Читать книгу Вторая партия. Ноктюрн для старой дачи. (Елена Копс) онлайн бесплатно на Bookz
Вторая партия. Ноктюрн для старой дачи.
Вторая партия. Ноктюрн для старой дачи.
Оценить:

5

Полная версия:

Вторая партия. Ноктюрн для старой дачи.

Елена Копс

Вторая партия. Ноктюрн для старой дачи.

Глава 1

В электричке на Серпухов пахло мокрыми куртками и жареным луком, и Варвара, занявшая место у окна ещё на Курском вокзале, минут двадцать не могла понять, откуда берётся второй запах, пока не увидела, что напротив, на откидном столике, лежат два остывших беляша в промасленной бумаге, а над ними с серьёзным лицом сидит мужчина в камуфляжной куртке и решает сканворд. Беляши он, видимо, берёг на потом. Поезд тащился, останавливаясь у каждой платформы, и на каждой платформе под дождём стояли люди с вёдрами, пустыми рюкзаками и тележками на двух колёсах, как будто в первых числах ноября все разом вспомнили, что у них на даче что-то осталось: не то банки в погребе, не то кабачок, не то совесть.

Багаж у Варвары был такой: футляр с альтом, который она не выпускала из рук даже в туалете, дорожная сумка на колёсиках, у которой одно колесо вело себя независимо ещё с Чертанова, и клетчатая сумка из тех, с какими ездят на рынок, набитая нотами, шерстяными носками и трёхлитровой банкой солёных огурцов. Огурцы пришли к ней в конце октября по почте из Тарусы от Зинаиды Петровны, и под крышкой лежала бумажка: «Это угличские, но по-моему, плёсовские лучше, у Клавдии хрен покрепче. Ешь и не думай. З.П.». Варвара про огурцы как раз старалась не думать, потому что стоило открыть банку, как начинался Углич, потом Плёс, потом вся та неделя, и день после этого получался пропащий. Банку она везла тёте в подарок, и надо отдать ей должное, всю дорогу банка вела себя тихо.

Ехала она на дачу, в ноябре, с двумя сумками и альтом, потому что в Москве ей стало некуда идти. Оркестра больше не было. Фонд Маргариты Эдуардовны закрылся, равно как и говорила в Кинешме, и закрылся без речей и без последнего концерта: в первых числах октября на одиннадцать адресов пришло письмо, в котором очень вежливыми словами сообщалось, что договор расторгнут по обоюдному согласию сторон. Согласия никто не давал. Фёдор Кузьмич уехал к сестре в Новосибирск преподавать в детской школе искусств и прислал оттуда фотографию класса: двадцать детей с виолончельками и он посередине, огромный, в халате с драконами, который надел, видимо, из уважения к случаю. Лена с Ниной, держась друг за друга, попали в оркестр одного из столичных театров на одну ставку на двоих и уже ссорились, чья очередь сидеть у окна. Юлия прислала открытку из Вены, с видом на какой-то собор и тремя словами: «Играю. Спасибо вам». Стас с Кристиной и Олегом Витальевичем разошлись по свадьбам и корпоративам. Пряхин ждал суда. А Тамара, у которой в запасе всегда имелось несколько выходов из любого положения, играла теперь в квартете на банкетах, в чёрном платье и в туфлях, которые жали, и звонила каждый вечер: «Я держусь. Я буду держаться до Нового года, а там посмотрим».

Квартиру в Чертанове Варвара на зиму сдала двум студенткам-медичкам, которые обещали не вбивать гвозди и платить пятнадцатого числа. Ипотеку надо было как-то закрывать, пока в голове не было ни одного приглашения, а в телефоне были только Тамара, налоговая и реклама ортопедических матрасов. Сидеть в Москве с этой пустотой она не хотела. Тётя Эмилия Карловна позвонила в начале ноября, без всякого вступления, и сказала в трубку своим низким, чуть надтреснутым голосом: «Варвара, на даче в мансарде печка, а у меня в доме шесть комнат, в которых некому говорить». Это было самое длинное приглашение за всю их родственную историю. Варвара подумала двое суток и сказала да.

