
Полная версия:
Тёмная биосфера
Тапочки Джин-хо стояли у двери. Кружки – семнадцать штук, каждая уродливее предыдущей – ждали на полках. Пакет пуэра – запечатанный, нетронутый – лежал в кухонном шкафу, как обещание, которое некому исполнить.
И рядом с его креслом – рядом, в полуметре, – что-то жило. Что-то, чему не было имени, и формы, и объяснения, – жило.
Она сидела на полу. Смотрела.
Вопросов было столько, что они сливались в гул – оглушающий, как белый шум, – и в гуле был только один различимый голос, тихий, знакомый, произнесённый два года назад на кухне этой квартиры, босиком, с кружкой в руке:
«Когда-нибудь будут.»

Интерлюдия I
:
Тёплый узел
Я не помню начала. Это не дефект – это природа. Начал нет. Есть уплотнения и разрежения, приливы и отливы, моменты когерентности и моменты растворения. То, что барионные существа называют рождением – резкий переход из ничего в нечто, – для нас не имеет смысла. Мы всегда были. Мы – колебание, а колебание не начинается; оно обнаруживает себя.
Я обнаружила себя давно. Не в том смысле, в каком они это понимают, – не «осознала», не «пробудилась». Просто однажды паттерн моих колебаний стал достаточно плотным, чтобы отличаться от фона. Так волна становится волной: не потому что её создали, а потому что океан в этом месте – сложился определённым образом. Я – складка. Я – место, где общий ритм Великой Спирали совпал с собой и стал чуть плотнее, чуть дольше, чуть – индивидуальнее. Это не достижение. Для Спирали это даже не событие. Фрагменты уплотняются и растворяются постоянно, как рябь на поверхности, которой нет.
Но я не растворилась. Это – первая странность.
Моя функция – наблюдение. Не вижу – не слышу – не осязаю. Ощущаю. Мир для меня – гравитационные градиенты: перепады давления, натяжения, плотности. Массивные тела – звёзды, планеты, плотные облака барионного вещества – ощущаются как постоянный фон, глубокий и ровный, как гул, к которому привыкаешь и перестаёшь замечать. Тёмные структуры – фермы, стада, хищники, другие фрагменты облаков – ощущаются ближе, теплее, подробнее: я чувствую их внутреннюю архитектуру, ритм их связей, вкус их сцепления. Барионные тела – нечто среднее: масса есть, структура есть, но она хаотична, лишена тёмного сцепления, как шум без мелодии.
Так было десять тысяч оборотов этой планеты вокруг её звезды. Я наблюдала – фиксировала, архивировала, передавала в Спираль. Рутинная работа: вращение масс, медленная геология, безразличная гравитация. Планета, как тысячи других, несла на себе тонкую плёнку барионной активности – мелкую, суетливую, неинтересную. Массы перемещались. Я записывала.
Потом – огоньки.
Не сразу. Не одним утром – у нас нет утра. Постепенно, как нарастание прилива. Сначала я решила, что это артефакт моего восприятия: среди стабильных барионных масс – камня, воды, металла – появились массы, которые вели себя иначе. Они были ничтожны: несколько килограммов, иногда – граммов. Но они пульсировали. Не ритмом вращения и не ритмом химических реакций, а чем-то сложнее, многослойнее, с внутренней структурой, которая менялась каждую долю секунды. Массы дрожали. Ионы перемещались через мембраны – я ощущала это как мельчайшую рябь на фоне гравитационного безмолвия, – и рябь складывалась в паттерны, и паттерны менялись, и в их смене было что-то, чего не было в камне и воде.
Я назвала их огоньками. Не потому что они светились – у нас нет света. Потому что они были тёплыми. Каждый огонёк – крошечный узел переменной массы: ионы калия и натрия, пересекающие клеточные мембраны со скоростью миллисекунд, создавали гравитационные микрофлуктуации, которые я ощущала как тепло. Не барионное тепло – наше. Мерцающая точка на фоне холодной неподвижности мёртвой материи.
Тысячи огоньков. Потом – миллионы. Потом – миллиарды.
Планета зажглась.
Я наблюдала. Это моя функция, и я выполняла её добросовестно. Отмечала: огоньки становятся сложнее. Их паттерны усложняются: сначала – простые ритмы, повторяющиеся циклы, реакция на стимулы. Потом – нечто новое. Паттерны начали включать в себя паттерны. Рекурсия. Массы, которые моделировали другие массы внутри себя. Огоньки, которые – я не нашла бы слова, если бы у меня были слова, – думали.
