Читать книгу Добрыня и Огненный цветок (Екатерина Баба Яга Петрова) онлайн бесплатно на Bookz (7-ая страница книги)
Добрыня и Огненный цветок
Добрыня и Огненный цветок
Оценить:

4

Полная версия:

Добрыня и Огненный цветок

Кухня оказалась огромной, гораздо больше, чем можно было представить. Высокие сводчатые потолки, в центре русская печь, белёная, с большой заслонкой, от которой шло ровное тепло. Вдоль стен тянулись столы с чугунками, глиняными горшками, медными кастрюлями. Над ними, на крюках, висели поварёшки, черпаки, ухваты, деревянные лопаты для хлеба. Пахло свежим тестом, топлёным молоком и чем-то пряным, неуловимым. Сныть Златовна подошла к столу, взяла в руки чугунок, небольшой, с толстыми стенками и плотной крышкой.

— Чугунок. В нём варят щи, кашу, томят мясо и овощи. Чугун держит тепло долго, еда в нём не варится, а томится, медленно, ровно, как в печи у бабушки. А чтобы достать его из печи, нужен ухват.

Она взяла ухват, длинную деревянную ручку с железной рогаткой на конце. Дети передавали чугунок по кругу, он был тяжёлый, неожиданно увесистый. Кто-то попытался захватить его ухватом. Ухват тоже пошёл по рукам. Анея взялась было подцепить чугунок, но рогатка соскальзывала, чугунок кренился, сколько она ни примерялась, не шло. Она нахмурилась, уже хотела отойти, уступить кому-то другому. Добрыня стоял рядом. Он дождался, пока она отложит ухват, взял его, чуть развернул рогатку, самую малость, на палец, протянул обратно.

— Попробуй теперь. Бабушка так всегда делает.

Анея попробовала. Чугунок встал как влитой, будто век её ждал.

— Ты колдун, — сказала она.

— Не, — улыбнулся Добрыня. — Бабушка научила.

Сныть Златовна, проходившая мимо, ничего не сказала. Только посмотрела на Добрыню, чуть заметно кивнула. А Сныть уже показывала, как правильно держать, у остальных дело пошло веселее.

Потом она брала инструмент за инструментом: деревянную лопату, на которой сажают хлеб в печь; мутовку, деревянную палочку с рожками, какой взбивают тесто и сметану; сечку, тяжёлый полукруглый нож с двумя ручками, которым рубят капусту и мясо; тёрку; скалку; сито и решето. О каждом говорила коротко, точно, давала потрогать. Дети слушали, передавали из рук в руки, спрашивали, удивлялись. Больше половины урока ушло на инструменты.

А потом Сныть Златовна повела их в другой конец кухни, где за большим столом работали пятиклассницы. Их было много, все в передниках и с платками на головах. Одна раскатывала тесто длинной скалкой и тут же нарезала его на квадраты, ловко, привычно, не останавливаясь. Несколько девочек лепили: брали квадрат, накладывали начинку, защипывали края, быстро, одна за другой, в их пальцах пирожки будто сами складывались. Слепив, сразу убирали на противень. Ещё одна девочка смазывала готовые пирожки взбитым яйцом, кисточкой из гусиного пера. Другие носили готовые противни к печи, третьи мыли руки и возвращались к столу. Сныть Златовна остановилась и просто смотрела. Дети стояли рядом, заворожённые. Кто-то спросил шёпотом: «А сколько они делают?», Сныть так же тихо ответила: «Сколько нужно». Больше ничего не сказала.

Первоклассники вышли из кухни притихшие. Каждый думал о своём. До обеда оставалось немного, умылись здесь же, в Тереме, устроились на скамейках у входа ждать. Разговор, сам собой, вернулся к увиденному.

— Вы видели, как они ухватом орудуют? — сказал Богдан. — Раз, и чугунок в печи. Два, и обратно. Я бы так не смог.