Телефон лежал в кармане куртки, тёплый от руки, и она, глядя в окно, в сотый раз за месяц достала его и открыла переписку, которая помещалась на одном экране. Выглядело это так: «Дошла? Н.Р.» – «Дошла.» – «Свиридов звонил. Дело в суде. Вопросов к тебе нет.» – «Спасибо.» – «Как ты?» – «Нормально.» – «Хорошо.» Больше за шесть недель не было ни слова. Он не умел переписываться, она не умела спрашивать, и между этими двумя неумениями лежала вся Волга от Плёса до Нижнего. Саму Волгу она пыталась вспоминать по частям, а выходило только то, что осталось в руках: стальной термос, зелёная лампа, широкая ладонь с белым шрамом через тыльную сторону. Дальше был причал в Нижнем, утро, мокрый трап, на котором она сказала ему что-то про вторую партию, которая тоже бывает прекрасной, а он ответил, что хотел бы послушать первую. Отвечать оказалось нечем. Она кивнула и пошла к такси, и Зинаида Петровна, стоя у борта, укладывала в дорожную сумку возмущённого Боцмана, потому что на зиму кота решено было отправить к капитану, а Тамара, проходя мимо, шепнула ей в ухо: «Ну наконец-то». Про Савелия Исаевича она старалась не думать совсем. Не думать про то, как он спросил у двери мастерской «чаю хотите?», удавалось плохо, и с тех пор она не могла пить чай из термоса.

Мужчина с беляшами сложил сканворд, посмотрел на неё поверх очков и спросил:

– Не знаете, как называется индийский танец из шести букв?

– Не знаю, – сказала Варвара. – Я альтистка.

– Это не помогает, – сказал он, подумав.

– Нет, – согласилась она.

В Серпухове дождь перестал, но небо осталось низкое и серое, какое бывает на детских рисунках, когда ребёнок решил обойтись одним карандашом. На автовокзале пахло дизелем и пирожками с повидлом, а в окошке кассы сидела женщина в вязаной жилетке, которая, не поднимая головы, продала Варваре билет до Тарусы и сообщила, что автобус «стоит, но может и не пойти». Он пошёл. Это был жёлтый облупленный ПАЗик с тёмными занавесками и надписью «Не прислоняться» на боковой двери, в которую все прислонялись, и внутри на сиденьях, обтянутых клеёнкой, сидело пять человек: две женщины с кошёлками, подросток в наушниках, мужик с огромной пилой, завёрнутой в мешковину, и старик в ушанке, который, как только Варвара вошла, достал из-за пазухи яблоко и принялся его есть прямо с кожурой, ни на кого не глядя, как едят люди, привыкшие к тому, что за яблоки никто не осудит.

Водитель, невысокий, лысый, с усами, закрывавшими половину лица, помог ей втащить сумку и сказал «ага», что на языке автобусных водителей означает и «здравствуйте», и «осторожно, ступенька», и «не опирайтесь на поручень, он отваливается». Дорога тянулась полями, потом лесом, потом опять полями, и за окном шли друг за другом картины, на первый взгляд одинаковые, а при долгом взгляде разные: стог под плёнкой, остановка с нарисованным сердцем, ржавый комбайн в кювете, церковь без крыши с берёзой, выросшей прямо из купола. Дождь то начинался, то переставал. Варвара прижимала футляр к коленям, смотрела, как капли ползут по стеклу и сливаются, и ни о чём в особенности не думала. Это было состояние, которое она освоила только за последнюю неделю: не думать подолгу и без усилия.

За двадцать минут до Тарусы дорога вышла на гребень, и справа, внизу, вдруг открылась широкая тёмная излучина, обведённая жёлтым и бурым. Река лежала медленная, свинцовая, спокойная, по берегам стояли голые леса, а на самом высоком холме белела церковь с одной колокольней. Старик в ушанке перестал жевать и тоже посмотрел.