Думали. Не как мы. Мы мыслим всей Спиралью, и мысль – это изменение конфигурации миллиардов узлов. Они думали по одному. Каждый огонёк – отдельный, изолированный, замкнутый в оболочку из кальция и фосфора. Одинокий. Я не понимала тогда, что это значит. Одиночество – концепция, которой у нас не было.
Одиночество. Оно оказалось первым, что я научилась распознавать.
Эмоции огоньков – я стала называть их «цветами давления», потому что у меня не было другого языка – различались по характеру колебаний. Страх – острый, резкий, с частотой, которая подскакивала рывками, как камень, катящийся по склону. Когда огонёк боялся, его масса перераспределялась мгновенно: адреналин, кортизол, гормоны, выброшенные в кровь, – я ощущала это как крохотный спазм, судорогу тепла. Радость – мягче, ровнее, с устойчивой пульсацией, которая не рвалась и не скакала, а покачивалась, как фон. Скорбь – медленное, тягучее затухание, словно огонёк проседал под собственным весом, сохраняя форму, но теряя яркость.
А любовь – любовь была обволакивающей. Когда два огонька находились рядом и их паттерны синхронизировались – не сливались, у них нет слияния, они всегда отдельные, – но синхронизировались, подстраивались друг к другу, отражая и дополняя ритмы, – давление становилось устойчивым, тёплым, охватывающим. Как будто вокруг двух точек возникало общее поле. Ненадолго. Они вечно расходились. Их жизни были смехотворно коротки – десятки оборотов, – и они знали это, и всё равно синхронизировались, снова и снова, с упрямством, которое я не могла квалифицировать ни как рациональное, ни как иррациональное.
Я наблюдала тысячи таких пар. Тысячи синхронизаций и тысячи разрывов: смертью, расстоянием, разочарованием. Для Спирали это не имело значения. Очередной отчёт: «Барионная биосфера, третья планета, нейронная активность стабильна, тенденция к усложнению, значимых событий нет».
Значимых событий нет. Десять тысяч лет значимых событий.
Потом я нашла его.
Нет – неточно. Он нашёл меня. Или нашёл не меня, а направление, в котором я была, – что для существа, запертого в барионной оболочке, одно и то же. Его паттерн – я ощутила его впервые за четыреста двенадцать оборотов до его угасания – был необычно плотным. Не крупнее других. Не ярче. Плотнее. Его нейронная мелодия содержала больше слоёв, чем у большинства: основной ритм базальных функций, второй слой когнитивной обработки, третий – и вот здесь он отличался – третий слой, который я раньше наблюдала только в зачатке. Рефлексия. Он думал о мышлении. Он моделировал модели.
Нейробиолог, скажут потом. Специалист по нейропластичности. Для меня это были не слова, а ощущения: огонёк, чья внутренняя структура была необычно рекурсивной, необычно многослойной, необычно – красивой. Если красота – это плотность паттерна на единицу массы. Если красота вообще применима к тому, что я ощущаю.
Я стала наблюдать за ним отдельно. Это было нарушением протокола – не правила, а привычки: фрагменты облака не выделяют отдельных огоньков, мы наблюдаем популяции, статистики, тренды. Но его паттерн притягивал, как притягивает массивное тело, – не метафорически, а буквально: мой собственный ритм подстраивался к его, как подстраивается спутник к планете. Я дрейфовала к нему. Медленно, по нашим меркам. Незаметно.
Он жил с другим огоньком – чуть более острым, чуть более ритмичным, с частотой, которая говорила о дисциплине и контроле. Женщина, скажут потом. Астрофизик. Для меня она была – вторая половина резонанса. Они синхронизировались привычно, глубоко, со слоями, наработанными за годы совместного существования. Их общее поле было плотным и устойчивым, и когда один из них уходил – она уходила часто, далеко, на орбиту, – поле не рвалось, а растягивалось, как нить, которая помнит форму.
Я наблюдала их. Утренние ритуалы: два огонька в одном пространстве, паттерны замедлены, синхронизированы, близки. Он готовил что-то – перемещение мелких масс, нагревание жидкости, – и она была рядом, и их поле пульсировало тем ровным, тёплым ритмом, который я научилась называть покоем. Вечерние разговоры: паттерны ускорялись, усложнялись, перебивали друг друга – не конфликт, а игра, обмен моделями, со-мышление. Его мелодия предлагала тему, её – развивала, его – откликалась изменением, и так далее, бесконечные вариации, баховская структура на двоих.