— А как они тесто нарезают, — подхватила Огнея. — Раз-раз, и уже квадрат готов. Все ровные, одинаковые, как по линейке.

— А пирожки у них в пальцах будто сами складываются, — мечтательно сказала Ясна. — Я смотрела и не могла оторваться. Это как… как музыка.

Они первыми вошли в Трапезную ведь были рядом, ждать не пришлось. Третьеклассницы как раз расстилали скатерти. Переглянулись, хлопнули в ладоши, пробормотали нараспев, на столах появилась еда. Пирожки. Те самые. С капустой и яйцом, румяные, с блестящей от яйца корочкой, один к одному. Рядом чугунки с тушёной картошкой, глиняные миски с соленьями, кувшины с молоком. Добрыня замер. Богдан рядом с ним тихо выдохнул: «Это же…» А Огнея вдруг выпалила:

— Так это всё по-настоящему! Всё-всё! Не Самобранка из воздуха, а… а вот это вот всё! Девчонки, чугунки, печь! Я своими глазами видела!

— Подожди, — Смеян поднял палец, — ты хочешь сказать, что еда не появляется из воздуха, а её кто-то делает? Руками? Из муки и капусты? Как же так? Я думал, пряники сами растут. На пряничном дереве. С кремом.

Огнея фыркнула, поперхнувшись.

— Пряничное дерево? Смеян, ты бы ещё сказал пельменный куст.

— А что? Очень удобно. Висит куст, на нём пельмени зреют. С мясом, с грибами. Пошёл, собрал, сварил.

Все засмеялись. Добрыня смотрел на пирожки и улыбался. Он-то давно подозревал, ещё с Таусеня, когда Зёма сказала про Самобранку. Теперь всё встало на свои места. Еда не чудо из ничего. Еда это то, что делают руками. Теперь стало понятно, почему пищи всегда ровно столько, сколько необходимо, ни больше, ни меньше. Потому что её готовят живые люди, которые знают, сколько нужно.


Глава 13 Тоска

Октябрь в Тайге оказался сырым и холодным. Дожди шли часто, затяжные, мелкие, сеющие с утра до вечера, а иногда и на несколько дней подряд. По утрам лужи схватывало первым тонким ледком, он хрустел под сапогами, но к полудню земля оттаивала, воздух становился сырым, пробирающим до костей. А к вечеру опять подмораживало и тогда всё вокруг покрывалось скользкой ледяной коркой. Непонятно было, что лучше: когда дождь сеет без конца или когда мороз прихватывает лужи, а ветер задувает за ворот. И то, и другое было одинаково промозгло.

Небо висело низкое, серое, лишь изредка в разрывах облаков проглядывало бледное, уже не греющее солнце. Тайга стояла тёмная, почти чёрная. Листья с Дуба облетели, только хвоя оставалась зелёной, густой, влажной, тяжёлой от дождя. Птицы замолкли. Лес притих, будто ждал зимы. Каждое утро Огоньки выходили из Терема, кутаясь в плащи, шли в учебное крыло под мелкой моросью. Возвращались такими же, мокрыми, уставшими, с покрасневшими от сырости носами. Солнце теперь вставало поздно, садилось рано, весь день проходил в серых сумерках, будто и не было никакого дня вовсе.

Первый восторг от Училища схлынул. Уроки шли чередой, но теперь это была именно учёба, без праздника, без новизны, просто работа. С каждым днём всё труднее было вставать в сумерках, тащиться под дождём, сидеть на уроках, где ничего не получается с первого раза. Но среди всей этой серости было одно место, куда Огоньки ходили с радостью: теплицы. Они стояли на большой поляне за теремами, длинные, приземистые, с прозрачными стенами, за которыми даже в самый хмурый день горел зелёный свет. Внутри было тепло и влажно, пахло землёй и зеленью, после холодной мороси снаружи этот густой воздух казался почти родным. В некоторых теплицах росли травы, мята, душица, зверобой. В других овощи: помидоры, огурцы, перцы. В третьих южные растения с дозревающими плодами, названия которых Добрыня пока не запомнил, но запах стоял такой, будто находишься где-то далеко-далеко, где всегда лето. Дети приходили сюда помогать, поливать, рыхлить, подвязывать, Зёма всегда была рядом, показывала, объясняла. Здесь, среди зелени, забывались и дождь, и холод, и усталость. Добрыня любил теплицы. Здесь было как дома, как у бабушки на огороде, только зима не наступала никогда.