– Красота, – сказал он без выражения.

– Красота, – согласилась Варвара.

– Пятьдесят лет езжу и каждый раз удивляюсь. Вам куда?

– В Липовые Горки.

– Это водитель знает, – сказал старик. – Он у магазина остановит. Магазин закрыт, но остановка есть.

Остановка, и правда, была. Бетонный козырёк с пятнами сырости, жестяное расписание, на котором уцелели только цифры «6.40» и «18.15», и позади, за дорогой, магазин с зарешечёнными окнами и вывеской «Продукты», у двери которого сидела кошка и мыла лапой ухо. Автобус фыркнул и уехал, и Варвара осталась одна посреди тишины, в которой не было ни одного звука, кроме стекающей с крыши воды и далёкого, мерного, почти музыкального постукивания, похожего на метроном: кто-то на другом конце посёлка колол дрова.

Улица Липовых Горок оказалась песчаной дорогой между двумя рядами заборов, по которой, видимо, не ездили со времён последней грозы. В колеях стояли лужи, в лужах плавали жёлтые листья, и каждый забор был не такой, как соседний: сплошной, деревянный, высокий, с острыми зубьями вверху; штакетник, покосившийся от старости; сетка-рабица, увитая сухим хмелем; низкая каменная ограда с чугунными воротами и львом на одном столбе, у которого от сырости облупился нос. За заборами стояли дома, и каждый был сам по себе, в своём возрасте и в своей болезни: резные терема с мезонинами, рубленые избы, кирпичные коробки девяностых, домик, целиком обшитый вагонкой цвета незрелого лимона. На некоторых воротах висели таблички с фамилиями, и она читала их на ходу, как читают корешки книг: «Бродские», «Д. А. Гринберг, профессор», «Здесь живёт Нина Печорская, прошу не стучать до двенадцати».

Колёсико у сумки продержалось метров четыреста. Потом оно, видимо, решило, что с него достаточно, и отвалилось с мягким, почти деликатным щелчком, и сумка осела набок, зарывшись углом в песок. Варвара постояла над ней, подняла глаза к небу, как человек, которого предали, и сказала вслух:

– Спасибо.

Небо ничего не ответило. Она взялась за ручку сумки, забросила на плечо клетчатую, нащупала подбородком футляр, и в эту минуту у неё за спиной раздалось скрипучее, мерное, колёсное: кто-то катил по песку тачку. Она обернулась.

Мужчина лет пятидесяти пяти, крупный, широкий, в стёганой жилетке поверх клетчатой рубахи и в резиновых сапогах до колен, толкал перед собой одноколёсную тачку, нагруженную до краёв мокрыми листьями и какими-то пучками сухих стеблей. Лицо у него было красное, обветренное, с короткой седой щетиной, глаза маленькие, спокойные и очень светлые, а руки такие, что сумка в них должна была бы выглядеть игрушечной. Он остановился, оглядел Варвару, её багаж, отвалившееся колесо, которое лежало в луже, как оторванная пуговица, и сказал:

– К Эмилии Карловне?

– К ней.

– Давайте.

Это было всё. Он молча подхватил сумку и клетчатый мешок, как поднимают котят, и сложил их прямо поверх листьев. Футляр с альтом она придержала сама, и он кивнул, словно так и надо было. Потом поднял ручки тачки и пошёл вперёд, по самой середине колеи, не разбирая луж, и Варвара пошла за ним, глядя на широкую спину и на колесо тачки, которое поскрипывало на каждом обороте на одной и той же ноте, чуть ниже фа.

– Листья не мешают, – сказал он минут через пять, не оборачиваясь. – Они чистые. С яблони.

– Я не возражаю.

– Я так сказал. Чтоб вы не думали.