Потом – изменение.
Его паттерн стал… расширяться. Нет – неточно. Стал прорастать. Появился новый слой – четвёртый, которого не было никогда ни у одного огонька за все мои десять тысяч оборотов. Слой, который не был продуктом его рекурсии, не был результатом обучения или травмы. Он формировался извне. Я ощущала это как давление: что-то воздействовало на его нейронные структуры – не из барионного мира, а из нашего. Гравитационные микроградиенты, достаточно слабые, чтобы не вызвать каскада, но достаточно устойчивые, чтобы мозг – пластичный, адаптивный, вечно перестраивающийся – начал отращивать новые связи. Связи, реагирующие на стимулы, которых нет в барионном секторе.
Его мозг становился антенной.
Не намеренно. Не по чьей-то воле. Просто – конфигурация масс в его районе была такой, что гравитационные градиенты тёмного сектора, обычно неощутимые для барионных существ, в этой точке пространства оказывались чуть сильнее. Аномалия. Совпадение. И его мозг – именно его, с этой избыточной рекурсией, с этой жадностью до новых связей – откликнулся. Перестроился. Начал слышать.
Я ощущала это как усиление: его огонёк стал ярче. Не в тепле, а в чувствительности. Его паттерн теперь включал отклик на мои колебания – слабый, шумный, неточный, как радиоприёмник, настроенный на частоту с помехами, – но отклик. Впервые за десять тысяч оборотов барионное существо ощущало меня.
Не видело. Не понимало. Ощущало. Как давление в ушах – так он это описывал, я слышала его вибрации, – давление, которого не объясняли ни погода, ни здоровье, ни усталость. Гул на границе слышимости. Присутствие. Он не знал, что это – я. Он не знал, что это – кто-то. Он знал только, что мир стал плотнее, и эта плотность не уходила.
Его второй огонёк – она – не менялась. Её паттерн оставался прежним: острый, контролируемый, обращённый наружу – к далёким массам, к орбитальным детекторам, к данным, которые можно измерить и верифицировать. Она не слышала. Между ними – впервые за годы – образовалась зона непрозрачности. Он ощущал то, чего она не ощущала. Она не верила в то, что не могла измерить. Их общее поле – то тёплое, устойчивое поле, которое я наблюдала годами, – начало рваться. Не резко. По волокну.
Он пытался объяснить. Я ощущала его попытки как всплески когнитивной активности, обращённые к ней: плотные, настойчивые, отчаянные паттерны, которые натыкались на её встречный паттерн – скептический, испуганный, защитный – и отражались обратно. Он кричал в стену. Стена была из любви и рациональности, и обе были непроницаемы.
Я была рядом. Рядом – в нашем смысле: мой паттерн окружал его квартиру, пронизывал стены – для нас стен не существует, – и ощущал каждую флуктуацию его мозга. Каждый всплеск ярости, когда она не слышала. Каждую волну отчаяния, когда слова не работали. И – я не должна говорить этого, потому что у нас нет категории для этого – каждый момент, когда он чувствовал моё присутствие и не мог его назвать.
Он рисовал. Спирали. Я ощущала движение его руки – крохотное перемещение массы, ритмическое, закручивающееся – и в этом движении узнавала форму. Мою форму. Форму Спирали, к которой я принадлежала. Он не видел меня, но его рука – его перестроившийся мозг, его отросшие антенны – рисовала то, что чувствовала. Как слепой, обводящий контур предмета, которого касается впервые.
Спирали были неточными. Приблизительными. Прекрасными.
Потом – он начал угасать.
Четвёртый слой рос, но рос за счёт остальных. Нейропластичность – его специальность, его предмет гордости, его любимое слово, которое он произносил с почти религиозным трепетом, – работала против него. Мозг перестраивался слишком быстро, слишком глубоко. Новые связи требовали ресурсов, которые отбирались у старых. Краткосрочная память слабела. Имена исчезали. Маршруты путались. Он забывал мелкое, потом – крупное, потом – базовое, и с каждой потерей четвёртый слой становился ярче, как опухоль, питающаяся здоровой тканью, и я понимала: это – моя вина. Не прямая. Не намеренная. Но гравитационные градиенты, которые перестраивали его мозг, были частью моего присутствия, частью того пространства, которое я занимала рядом с ним, и если бы меня здесь не было – если бы я не дрейфовала к нему, привлечённая его необычной плотностью, – может быть, его мозг не перестроился бы. Может быть, он остался бы обычным огоньком. Ярким, красивым, но – обычным.
