
Полная версия:
Плёнка

Эдуард Сероусов
Плёнка
Часть I: Слепое пятно
Глава 1: Артефакт
Женевская клиника нейровизуализации. День 0.
Аномалию нашёл не алгоритм. Алгоритм её пропустил.
Рамеш Айенгар сидел перед тремя мониторами в подвальной лаборатории клиники нейровизуализации Женевского университета и смотрел на мозг Пьера-Луи Дешана – тридцать восемь лет, менеджер по продажам, здоров, поступил добровольцем для калибровки новой МРТ-последовательности за двести франков и шоколадку из автомата. Ничего интересного. Контрольный субъект, серийный номер в базе данных, один из двенадцати, которых нужно было отсканировать до конца недели, чтобы статистика была чистой.
Гул магнита наполнял комнату – низкий, ровный, на грани слышимости, где-то между звуком и вибрацией. Три тесла. Двадцать тысяч долларов в сутки, если считать амортизацию. Градиентные катушки щёлкали ритмично, как метроном с нервным тиком: щёлк-щёлк-пауза-щёлк. За девять лет работы с МРТ Рамеш перестал слышать эти звуки примерно так же, как перестают слышать собственное сердцебиение – пока оно не собьётся.
Он отпил кофе. Остыл. Вкус – горечь с привкусом пластикового стаканчика и давно прокисших сливок из пакетика. Рамеш поставил стаканчик на край стола, промахнулся – стаканчик качнулся, выплеснул каплю на бумаги, устоял. Рамеш не заметил. Он смотрел на срез.
Аксиальный срез на уровне моста. Стандартная T2-FLAIR-последовательность, модифицированная – его собственная модификация, ради которой он потратил полтора года и грант от Швейцарского национального фонда. Улучшенное разрешение в области основания черепа. Зрительные нервы, слуховые нервы, отводящие нервы – всё, что проходит через цистерны, заполненные ликвором. Цереброспинальная жидкость на T2-FLAIR подавлена – чёрный фон, на котором нервы выделяются как белые нити в тёмной воде.
Он видел это тысячи раз. Тысячи мозгов, тысячи нервов, тысячи вариаций нормы. Норма – понятие с размытыми краями: каждый мозг уникален, как отпечаток пальца, но все они уникальны одинаково. Рамеш знал это так же, как опытный ювелир знает, что каждый бриллиант отличается от другого – и при этом безошибочно видит, когда камень фальшивый.
На снимке Пьера-Луи Дешана было что-то фальшивое.
Он не мог сказать, что именно. Не артефакт движения – Дешан лежал неподвижно, седация лёгкая, голова зафиксирована. Не артефакт потока – ликвор в цистернах выглядел нормально, пульсационных размытий нет. Не частичный объём – разрешение достаточное, срез тонкий.
Текстура.
Рамеш подвинулся ближе к монитору. Кресло проехало по линолеуму с тихим скрипом. Отблеск экрана лёг на его лицо голубоватым светом – тот оттенок, который бывает только у медицинских мониторов, откалиброванных для нейровизуализации: холодный, ровный, обнажающий каждый пиксель.
Текстура ликвора вокруг зрительного нерва. На обычном снимке ликвор – однородная чернота. Здесь – почти однородная. Но «почти» было не там, где ему полагалось быть. Рамеш видел текстуру: едва различимую, на грани шума, структуру, которая не была шумом. Шум – случаен. Это – нет.
Он увеличил изображение. Двести процентов. Четыреста. На четырёхстах процентах пиксели расплылись, но структура стала заметнее – именно потому, что при увеличении случайный шум размывается в кашу, а организованный сигнал сохраняет форму. Тонкие, почти невидимые линии, оплетающие зрительный нерв. Как паутина. Нет – как мицелий. Нет. Как сеть кровеносных сосудов, которых не должно быть на этом уровне разрешения, в этой ткани, в этом месте.
Рамеш посмотрел на часы. 22:47. Лаборатория была пуста – лаборантка Летиция ушла в восемь, техник Бруно – в девять. Гул магнита. Щелчки градиентных катушек. Тишина подвального этажа – плотная, шерстяная, как будто стены впитывали звук.
Он открыл соседнюю серию – тот же срез, тот же уровень, но с другими параметрами: T1 с контрастом. Гадолиний. Если это сосуды – они должны накопить контраст. Он нашёл соответствующий срез, совместил координаты.
Структура не накопила контраст. Не сосуды.
Следующая серия – диффузионно-взвешенная. Если это волокна белого вещества – они покажут анизотропию на DWI. Он нашёл срез. Анизотропии нет. Не белое вещество.