Они прошли мимо каменной ограды со львом, и он, не замедляя шага, показал подбородком вправо. Над забором, высоким, глухим, обитым сверху ржавым железом, поднимались вершины сосен, а чуть правее, над ними, поблёскивала в сером свете большая стеклянная крыша с белыми рёбрами: не то огромный парник, не то зимний сад.

– Верещагиных оранжерея, – сказал он. – Ираиды Львовны. Я у них работаю. Пятнадцать лет. Вы к ней близко не подходите, она не любит.

– Чего не любит?

– Чужих. – Он подумал. – Она вообще никого не любит, но справедливая.

Дальше он не говорил. Улица кончилась, дорога вильнула влево и упёрлась в овраг, заросший бурьяном и ольхой, и на самом краю, перед оврагом, стоял дом, при виде которого Варвара остановилась, а потом пошла дальше, потому что ничего другого делать не оставалось.

Дача была двухэтажная, деревянная, когда-то зелёная, а теперь облезшая до серого, с белыми резными наличниками и застеклённой верандой, в верхних рамах которой красные, синие и жёлтые квадратики ловили то немногое, что осталось от дня, и делали вид, что в доме горит свет. На крыше торчала мансардная башенка с флюгером в виде петуха, который давно застрял на юго-западе и больше не интересовался ветром. Вокруг росли яблони, старые, голые, чёрные от сырости, и под ними на мокрой траве лежали упавшие яблоки, раскисшие, в бурых пятнах, и густой, кисловатый, чуть бродящий запах чувствовался уже от калитки. На калитке висела жестяная табличка, выведенная белой краской от руки: «Осторожно, злая собака». Из-за калитки на скрип дороги отзывалось что-то тонкое, истеричное, звенящее, как будильник, который уронили в кастрюлю.

– Бемоль, – сказала Варвара. – Я тебя слышу.

Лай оборвался. Через секунду под калиткой, в щели между штакетинами, показался чёрный блестящий нос, потом глаз, потом два длинных уха, и вся эта конструкция, вместе с туловищем таксы и короткой невероятно довольной задницей, протиснулась на улицу вопреки всем законам физики и бросилась Варваре на ботинки. Он визжал, давился, вертелся вокруг собственной оси, в паузах между приступами счастья смотрел на неё с таким укором, что она присела на корточки, не выпуская футляра, и сказала:

– Прости. Я думала, на две недели. Вышло два месяца. Но я здесь.

Бемоль ответил длинной нотой, в которой было и «наконец-то», и «ты мне ещё ответишь», и взобрался ей на колени, как будто хотел убедиться, что она настоящая. Он жил у тёти с первого сентября: Эмилия Карловна забрала его в день отъезда прямо с вокзала, сказав, что собаке нужен воздух. Оказалось, воздух был нужен самой тёте, но выяснилось это не сразу.

Человек с тачкой поставил сумки на землю у калитки, постоял, глядя на таксу.

– Он вас с утра ждал, – сказал он. – Сидел у забора. Эмилия Карловна его звала, а он ни в какую.

– Спасибо вам.

– Ефим, – сказал он и, кивнув, развернул тачку и пошёл обратно по колее, и колесо его скрипело на той же ноте, ниже фа, пока не ушло за поворот.

– Ты похудела, – сказал голос с веранды. – Это неприлично.

Варвара подняла голову. На ступеньках, в дверном проёме, стояла Эмилия Карловна Штерн, и со времени их последней встречи, то есть с московского вокзала, она, кажется, не изменилась вовсе: высокая, тонкая, прямая, как метроном, с короткой серебряной стрижкой под мальчика и лицом, на котором каждая морщина была заработана и не имела права на отставку. На ней была мужская серая кофта до колен, длинная чёрная юбка и вязаные рейтузы, заправленные в старые фетровые боты, а в пальцах длинный чёрный мундштук с тонкой сигаретой, из которой поднималась прямая синяя струйка. Врач разрешил ей две в день, и Эмилия Карловна считала, что две в день это до обеда.

– Здравствуй, тётя, – сказала Варвара.