Но теплицы были только частью дня, причём далеко не каждого. А остальные уроки шли своим чередом. Добрыня заметил, что у него перестало получаться всё. На Тверди он взялся вырезать фигурку зверя, дерево крошилось, линии выходили кривыми, чем больше он старался, тем хуже выходило. На Глине тарелка, которую он пытался слепить, всё время теряла форму. Даже на травоведении, где он всегда чувствовал себя уверенно, он вдруг перепутал ромашку аптечную с ромашкой пахучей, посмотрел на оба пучка и не понял, где какая. А ведь ещё дома, с бабушкой, отличал их с закрытыми глазами. Руки были заняты, а голова не слушалась. Усталость накапливалась.

Первыми начали плакать ночами девочки. Сначала Дарёна, тихо, в подушку, но в горенке было слышно всё. Потом ещё кто-то, и ещё. Добрыня лежал и слушал, внутри у него что-то сжималось. Он не плакал. Он вообще не умел плакать, так ему казалось. Но тоска была. Она сидела где-то под ложечкой, тяжёлая, как холодный камень. Ему снился дом. Снилась бабушка на кухне, дед на крыльце, домик на тройном дубе. Снились одуваны и дубровка, тёплый майский ветер, запах сирени. Ещё снились маленькие девочки, две крошечные, с тёмными глазами, они смотрели на него и смеялись, он был уверен, что это совсем не случайно. Он просыпался в темноте, смотрел в потолок и думал: скорее бы каникулы. Скорее бы домой. А до каникул было ещё две недели.

Он был быстрее всех, горячее всех, от этого тоска ощущалась острее. Ему труднее было ждать, труднее терпеть. Каждое утро он вставал и делал то, что нужно, но внутри росло напряжение, как пар в закрытом чугунке. Смеян заметил, конечно. Он всегда всё замечал, просто не всегда вовремя молчал. В тот вечер, когда Добрыня сидел в горнице, уставившись в одну точку, Смеян подсел рядом и сказал:

— Ты чего такой хмурый? Как туча перед грозой. Слушай, а что будет, если туча чихнёт? Гром и молния? Или просто дождик?

— Отстань, — оборвал его Добрыня.

Смеян осёкся. Помолчал. Потом сказал тихо:

— Я же просто пошутил.

— А я не просил, — бросил Добрыня и встал.

Смеян остался сидеть. Ничего больше не сказал. А Добрыня ушёл в горенку. Там было тихо и пусто. Он забрался на подоконник, прижался лбом к холодному стеклу, смотрел, как за окном шумит дождь. Ступни горели на холодном подоконнике, он поджал их под себя, но легче не стало, жар шёл изнутри, пробивался сквозь кожу, холод стекла под пальцами казался чужим и далёким. Ладони тоже горели. Огонь хотел вырваться, а Добрыня сидел, обхватив колени, держал его в себе.

Он знал, что Смеян не хотел его задеть. Но внутри всё кипело, остановиться он не мог. Это была не злость на Смеяна. Это была злость на дождь, на серое небо, на фигурку зверя, которая крошилась, на тарелку, которая теряла форму, на ромашку ободранную, которую он не узнал. На самого себя. Он сидел и дышал. Дождь шумел за окном. В горнице, наверное, всё ещё смеялись. Но здесь было тихо.

