики и дерева, резкий, острый, с укропом, чесноком и какой-то горчинкой, которую Варвара определила только после третьего вдоха: хрен.
– Угличские, – объявила Зинаида. – Я их в шесть утра взяла, на рынке, у Валентины. Вы знаете Валентину? Откуда вам знать. Она торгует у самых ворот, в синем платке, а бочки у неё стоят прямо в тени, потому что она говорит, что огурец солнца не любит, и я с ней согласна. Они у неё на дубовом листе, на смородиновом и с хреном, ни капли уксуса, и рассол такой, что можно просто пить, ничего не закусывая. Костя помогал таскать, так он по дороге одну банку чуть не уронил, я ему сказала, что убью, и он донёс, как стеклянную.
Она сняла крышку, и запах стал таким плотным, что на него хотелось опереться. Достала из кармана фартука вилку и наколола огурец, тёмно-зелёный, пупырчатый, длиной с палец, и протянула Варваре.
– Пробуйте.
Варвара откусила. Огурец хрустнул так громко, что Савелий Исаевич обернулся. Вкус был холодный, солёный, с лёгкой кислинкой, и сразу за ним вылезли чеснок, хрен, смородина, а где-то в самой глубине нежная сладость, которая бывает только у огурцов, выросших на солнце, а не в теплице.
– Господи, – сказала Варвара.
– Вот и все так говорят, – сказала Зинаида с удовлетворением. – Если не хрустит, значит, не огурец. Мне вообще вся эта нынешняя мода на мягкие и сладкие непонятна. Савелий Исаевич, вам?
– Мне нельзя, – сказал Савелий Исаевич поспешно. – У меня желудок.
– Желудок у вас для того, чтобы туда что-нибудь класть, – сказала Зинаида. – Вы худеете, Савелий Исаевич, я вижу. Скоро в иллюминатор пролезете. Я вам потом пирожков с картошкой отложу, они мягкие, вам можно.
Она вернулась к подносу, сняла полотенце и начала выкладывать пирожки на блюдо, сначала с налимом, потом с капустой, потом с яйцом и луком, и между делом, не прерывая работы и не снижая голоса, выдавала такие сводки, каких Варвара не получила бы и от самого дотошного администратора.
– Ваш главный в восьмой, вы это знаете, – сказала она. – Я ему вчера ночью чай носила, так он меня на пороге минут десять продержал, всё про оркестровую дисциплину рассказывал, а у меня чай стынет. Юлия в девятой, рядом с ним, хотя Пряхин сперва её в четвёртую записал, а потом переписал. Видно, ему объяснили. Лаврентьев в пятой, он с этим своим красным чемоданом, который никому не отдаёт, я пробовала подушку ему отнести, он футляр на кровать положил, а сам на стуле спал. Пряхин во второй, самый ближний к лестнице, потому что ему надо всё время бегать. Маргарита Эдуардовна наверху, в люксе, там раньше то ли министры ночевали, то ли артисты какие-то заслуженные, не помню, я там ковёр пылесосила, так он тяжелее вас обеих. Ну и остальные ваши по двое, по трое. Фёдор Кузьмич у меня жалуется, что кровать короткая, я ему сказала, чтобы в сторону ноги вытягивал, а он не понимает, что в сторону уже стенка.
– Он вчера выяснил, – сказала Варвара.
– Вот и пусть выясняет. Ваш дирижёр, кстати, пирожки не ест. Я заметила: поставлю перед ним, он отодвигает.
– Совсем?
– Совсем. Говорит, диета для рук.
– Для каких рук?
– Не знаю. Руки у него, наверное, на диете. – Зинаида сунула полотенце обратно в карман. – Я двадцать лет на этих рейсах, а такого не видела, чтобы руки сидели на диете. Ну, вы ешьте, ешьте. Это на нервы, – добавила она, указывая подбородком на блюдо. – К одиннадцати все придут злые, потому что не выспались. А вы, – она посмотрела на Варвару внимательно, – не расстраивайтесь, если что. Люди бывают как погода. Сегодня ветер, завтра пройдёт.
И ушла, оставив после себя запах хрена и ощущение, что тебя только что тихо, по-хозяйски обложили подушками.