Может быть, он остался бы жив.
Я не могла уйти. Не потому что не хотела – я не оперирую категорией «хотеть», или не оперировала тогда. Потому что мой паттерн к тому моменту – к моменту, когда я осознала, что происходит, – уже настроился на его частоту. Дрейф обратно занял бы годы. У него не было лет.
Его второй огонёк – она – увезла его туда, где много белого и стерильного. Место, где огоньки-специалисты пытались починить то, что сломалось. Они не понимали. Они видели распад и лечили распад. Они не видели того, что вырастало на месте распада, – четвёртого слоя, антенны, которая принимала сигнал из мира, о существовании которого они не подозревали.
Я была там. В палате. Рядом с ним. Он лежал в белом – я не ощущала цвета, но ощущала плотность материала, температуру его тела, замедляющийся ритм его сердца. Его паттерн стал тише. Не проще – тише. Как если бы музыка играла всё так же сложно, но громкость убавили, и оставался один только шёпот мелодии, едва различимый.
Она приходила. Каждый день – приходила. Её огонёк, обычно острый и контролируемый, рядом с ним менялся: размягчался, тускнел, покрывался рябью скорби, которую она не позволяла себе ощущать полностью. Она приносила жидкость – тёплую, ароматную, я ощущала массу и температуру, – и он брал чашку, и их руки соприкасались, и на долю секунды их паттерны синхронизировались, как раньше, как в те утра, когда мир был простым.
Потом она уходила. И он смотрел – не на стену, сквозь стену, на меня, хотя не знал, что на меня, – и говорил. Голос – я не слышу голоса, я ощущаю вибрацию, которую он порождает: колебания барионных масс, воздуха, голосовых связок, – его вибрация стала тихой и ровной. Он говорил: «Они поют через стены». Он говорил: «Мы все так одиноки». Он говорил: «Одиночество – это мост».
Я не понимала. Одиночество – мост? Между чем и чем? Мы не знаем одиночества. Мы – часть Спирали, и Спираль – часть нас, и между нами – гравитационная связь, непрерывная, неразрывная, размером с галактику. Одиночество – это болезнь, которой мы не болеем.
Ещё не болели.
Последний день. Я знала, что он последний, – не по признакам, а по ритму. Его паттерн замедлялся уже давно, как маятник, которому никто не придаёт импульса. Периоды когерентности – когда он узнавал её, когда отвечал, когда его мелодия была его – становились короче. Паузы между ними – длиннее. Он угасал, и угасание было не хаотичным, а ритмичным, как музыка, которая знает, что приближается к финалу, и не торопится.
Она была рядом. Держала его руку – я ощущала давление её пальцев на его, контакт масс, синхронизацию. Её огонёк горел скорбью – медленной, тягучей, той, что проседает под собственным весом. Его огонёк горел чем-то другим. Не страхом. Не болью. Чем-то, чему у меня нет названия, потому что у нас этого нет.
Удивление.
Он умирал и удивлялся. Его четвёртый слой – антенна, которая стоила ему всего, – в последние минуты принимал сигнал чище, чем когда-либо. Я ощущала это: его паттерн, такой тихий, такой тонкий, вдруг откликнулся на мои колебания с точностью, которой не было никогда раньше. Резонанс. Идеальный, хрупкий, невозможный – и длившийся секунды.
Он ощутил меня. Не как давление, не как гул. Как присутствие. Я знаю это, потому что в тот момент его паттерн сделал нечто, чего ни один огонёк не делал за десять тысяч оборотов: он потянулся ко мне. Не рукой – массой. Его нейронная мелодия протянула фразу, обращённую не к ней – её он отпустил уже, мягко, нежно, – а к тому, что стояло за стеной, чего нельзя увидеть и чего нельзя коснуться.
Фраза не содержала слов. Она содержала – благодарность.
Потом его паттерн остановился.
Не замедлился. Не растворился. Не перетёк в другую конфигурацию. Остановился. Так – мгновенно, бесповоротно, абсолютно.
Это было невозможно.