Вдруг она навалилась, не мысль, не воспоминание, а сама тоска. Она была не громкой, а тихой, как дождь. Она наползала медленно, как сумерки, Добрыня чувствовал, как его затягивает в неё, как в тёмную воду. Ему хотелось домой. Не в Терем, не в горенку, а туда, где пахнет одуванами и сиренью, где дед сидит на крыльце, а бабушка на кухне перебирает травы. Где всё родное, понятное, знакомое до каждой трещинки на досках. Где мама и близнецы, где отец показывает Артуру, почему не загорается лампочка. А здесь он чужой. Здесь всё не так. Здесь холодно, мокро, серо. Здесь у него не получается даже то, что он умел с пелёнок. Здесь он никому не нужен. Нет, это неправда, он знал, что нужен, но сейчас, в этой тишине, в этом дожде, он чувствовал только одно: он далеко. Очень далеко.

Он закрыл глаза. В горле стоял ком. Он не заплакал. Но внутри что-то дрогнуло, треснуло, сквозь эту трещину хлынуло всё, что он держал в себе последние недели. Усталость. Злость. Обида. Тоска, огромная, тихая, как этот дождь. Это была тоска. Не слабость. Тоска. Её надо было просто прожить.


Глава 14. Ягишна

Утром на свитке с расписанием появился новый знак: маленькая свеча, нарисованная красной охрой. Дети смотрели на неё и молчали, потому что такого знака не было ни разу. Они знали только одно: сегодня их ведут на урок к Ягишне. Никто не разговаривал, даже Смеян притих и шёл рядом с Добрыней молча. Тропа вела мимо дуба, а потом сворачивала к бане Хранителей Леса, и у самой бани дети остановились. Дверь была приоткрыта, и из неё тянуло дымом и сушёными травами.

Дети вошли, и внутри было темно. Одна свеча горела на полке у самого потолка, и огонёк дрожал, будто дышал. Пахло липой, дымом и сушёными травами. Добрыня вошёл и остановился: в бане было теплее, чем снаружи, и тепло шло от стен, от лавок, откуда-то снизу. Он слышал, как потрескивают угли в печи, и было тихо, даже слишком тихо. За спиной ещё слышались шаги других детей, но здесь, внутри, они гасли, будто их и не было. Он сел на лавку между Богданом и Смеяном, и дерево под ним было гладкое, отполированное сотнями тел. Богдан сидел неподвижно, а притихший Смеян так и не шутил.

Ягишна стояла у свечи и выглядела так, будто потеряла счёт времени. Лицо у неё было тёмное, как кора, а глаза светлые, как вода в лесном озере.

Она обвела детей взглядом, медленно, каждого, и Добрыне показалось, что она смотрит именно на него. Не на лицо, не в глаза, а глубже, туда, где он и сам про себя ничего не знал. Ягишна заговорила, и голос у неё был негромкий, но слышно было каждое слово; дважды она не повторяла.

— Сегодня я расскажу вам одну быль, а вы запомните.

Она подошла к свече и поправила её, и огонёк дрогнул и выровнялся.

— Пошла я однажды по грибы да по ягоды и зашла дальше обычного. Грибов было много, ягод ещё больше, я шла и наклонялась, пока не поняла, что места незнакомые, тропы не видно, а солнце уже не там, где было утром. Я села на поваленное дерево и хотела заплакать, но матушка учила меня не плакать, а слушать.

Она замолчала, и в бане стало так тихо, что слышно было, как потрескивает свеча.

— Я стала слушать. Сначала услышала листву, потом дятла, потом шаги, не звериные и не человечьи. Я не обернулась, потому что матушка учила не оборачиваться, когда слушаешь. Шаги подошли и остановились, и голос сказал: «Ты слышишь». Я кивнула, и голос сказал: «Тогда иди прямо и не сворачивай, пока не выйдешь к своей избе». — Она перевела дух.