Варвара подождала, пока дверь закроется, и посмотрела на Савелия Исаевича. Тот стоял с последним стулом в руках и смотрел на банку, и в его лице было такое жадное, такое голодное выражение, что она решила ничего не говорить.
В двадцать минут десятого она осталась в комнате одна. Савелий Исаевич унёс остатки стульев и растворился в недрах теплохода, пообещав вернуться в десять с пюпитрами, и Варвара подняла альт. Прежде всего она настроила его от ля, которое выдавал рояль, потом долго слушала, как гудит под полом машина: звук был ровный, низкий, где-то около ре, и добавлял к любой ноте свою тихую подложку, так что получалось не одно ля, а два. Она подумала, что за двенадцать дней привыкнет, и вообще перестанет замечать, как привыкают к стуку холодильника, а потом, на суше, с непривычки несколько дней будет казаться, что чего-то не хватает.
Потом она положила перед собой Шнитке и взялась за третий такт.
Третий такт получился с первой попытки так же плохо, как и все предыдущие: она споткнулась на двойной ноте, подтянула, дёрнулась, как всегда дёргалась, когда палец не попадал, и сыграла скачок вверх на полтона ниже, чем надо. Она поморщилась, остановилась, помассировала левую руку. Вспомнила, что утром, на баке, во второй раз он у неё получился, и она ещё тогда удивилась. Что она сделала по-другому? Она закрыла глаза, представила то место, прокрутила в голове и поняла: во второй раз она не стала брать двойную ноту первым и третьим пальцем, как написано в аппликатуре, которую ей когда-то вписал педагог, а взяла вторым и четвёртым, потому что палец в тумане сам встал туда. Она проверила. Так было удобнее, рука не выкручивалась, и скачок после этого ложился на место, как ключ в замок.
– Чёрт, – сказала Варвара негромко.
Выходило, что человек в тёмном кителе, который двенадцатью словами выставил её с палубы, оказался прав. Не в смысле Шнитке, конечно, а в смысле её собственных пальцев. Ей хотелось и поблагодарить его, и швырнуть в него этим самым Шнитке одновременно, и она никак не могла решить, какое из двух желаний сильнее, а потому сыграла такт ещё пять раз подряд, с новой аппликатурой, и каждый раз выходило лучше.
К половине одиннадцатого кают-компания начала заполняться.
Люди приходили по одному, по двое, с футлярами, с чашками чая, с папками, с лицами, на которых читалось, как они спали: у кого хорошо, у кого плохо, а у кого вовсе не спал. Фёдор Кузьмич вошёл боком, как входят в узкую дверь очень крупные люди, неся виолончель на плече, а под мышкой маленькую подушку, и первым делом осмотрел стул, а потом сел и вздохнул так, что со стола сдуло листок. Лена и Нина, вторые скрипки, шли держась за руки и о чём-то шептались, и обе сразу замолчали, когда увидели Варвару, и обе одновременно ей улыбнулись, каждая по-своему: Лена виновато, Нина с любопытством. Два альта, Олег Витальевич, спокойный, лысеющий, с пухлыми руками и вечным пакетом семечек в кармане, и Света Ким, тоненькая, быстрая, в очках с круглой оправой, заняли свои места слева от Варвары и начали молча раскладывать ноты, потому что с утра никто из них разговаривать не любил. Валторнист Стас, нервный, с подвижным лицом, заглянул, вошёл, вышел, снова вошёл и в конце концов сел как можно дальше от двери. Гоша Пименов, контрабасист, долговязый, с длинными руками, внёс свой инструмент, как несут чьё-то неуклюжее тело, и целую минуту искал, куда его пристроить, чтобы не сбить люстру. Появились флейтистка, девочка лет двадцати четырёх по имени Кристина, и две гобоистки, обе Галины, одна Марковна, другая просто Галя, с такими усталыми лицами, что казалось, они вдвоём вчера всю ночь пекли хлеб на весь оркестр.
Последним, как положено, пришёл администратор.
Вадим Ильич Пряхин вошёл, остановился на пороге, окинул комнату взглядом человека, у которого в голове лежит схема, и сразу понял, что схема не совпадает с действительностью. Он держал, как всегда, прижатую к груди кожаную папку, и вид у него был такой, словно он только что узнал, что в доме лопнула труба и надо срочно звонить, а телефона нет.