Рамеш откинулся в кресле. Кожзаменитель скрипнул. Он потёр глаза – сухие от двенадцати часов за экраном – и почувствовал, как пульсируют капилляры за веками. Открыл глаза. Структура никуда не делась.
Три варианта. Первый: артефакт – нечто в его модифицированной последовательности создаёт ложный сигнал. Наиболее вероятно. Самое скучное. Самое правильное. Второй: патология – Дешан болен чем-то, что не описано в литературе. Крайне маловероятно, но интересно. Третий: он видит то, чего нет, потому что устал, выпил слишком много кофе и слишком мало спал.
Он выбрал первый вариант. Открыл снимки следующего добровольца – Марии Цай, двадцать шесть лет, студентка, здорова. Нашёл аксиальный срез на том же уровне. Увеличил.
Текстура. Та же. Тот же паттерн вокруг зрительных нервов.
Рамеш выпрямился в кресле. Медленно, как человек, который заметил змею на подлокотнике и старается не двигаться резко.
Совпадение артефакта у двух разных субъектов на одной последовательности – возможно. Если ошибка в протоколе, она будет воспроизводимой. Это даже ожидаемо. Он открыл третьего добровольца: Клаус Мюллер, пятьдесят три, преподаватель истории. Тот же срез.
Текстура.
Четвёртого. Пятого.
Текстура. Текстура.
Рамеш замер. Буквально – руки на клавиатуре, дыхание прервано, зрачки расширены. Несколько секунд он не двигался, как насекомое, которому на голову упала тень хищника. Потом включился мозг.
– Нет, подождите, – сказал он вслух. Пустой комнате. Гулу магнита. – Подождите. Пять из пяти. Это не артефакт.
Он осёкся. Поправил себя:
– Пять из пяти – это именно артефакт. Стопроцентная воспроизводимость = системная ошибка. Проблема в последовательности.
Голос в пустой лаборатории звучал неубедительно. Рамеш это заметил, но не стал анализировать, почему. Он сделал то, что делал всегда, когда данные выглядели подозрительно: полез в код.
Следующие два часа он провёл в протоколе сканирования. Строка за строкой – параметры импульсной последовательности, времена отклика, углы отклонения, ширина полосы частот. Его модификация касалась подавления ликвора: стандартный FLAIR инвертирует сигнал ликвора, делая его чёрным, но при определённых временах инверсии тонкие структуры в ликворе могут быть потеряны – подавлены вместе с водой. Рамеш изменил время инверсии на 12%, создав окно, в котором ликвор оставался тёмным, а структуры с чуть иными релаксационными характеристиками – проявлялись.
В этом и был его грант: увидеть нервы чётче. Он увидел нервы чётче. И увидел кое-что ещё.
Код был чистым. Ошибки не было. Он проверил три раза.
Без четверти час ночи Рамеш встал из-за стола, дошёл до кофейного автомата в коридоре и нажал кнопку. Автомат загудел, зашипел, выдал порцию жидкости, похожей на кофе так же, как симулятор полёта похож на падение – технически корректно, но без главного ощущения. Рамеш обжёг язык. Не заметил.
Он вернулся и открыл архив. Старые снимки – не его последовательность, стандартные протоколы клиники. T2-FLAIR, заводские параметры. Нашёл добровольца из прошлогоднего исследования, здорового мужчину того же возраста. Открыл тот же срез. Увеличил до четырёхсот процентов.
Текстуры не было.
У Рамеша перехватило дыхание. Он сам не понял – от облегчения или от разочарования. Нет текстуры на стандартном протоколе – значит, это его модификация. Артефакт. Всё. Можно идти спать.
Он должен был идти спать.
Вместо этого он сел и начал считать. Если структура реальна, а не артефакт, то на стандартном протоколе она будет невидима – потому что стандартный FLAIR подавляет ликвор слишком агрессивно, убивая всё, что находится внутри. Его модифицированная последовательность – нежнее. Именно поэтому она видит то, чего не видят другие. Это не баг. Это фича.
Но это аргумент, который одинаково хорошо объясняет и артефакт, и реальную структуру. Невозможно различить – не на этих данных. Нужен другой метод. Другая модальность. Другой угол.
Рамеш поднял трубку внутреннего телефона и набрал номер. Четыре гудка. Пять. Шесть. Щелчок.
– Ja? – Голос сонный, раздражённый, с характерной швабской хрипотцой.
– Маттиас. Это Рамеш.