— Я встала и пошла прямо. Шла долго, но не сворачивала и не оборачивалась, и вышла к своей избе, хотя шла совсем в другую сторону. Матушка посмотрела на меня и сказала: «Ну что, услышала». Я ответила: «Услышала». И она сказала: «Запомни, граница не там, где ты думаешь, она там, где ты начинаешь слушать».

Ягишна замолчала и села на лавку, а свеча горела ровно.

— А теперь, — сказала она, — я проверю, умеете ли вы слушать.

Она поднялась, подошла к свече и загасила её, и в бане стало темно. Свеча погасла, и баня утонула в темноте, но не в полной, потому что сквозь оконца сочился свет. Сначала Добрыня видел только силуэты, потом глаза привыкли, и он различил лица. Ягишна стояла у полка, её не было видно, только голос.

— Сейчас я буду называть имена, — сказала она. — Каждый, чьё имя я назову, должен встать, но не сразу, а сначала почувствовать, что его назвали. Тот, кто встанет раньше, чем я назову, не услышал, а тот, кто не встанет, не поверил.

Кто-то переставил ноги, и скрипнула лавка. Ягишна называла имена медленно, с паузами, и дети вставали по одному: кто-то раньше, кто-то позже. В темноте это было похоже на волну. Потом она назвала имя, которого Добрыня не слышал ни разу.

— Радислав Калита.

Никто не встал, дети переглянулись, и Добрыня посмотрел по сторонам, но никто не поднялся. Ягишна не сказала ничего и просто продолжила.

— Добрава Лесная.

Дети снова переглянулись, кто-то прошептал, но шёпот утонул в темноте, и никто не встал. Рядом с Добрыней Богдан шевельнулся, будто хотел встать, но передумал. Ягишна называла имена дальше, знакомые имена детей, и дети вставали, а волна поднималась и затихала.

— Смеяна Матушкина.

Дети переглянулись, и Добрыня услышал, как кто-то ахнул, потому что это имя тоже было незнакомым. И тогда воздух в бане стал другим, плотнее, будто кто-то вошёл, но двери не было слышно и никаких шагов тоже. Только свеча, которая уже не горела, вдруг дрогнула: огонёк появился на миг и погас снова. Ягишна молчала.

Смеян поднялся с лавки медленно, будто не сам, и Добрыня схватил его за рукав, но Смеян не заметил. Он смотрел в одну точку, туда, где была дверь, и пошёл: шаг, ещё шаг, медленно, как во сне. Добрыня видел его лицо, бледное, но не только: удивлённое и радостное одновременно, глаза открыты, но смотрят сквозь, руки повисли, и он не дышал. Добрыня хотел крикнуть, но голос не шёл, и никто не двигался, никто не дышал, а свеча дрожала, хотя её не было. Смеян остановился у самого порога, на самом краю, и Ягишна не двигалась.

— Смеян Вихров, — сказала она.

Смеян будто слегка очнулся и упал там же, где стоял, в этот миг. Ягишна отвела взгляд и совершенно спокойно сказала:

— Урок окончен. Добрыня, Богдан, Светозар, останьтесь и помогите ему.

Дети зашевелились, кто-то уже поднимался, кто-то спрашивал шёпотом, что это было, и никто не понимал, никто, кроме тех, кого она назвала. Добрыня встал, Богдан уже был рядом, а Светозар шагнул к Смеяну, не дожидаясь остальных. Дети уходили по одному, по двое, и баня пустела, пока в ней не остались только четверо: Добрыня, Богдан, Светозар и Ягишна, и Смеян, лежавший у порога.

Сдвинув лавки, они уложили Смеяна, и Добрыня понял, что баня эта была ещё и лазаретом, только теперь, когда увидел, как Ягишна достаёт чистые холстины, какие-то склянки и ковш с водой. Всё было здесь, под рукой, будто ждало этого часа. И тут дверь отворилась: едва только ушли последние дети, вошла Жива. Добрыня никогда её не видел, но сразу понял, кто это, потому что как только она вошла, в бане сразу стало очень светло.