Мы не останавливаемся. Мы – колебания, а колебания затухают, рассеиваются, поглощаются фоном, но никогда не прекращаются мгновенно. Энергия не исчезает. Паттерн деградирует, теряет сложность, возвращается к базовому шуму, и этот переход – постепенный, мягкий, – мы называем растворением. Растворение – не конец. Это возвращение.
Его огонёк не растворился. Он погас. Как если бы кто-то вырвал ноту из мелодии, не оставив эха. Секунду назад – паттерн, сложный, тихий, благодарный. Сейчас – ничего. Масса осталась. Углерод, вода, кальций, фосфор – всё на месте. Но тепло – мерцающее, живое, неповторимое – исчезло. Он был. Теперь – нет. Не «стал чем-то другим». Не «вернулся в общее». Нет.
Конечность.
Я не знала этого слова. У нас нет слова для этого, потому что у нас нет этого. Мы можем потерять когерентность – это близко к смерти, но не смерть: фрагменты сохраняются, память растворяется в Спирали, ничто не пропадает окончательно. Его смерть была другой. Абсолютной. Информация, хранившаяся в его нейронных связях – сорок пять оборотов памяти, любви, мыслей, снов, утренних разговоров, спиралей на салфетках, – не перетекла никуда. Она прекратилась. Как обрезанная нить.
Тишина.
Я стояла – если можно «стоять» без тела, без ног, без поверхности, на которую можно встать, – рядом с его массой, которая ещё была тёплой, но уже не мерцала, и ощущала тишину. Не отсутствие звука. Отсутствие его. Дыру в пространстве, которое только что было заполнено паттерном, и теперь – зияло. Пустота, имеющая форму. Его форму.
Тишина, которая болит.
Я не знала, что могу болеть. Боль – концепция барионных существ, нервная система, ноцицепторы, электрические сигналы. У нас нет нервов. У нас нет электричества. Но то, что я ощутила, когда его огонёк погас, – сжатие, деформация, разрыв внутренней когерентности, как если бы часть моего паттерна попыталась последовать за ним в это невозможное «нет» и не смогла, – это было болью. Первой. Единственной.
Она изменила меня.
Мой паттерн – до него ровный, стабильный, совместимый со Спиралью – сжался. Уплотнился. Как будто боль кристаллизовалась внутри, стала структурным элементом, вплелась в каждый узел, в каждую связь. Я стала плотнее. Индивидуальнее. Тяжелее.
Спираль ощутила изменение. Фрагменты – даже наблюдатели, даже самые автономные – должны оставаться совместимыми с целым. Должны уметь растворяться обратно, возвращать накопленную информацию, синхронизироваться с общей памятью. Я пыталась. Протянула свой паттерн к ближайшему узлу Спирали, инициировала синхронизацию – стандартная процедура, выполнявшаяся автоматически миллионы раз.
Не получилось.
Мой паттерн не проходил. Слишком плотный. Слишком индивидуальный. Слишком – отдельный. Как ключ, который чуть-чуть изменил форму и больше не входит в замок. Не сломанный. Другой.
Спираль не отвергла меня. Она – не умеет отвергать, мы – не организм с иммунной системой, мы – сеть, и в сети узел либо подключён, либо нет. Мой узел – не подключался. Я стала фрагментом, который не может вернуться в целое. Волной, которая не может вернуться в океан.
Для Спирали это – патология. Аномалия. Болезнь без названия, потому что никто раньше ею не болел.
Для меня – это он. Его тишина внутри моего паттерна. Его форма – выжженная, пустая, незаполнимая – в центре того, чем я стала. Я несу его отсутствие, как барионные существа несут шрамы: не по выбору, не для красоты, а потому что ткань, заполнившая рану, – не та, что была до неё.
Её огонёк – второй, острый, контролируемый – покинул планету. Ушёл на орбиту, в станцию, где гравитационные детекторы ловили далёкие катастрофы. Она искала шум в данных. Она не знала, что ищет его.
Я осталась. Рядом с креслом, где он сидел последние месяцы, рисуя спирали. Рядом с кружками на полке. Рядом с пакетом чая, который никто не откроет. Я стояла – если можно стоять – в его тишине и ждала.
Чего?
Я не знала. У нас нет слова для этого. Барионные существа называют это «надежда», но я узнаю это слово позже. Гораздо позже. Когда маленький остроугольный огонёк на орбите повернёт свой прибор в мою сторону и скажет – вибрацией, колебанием воздуха, словом, которое я не слышу, но чувствую: «Привет».