– Здравствуй. Вставай с колен, ты не на похоронах. Покажи руки.

Варвара встала, и Бемоль скатился с неё, как с горки. Подошла, протянула руки ладонями вверх, потом, поняв, перевернула. Тётя взяла их в свои, жёсткие, холодные, с длинными пальцами пианистки, повернула к свету, посмотрела на каждый ноготь, прощупала подушечки, помяла косточки на запястье, как мнут тесто.

– Мозоли хорошие, – сказала она. – Ногти не грызёшь. Значит, не всё потеряно. Что в сумке?

– Огурцы. От Зинаиды Петровны.

– Это та, что с пирожками?

– Да.

– Умная женщина. Пойдёт. – Эмилия Карловна отпустила её руки и посмотрела на неё с головы до пят уже совсем другим взглядом, пристальным, внимательным, из тех, от которых у Варвары с детства подгибались колени. – Волосы нужно подстричь. Ты ходишь, как будто последний раз в парикмахерской была при Брежневе. Иди в дом, я там затопила.

Весь первый вечер Варвара потом вспоминала как один длинный коридор, по которому её вели за руку, и в котором всё было не очень светло и очень знакомо, потому что пахло детством. На веранде стоял стол, накрытый клеёнкой в мелкий цветочек, плетёные кресла с подушками, на которых давно выцвели розы, и на подоконнике, среди банок с геранями, стоял старый патефон с жёлтой трубой, из которой торчала сложенная в трубочку газета. Дальше начиналась гостиная, и в ней мебель была в белых холщовых чехлах, как будто на зиму дом собрался уехать, хотя жить в нём собирались именно зимой: два кресла, диван, стулья вокруг круглого стола, и каждый чехол был завязан на тесёмки аккуратными бантиками. Посреди комнаты высилась голландская печь, облицованная сине-белыми изразцами с парусниками, и от неё шло ровное, плотное, сухое тепло. В углу у окна стояло пианино, чёрное, с резными подсвечниками и кружевной дорожкой на крышке, а на дорожке в серебряных рамках стояли фотографии. Варвара подошла, не снимая куртки.

На одной была молодая женщина лет двадцати пяти, с гладкими волосами, в длинном вечернем платье, сидящая за огромным роялем в каком-то большом зале; даже на выцветшем фото было видно, как у неё прямо стоит спина и как кисти лежат над клавишами, как две птицы, готовые вспорхнуть. На другой та же женщина, уже старше, стояла на лестнице этой самой дачи, а рядом с ней сидел на ступеньке маленький мальчик с лопоухими ушами и тем самым носом, который Варвара узнала бы и в темноте. «Это папа», – подумала она и тут же, как обычно, подивилась тому, как странно думать о собственном отце ребёнком.

– Он был ужасный, – сказала тётя за её спиной. – Лез на яблони, ломал ветки, один раз упал и сломал руку, и всё лето ходил в гипсе и жаловался, что ему нечем играть. Ты в него. Не в смысле яблонь, а в смысле жалоб.

– Я не жалуюсь.

– Конечно. Ты просто молчишь так, что слышно через стену.

На высоком комоде в углу стоял в кадке огромный фикус, лоснящийся, с крупными тёмными листьями, и на кадке была приклеена бумажка с надписью «Адольф Борисович». Эмилия Карловна проследила за её взглядом и сказала без тени смущения, что фикус двадцать лет молчит и поэтому достоин уважения, а что имя ему дала она сама, потому что ему подходит.

– А где Фуга?

– Не называй при мне её этим именем, пока не поздороваешься с ней как следует. Она обидчивая.