Дети ушли, и баня опустела: Смеян лежал у порога, на лавке, укрытый холстиной, а Жива стояла рядом, и там, где она стояла, было светло. Свет шёл от неё, а не от свечи. Ягишна хлопотала над Смеяном, и Добрыня видел, что она не торопится, но и не медлит: руки у неё были спокойные, а движения точные, и она знала, что делает. Добрыня стоял у стены, и Богдан со Светозаром были рядом, и никто не уходил.

— Мы будем дежурить, — сказал Добрыня.

Богдан кивнул, а Светозар посмотрел на Смеяна и сказал:

— Мы будем охранять его по очереди, всё время, пока он не проснётся.

Ягишна подняла на них глаза и ничего не сказала, лишь кивнула в ответ. Жива подошла к Смеяну и встала у изголовья: она положила ладони ему на грудь и на лоб, закрыла глаза и заговорила. Слов было не разобрать, потому что звук шёл тихий и певучий, и она не говорила, а вела мелодию без слов. Добрыня не понимал ни одного слова, но слушал, и это было красиво, так красиво, что он забыл, где он и зачем. Звук шёл ровно и не прерывался, и в этом звуке было что-то, что вело за собой: не тянуло и не тащило, а вело. Добрыне хотелось идти за этим звуком куда угодно, лишь бы он не кончался.

Свет от Живы становился ярче, потом слабее, потом снова ярче, как будто она дышала, а свет дышал вместе с ней. Смеян не двигался, лицо у него было белое, губы синие, и он не дышал. Жива стояла долго, и Добрыня не считал минуты, просто стоял и слушал. Потом Смеян вздохнул один раз, тихо, и грудь поднялась и опустилась. Жива отняла руки, открыла глаза, посмотрела на Смеяна, потом на Ягишну, и Ягишна кивнула. Жива вышла, свет ушёл вместе с ней, а в бане снова стало темно, только свечи горели на полках. Богдан и Светозар ушли, и Добрыня, оставшийся караулить, шагнул к Ягишне.

— Ягишна, — сказал он. — А что это было за имя?

Она стояла у свечи, спиной к нему, и долго не отвечала. Потом повернулась медленно: лицо у неё было тёмное, как кора, а глаза светлые, как вода в глубоком колодце. Уголки губ дрогнули и опустились, брови сошлись, потом разошлись, она сглотнула и прикрыла глаза на секунду. Потом посмотрела на Добрыню и сказала спокойно и ровно:

— Это только имя.

И больше ничего не сказала. Добрыня постоял ещё немного, потом кивнул и вышел.


Глава 15. Осенние Деды

Утро встало тихое, серенькое, но мягкое, из тех, что обнимают а не давят. Добрыня проснулся рано и лежал, глядя в потолок, а в голове было пусто. Он попробовал вспомнить вчерашний день и не смог, и осталось только имя: Смеяна Матушкина. Откуда оно взялось, он не помнил. Он оделся и вышел, завтракали все молча. Ложки стучали реже обычного, и даже Шнырк, пробегавший мимо с пряником в зубах, никого не рассмешил. Добрыня смотрел на Богдана, на Смеяна, и внутри у него что-то сжималось: они остаются, а он едет домой.

У Дуба собрались в полном составе и обнимались по очереди, не торопясь, как обнимаются перед дорогой. Светозар был молчалив, Зарина держалась рядом с ним, и о бане никто не вспоминал, будто её и не было. К Избушке Волота шли всей компанией, и у печи уже толпились первоклассники. Добрыня остановился и повернулся к Богдану.

— Богдан, — сказал он негромко. — У тебя теперь брат есть. Берендей. Ты не один.

Богдан поднял глаза и кивнул. Добрыня шагнул к нему, и они обнялись крепко, без лишних слов, так, как обнимаются те, кто уже успел стать друг другу родными. Потом Добрыня повернулся к Смеяну, а тот переминался с ноги на ногу, пытаясь изобразить на лице свою обычную ухмылку, но ухмылка выходила кривая.