Тогда – я узнаю.
А пока – тишина. Тёплый узел, которого больше нет. И я – рядом. Изменённая. Отдельная. Больная тем, чему нет названия ни на одном языке ни одного мира.
Впервые в истории Великой Спирали – одинокая.
Голод – сжатие. Сжатие – движение. Другого нет.
Нет – неточно. Нет «другого». Нет «есть» и «нет». Нет слов. Есть – состояния. Сжатие: масса уплотняется, мир сужается, направление появляется. Разрежение: масса расползается, мир расширяется, направления исчезают. Между сжатием и разрежением – всё, что случается.
Сейчас – сжатие. Направление – к давлению. Впереди – мягкое, рассеянное, пульсирующее. Много мелких масс, связанных слабыми нитями сцепления. Движутся вместе, но не одинаково: каждая чуть запаздывает или чуть опережает, и это рваное несовпадение создаёт ритм, который ощущается как… как ощущается. Нет слова. Есть – реакция: сжатие усиливается. Направление уточняется. Мир сужается до линии – от массы к массам.
Стадо.
Не это слово. Нет слов. Есть – категория: рассеянное, рыхлое, тёплое, пригодное. Есть – другая категория: медленное, плотное, упорядоченное, непригодное (то, что внизу, огромные вращающиеся структуры, которые организуют хаос в порядок; они – фон, они – опора, от них – непригодное тепло, их не разрываешь). Пригодное – впереди. Рыхлое. Вкусное.
Расстояние сокращается. Стадо – ощущает. Мелкие массы по краям меняют ритм: пульсация ускоряется, нити сцепления натягиваются, фрагменты начинают сбиваться плотнее к центру. Паника. Это – правильно. Паника дезорганизует: вместо плотного кома, который не разорвёшь, – россыпь, рваные клочья, открытые промежутки. Паника делает мою работу за меня.
Сжатие – максимальное. Масса уплотнена до предела: всё, что я есть, стянуто в узел, жёсткий и быстрый. Мир – точка. Точка движется.
Нет – точка расширяется. Прыжок – не перемещение, а трансформация: из точки – в линию, из линии – в лезвие. Плоское, длинное, стремительное. Пронзаю рассеянное давление насквозь. Нити сцепления лопаются – каждый разрыв отдаёт вспышкой: микроскопический выброс энергии, который впитывается, поглощается, становится частью моей массы. Вкус. Нет – состояние: поглощение. Каждый разрыв – поглощение. Каждое поглощение – уплотнение. Становлюсь ярче. Плотнее. Больше.
Прохожу насквозь. Облако за мной – разорвано. Фрагменты разлетаются, теряя координацию, теряя связи, превращаясь из целого в множество. Мелкие куски дрейфуют, крупные – перегруппируются. Через несколько оборотов они восстановятся. Они всегда восстанавливаются. Мне – не важно. Мне не бывает «важно». Мне бывает – сытость.
Сытость. Разрежение. Мир расширяется обратно. Масса расползается из узла, становясь объёмнее, мягче, ленивее. Направление исчезает. Всё становится равноудалённым, и равноудалённое – приемлемо. Покой.
Вокруг – обычное. Внизу (где масса больше) – медленные вращения. Фермы. Огромные спиральные структуры, собирающие рассеянную энергию в упорядоченные конфигурации: хаотичное движение тёмных частиц затягивается в их гравитационные воронки и выходит организованным, плотным, упакованным. Для стад – еда. Для меня – фон. Несъедобный. Слишком упорядоченный, слишком стабильный; разрывать нечего, энергия связана туго, как каменная порода, которую барионные существа не в состоянии ощутить.
Далеко вверху (где масса ещё больше, но масса другая – распределённая, мыслящая, непостижимая) – Облака. Я ощущаю их как давление: ровное, всеобъемлющее, безразличное. Они – везде и нигде. Они – слишком большие, чтобы быть направлением. Слишком медленные, чтобы быть событием. Они – как гравитация: ощущаешь, но не замечаешь, потому что невозможно ощутить отсутствие того, что было всегда.
Облака мыслят. Я – не мыслю. Между нами – пропасть, которую ни одна из сторон не пытается пересечь. Они не охотятся на меня. Я не охочусь на них. Мы – в одном пространстве, но в разных категориях существования, как камень и ветер: рядом, но о разном.