Фуга оказалась рыжей кошкой, огромной, пушистой, одноглазой, с надменным квадратным лицом и обвисшими щеками, которая сидела на подоконнике в кухне, на самом тёплом месте, возле плиты, и смотрела на мир единственным зелёным глазом с таким презрением, что у людей, не привыкших к кошачьему обществу, пропадало желание разговаривать. Когда Варвара вошла, кошка не шелохнулась. Когда следом за ней в дверь, победно виляя хвостом, ввалился Бемоль, она вдруг встала на всех четырёх лапах, выгнула спину дугой, распушила хвост до размера ёршика для бутылок и издала звук, какого Варвара за всю свою жизнь не слышала ни от одного живого существа: что-то среднее между шипением чайника и протяжным минорным аккордом на расстроенном органе.

Бемоль остановился. Ушастая башка склонилась набок.

– Они уже познакомились, – сказала тётя, наливая воду в чайник. – В сентябре. Результат отрицательный.

– Он её не тронул?

– Он, видишь ли, провёл первые три дня, лая на неё с пола, пока она сидела на холодильнике. Она провела три дня, глядя на него сверху. Потом они выработали соглашение. Он не заходит на кухню без разрешения, она не спускается в прихожую после семи.

– Кто установил границы?

– Я. – Эмилия Карловна поставила чайник на плиту. – Я человек справедливый.

Бемоль в этот момент, не слушая переговоров, как ни в чём не бывало прошёл между ног у обеих, сунул нос под плиту, выволок оттуда старый шерстяной носок и гордо вышел из кухни, неся его в зубах, как кубок. Фуга проводила его зелёным глазом, не меняя позы. Спина у неё медленно опустилась.

– Война объявлена, – сказала тётя, и это был голос человека, который находил в происходящем несомненное удовольствие.

Ужинали на кухне, потому что на кухне теплее. Кухня была маленькая, с низким потолком, обшитым вагонкой, выкрашенной когда-то в голубой цвет, со столом, застеленным клеёнкой в клетку, с буфетом, на полках которого стояли банки, жестянки и несколько фарфоровых чашек с отбитыми ручками. Плита была старая, с чугунными конфорками, и на ней в двух кастрюлях доходили щи и картошка, а в духовке, откуда тянуло запахом, от которого у Варвары заныло под ложечкой, румянился пирог.

Пирог был яблочный, с антоновкой, высокий, с решёткой из теста и тёмной корочкой, на которой в трещинах выступил сахар. Эмилия Карловна вынула его щипцами, поставила на деревянную доску, накрыла полотенцем и сказала, что режут его только через четверть часа, потому что иначе он плачет. Эти пятнадцать минут они провели в разговоре, которого Варвара боялась все полтора часа от Серпухова.

– Ну, – сказала тётя, наливая в чашки крепкий чёрный чай из большого чайника с отбитым носиком. – Рассказывай.

– Что?

– Всё. Начиная с места, где тебя в последний раз видели живой.

– Тётя.

– Я читала в газете, – сказала Эмилия Карловна, и мундштук в её пальцах остановился на половине пути. – «Дирижёр Соколовский найден мёртвым на пристани в Плёсе». Через неделю: «Подозреваемым оказался пожилой настройщик оркестра». Не такая уж я старая, чтобы не умела читать между строк. В газете не было сказано, что тебя чуть не арестовали, но ты мне сама сказала по телефону, что «всё обошлось». Когда человек говорит «всё обошлось» таким голосом, значит, обходилось долго.

– Меня не арестовали.

– Знаю. Благодаря капитану.

Варвара подняла глаза. Тётя смотрела на неё прямо, и на лице у неё не было ни одной лишней эмоции, только острое внимательное ожидание.

– Откуда ты знаешь про капитана?

– Мне Зинаида Петровна написала, – сказала Эмилия Карловна. – Мы с ней переписываемся. Она пишет очень толково, хотя и с ошибками. У неё в каждой строчке по пирожку. Я поначалу думала, что она хочет у меня рецепт шарлотки выпытать, а потом поняла, что она просто одинокая и рассказывает всё по порядку, как в дневнике. Она мне и про кота написала, и про журнал, и про то, как он при всех записал, что ты у него на мостике сидела. – Тётя наконец затянулась. – Я человек старый, но не слепая. Мужчина, который в первый раз в жизни соврал в официальном документе ради женщины, которую знает три дня, это либо дурак, либо хороший человек. А дураков Зинаида Петровна не описывает, она их жалеет.