— Смеян, — сказал Добрыня тихо, — ты тут присмотри за всеми. А то без тебя они пропадут.

— Это уж точно, — фыркнул Смеян, но голос дрогнул. — Я тут главный по шуткам. Без меня вы все слишком серьёзные станете.

Добрыня обнял его, и Смеян замер на мгновение, на одно короткое мгновение, а потом обнял в ответ и уткнулся лицом куда-то в плечо.

— Ты давай… возвращайся, — пробормотал он глухо. — Слышишь?

— Слышу.

Подошли девочки. Ясна молча коснулась его ладони, и в этом касании было больше, чем в иных речах. Зарина, тёмная, прямая, улыбнулась уголком губ и сказала:

— Ты это, Ладунец, без пирогов не возвращайся. Я серьёзно.

— Ты же знаешь, я не умею, — улыбнулся Добрыня.

— Научишься.

Анея стояла последней: она ничего не сказала, просто обняла его, прижалась на секунду, тёплую, земную, и отступила, глаза у неё блестели, но она улыбалась. А Огнея, рыжая, конопатая, уперев руки в бока, вдруг выдала:

— Ну что, Огонёк, не забудь там в большом мире, что ты у нас теперь чаровник. А то вернёшься, мы тебя спросим: какая трава от кашля? А ты: э-э-э… мммм.

Все засмеялись, и Добрыня тоже, и от этого смеха напряжение, висевшее в воздухе, вдруг лопнуло.

— Дубровка, — сказал он. — От кашля дубровка. Ну и других много.

— Молодец, — кивнула Огнея. — Не разучился.

Добрыня обвёл их всех взглядом: Богдана и Смеяна, стоявших рядом, Ясну, Зарину, Анею, Огнею, Светозара, который подошёл последним и молча хлопнул его по плечу. Потом повернулся, полез в печь, сел и поджал ноги. Раз, два, три, и он вышел дома.

Печь была та же, через которую он уходил два с половиной месяца назад, бабушкина, с заслонкой, пахнущая кирпичом и чисто выметенная от золы. Его ждали. Добрыня вылез из печи и отряхнулся, отец стоял тут же и улыбался, и Добрыня сунул кому-то в руки котомку, оказалось, Артуру, шагнул к матери и обнял её бережно. Потом посмотрел ей в глаза и спросил тихо:

— Где мои сестрёнки?

Мать замерла, и глаза у неё стали круглыми.

— Откуда ты знаешь, что сёстры? — прошептала она. — Ты же был далеко. Мы не писали. Никто не мог тебе передать. Откуда?

Добрыня пожал плечами.

— Не знаю. Просто знаю.

Мать посмотрела на него долгим, изумлённым взглядом, потом улыбнулась мягко, тепло, взяла его за руку и провела в комнату, где в плетёной люльке, укрытые лоскутным одеялом, спали две крошечные девочки.

— Ростислава и Руслана, — сказала мать шёпотом. — Рося и Руся. Они родились три недели назад. Ты никак не мог этого знать.

— И всё-таки знал, — сказал Добрыня и опустился на корточки перед люлькой.

Они были такие маленькие, что у него перехватило дыхание: пальчики с горошину, реснички тонкие, едва заметные, тёмными полумесяцами лежали на щеках, губки розовые, чуть приоткрытые. Одна вздохнула во сне, и крошечная грудная клетка приподнялась под одеялом, на мгновение, легко, как мотылёк. Добрыня невольно задержал дыхание, боясь, что даже воздух в комнате может их потревожить. Он протянул руку, не коснуться, просто положить рядом, на край люльки, и тут же почувствовал, как в груди что-то расширяется, горячее, огромное, незнакомое, будто сердце вдруг научилось дышать.

bannerbanner