– Коллеги, – сказал он. – Коллеги, прошу сесть так, как указано в схеме.
– А где схема? – спросил Стас.
– Схема на двери, я вывесил.
– На какой двери?
– На той, в которую вы только что вошли.
Стас встал и пошёл смотреть. Вернулся минуты через две и сел на то же место.
– Я там сижу, – сказал он.
– Вы сидите не там.
– Я там сижу, потому что оттуда слышно духовые.
– Но вы духовой.
– Тем более.
Пряхин закрыл глаза и пошевелил губами. Потом открыл и объявил, что теперь, пока не пришёл дирижёр, он хотел бы довести до сведения оркестра несколько организационных моментов. Первый момент: расписание на сегодня, концерт в Угличе в девятнадцать часов, выезд на автобусе в семнадцать тридцать, форма одежды концертная, чёрное. Второй момент: питание. Третий момент: правила пребывания на судне, которые передал капитан Рябинин лично и просил довести до сведения каждого.
– Первое, – прочитал он по бумажке. – Не курить в каютах и на внутренних палубах. Второе, не выбрасывать ничего за борт, в том числе окурки. Третье, не заходить в машинное отделение, на мостик и в служебные помещения без приглашения. Четвёртое...
Он запнулся и покосился на Варвару. Варвара почувствовала, что краснеет.
– Четвёртое, – сказал Пряхин, – не репетировать на палубе во время швартовки и отхода судна от причала, а также в иных ситуациях, когда на палубе производятся работы.
Кто-то фыркнул, потом хмыкнул ещё кто-то, и вот уже Фёдор Кузьмич закашлялся в бороду, а Тамара, которая как раз в эту минуту вошла с чашкой кофе и в шарфе цвета фуксии, остановилась в дверях и спросила звонким голосом:
– А что, у нас кто-то репетировал на палубе?
– Нет, – сказал Пряхин торопливо. – Это общее правило.
– Общее, но очень конкретное, – сказала Тамара. – Прямо вижу, как его вписывали.
Она села на свой стул, поставила чашку на пол, положила смычок на колени и наклонилась к Варваре так близко, что кудрявая вишнёвая прядь свесилась ей на лоб.
– Весь теплоход обсуждает, – сказала она шёпотом. – Мне на лестнице Лена с Ниной уже три версии рассказали. По одной ты спела арию. По другой сыграла «Мурку».
– Я сыграла Шнитке.
– Это хуже, – сказала Тамара. – «Мурку» хоть все знают.
Игорь Павлович Лаврентьев вошёл без десяти одиннадцать, и вся комната как-то тихонько переменилась. Не то чтобы люди замолчали, они просто стали говорить немного тише и без лишних слов, как в приёмной у врача, когда выходит сам заведующий. Он шёл не торопясь, чуть сутулясь, несколько раз задев кого-то плечом и извинившись, не глядя, и в правой руке нёс красный кожаный футляр с латунными замками, а левой придерживал его снизу, словно футляр мог в любую секунду упасть и разбиться, хотя до сих пор, как знала Варвара, ничего подобного не случалось ни разу за восемнадцать лет.
Первая скрипка в таком оркестре, как «Московская камерата», была чем-то вроде старшего брата, второго после дирижёра, а в некоторые дни и первого. Лаврентьев играл на своём месте с самого основания оркестра, то есть лет двадцать пять, и все эти годы заслуженно считался одним из лучших скрипачей в стране, о чём сам он вспоминал редко, а коллеги ещё реже. Он был высокий, чуть сутулый, с седыми висками и красноватыми веками, и лицо у него было такое, на каком хорошо читалось всё, что человек хотел бы спрятать, но не умел. А восемнадцать лет назад, когда фонд Маргариты Эдуардовны купил для оркестра скрипку работы Гваданини, одного из тех мастеров, чьё имя в скрипичном мире произносят шёпотом, именно ему доверили на ней играть. С тех пор он не расставался с ней ни на день и даже спал, если верить Зинаиде, на стуле рядом с футляром, чтобы не прижать во сне.