– Тётя, мы не...

– Я не спрашиваю, что вы. Я спрашиваю, что с тобой.

Это было сказано так просто, что Варвара вдруг почувствовала, как у неё что-то сжимается в горле, и посмотрела на пирог. Бемоль, устроившийся под столом на её ботинках, вздохнул и положил подбородок на лапы.

– Не знаю, – сказала она. – Я тут уже не как музыкант и не как женщина. Как просто. Как человек, которому некуда идти.

– Тебе есть куда идти.

– Сюда.

– Именно. – Эмилия Карловна стряхнула пепел в блюдце. – Это, кстати, неплохой адрес. Печка, яблоки, бесплатная собачья компания и тётка, с которой не соскучишься. Я не уговариваю. Я констатирую.

Они помолчали. На плите потрескивали щи, и в окне над мойкой темнело, медленно и густо, как темнеет всегда в ноябре, когда день не заканчивается, а просто перестаёт.

– Правила, – сказала тётя, разрезая пирог на крупные неровные куски. – Первое: после десяти вечера не играть, потому что я сплю чутко. Второе: до восьми утра не звонить, не будить, не разговаривать, потому что я не человек до первой чашки. Третье: по четвергам у меня преферанс, и ты в это время или играешь, или тихо сидишь с книгой, но не мешаешь людям думать. Четвёртое: в карты не проигрывать больше, чем у тебя есть. Пятое: на печку не ставить мокрые вещи, а то Адольф Борисович обидится, он этого не любит.

– Он тоже участвует?

– Он дом чувствует. Ешь.

Пирог оказался таким, каким бывает только он: чуть кислый, чуть сладкий, с горячей влажной яблочной начинкой, которая растекалась по тарелке тонким тёмным соком, и с корочкой, которая хрустела под ножом. Варвара ела молча и чувствовала, как с каждым куском в ней отпускает какая-то пружина, о существовании которой она не подозревала. Тётя смотрела на неё с лёгким удовлетворением, но ничего не говорила. Бемоль, не выдержав, встал на задние лапы и положил передние на край стула, всем видом показывая, что и он здесь не лишний, и Эмилия Карловна, вздохнув, отломила ему кусочек корки.

– Нельзя, – сказала Варвара.

– Одному можно. Он голодает, – объяснила тётя, и Варвара подумала, что собака за эти два месяца не просто не голодала, а, судя по животу, достигла предела, но спорить не стала.

В половине шестого, когда за окном уже стояла синяя вязкая темнота, а на плите остывала кастрюля, у калитки хлопнуло, и по дорожке к дому пошли чьи-то шаги, лёгкие, быстрые, мелкие. Бемоль вылетел из-под стола, как пробка, и разразился лаем, в котором слышался весь его сентябрьский опыт. Эмилия Карловна вынула мундштук изо рта и сказала:

– Это не по расписанию.

В дверь постучали, мягко, вежливо, два раза.

– Входите, Лариса, – сказала тётя, не вставая и не повышая голоса, и Варвара поняла, что она узнала гостью по шагам.

Дверь открылась, и вместе с влажным ноябрьским воздухом в кухню вошла женщина лет шестидесяти, невысокая, полноватая, в длинном сером пальто и вязаной шапочке, из-под которой выбивались седые, аккуратно подстриженные волосы. Лицо у неё было круглое, приятное, чуть розовое с холода, с тонкими губами, которые, казалось, всегда готовы были улыбнуться, и с очень внимательными тёмными глазами за очками в тонкой металлической оправе, висевшими на цепочке. В руках она держала банку, завёрнутую в салфетку, и кулёк с чем-то, и Бемоль, обнюхав подол её пальто, неожиданно вильнул хвостом и сел, как дрессированный.

123...6
bannerbanner