Пауза. Скрип – видимо, Маттиас Кёллер, сорок шесть лет, доцент, специалист по спектроскопии мозга, сел в кровати.
– Час ночи, Рамеш.
– Я знаю. Мне нужен твой спектроскоп.
– Завтра.
– Сейчас.
Снова пауза. Длиннее. Рамеш слышал, как Маттиас дышит – размеренно, тяжело, как человек, который пытается не сказать очевидное.
– Что ты нашёл? – спросил Маттиас. Не «зачем тебе», не «ты с ума сошёл» – «что ты нашёл». Девять лет совместной работы. Маттиас знал, что Рамеш не звонит в час ночи из-за артефакта. Или – точнее – из-за артефакта, в котором он уверен.
– Структуру в ликворе. Вокруг черепных нервов. У всех пяти добровольцев.
Тишина.
– У всех пяти, – повторил Маттиас. Не вопрос – констатация.
– Я исключил сосуды, белое вещество, движение, поток. Она не накапливает контраст. Не даёт анизотропии. Она видна только на моей модифицированной FLAIR, и именно поэтому никто её раньше не видел – стандартный протокол подавляет.
– Или именно поэтому её нет, и твоя последовательность создаёт призрак. Ты же это понимаешь.
– Понимаю. Поэтому мне нужен спектроскоп. Если это артефакт – на спектроскопии ничего не будет. Если реальная структура – она покажет химический профиль.
Маттиас молчал. Рамеш слышал в этом молчании калькуляцию: час ночи, лаборатория в двадцати минутах на велосипеде, подготовка спектроскопа – ещё час, сканирование – два. Четыре часа, и утром – лекция в девять.
– Еду, – сказал Маттиас и повесил трубку.
Маттиас приехал через двадцать пять минут. Куртка поверх пижамной рубашки. Волосы – во все стороны, седые, как одуванчик в ветреный день. Очки сидели криво – он надел их в темноте, не глядя. Пахло от него улицей, мокрым гравием и зубной пастой – почистил зубы перед выходом, привычка хирурга, которым он был когда-то, до того как переключился на спектроскопию.
Он не стал здороваться. Сел за монитор, который Рамеш развернул к нему. Смотрел. Долго.
Градиентные катушки щёлкали. Гул магнита. Где-то наверху, в здании над ними, щёлкнул термостат кондиционера – едва слышимый звук, который в ночной тишине подвала прозвучал как выстрел.
– Покажи второго, – сказал Маттиас.
Рамеш показал. Маттиас увеличил. Уменьшил. Переключил на смежные срезы – на миллиметр выше, на миллиметр ниже. Текстура прослеживалась через серию, как нить в ткани.
– Третьего.
Рамеш показал.
– Пятого.
Рамеш показал. Маттиас снял очки, протёр линзы краем пижамной рубашки – жест, который Рамеш видел тысячу раз и который означал: «Я думаю, и мне нужны руки, чтобы думать».
– Это может быть фазовая ошибка, – сказал Маттиас ровным тоном, каким диктовал студентам. – Твоя модификация времени инверсии могла создать фазовое смещение на границе ликвор-нерв. Сигнал интерференции мог бы дать…
– Не мог, – перебил Рамеш. – Я проверил код. Фазовое кодирование стандартное. И посмотри на структуру – она не на границе. Она в ликворе. Вокруг нерва, но не на поверхности нерва. Это не Гиббс, не химический сдвиг. Это что-то в жидкости.
Маттиас надел очки. Посмотрел снова. Лицо его было освещено экраном – тот же голубоватый свет, тот же угол, но выражение изменилось. Рамеш заметил. Он замечал вещи; это было его проклятие и его профессия.
– Спектроскопия, – сказал Маттиас.
– Спектроскопия.
Они работали молча. Маттиас – за пультом спектроскопа, встроенного в тот же магнит, как хирургическая приставка к швейцарскому ножу. Рамеш – у монитора, наводя воксель – крошечный трёхмерный куб, из которого спектроскоп считывает химический состав, – на область текстуры. Размер вокселя – два кубических сантиметра. Мало. Если структура тоньше – сигнал утонет в шуме.
Сканирование заняло сорок минут. Пьер-Луи Дешан давно ушёл домой со своими двумястами франками, но его данные остались – и в них была вся информация, которую можно было извлечь. Рамеш навёл воксель по координатам аномалии и запустил обработку.
Спектр появился на экране – горизонтальная ось: частота, вертикальная: интенсивность. Привычные пики: N-ацетиласпартат – маркер нейронов. Креатин – энергетический обмен. Холин – мембраны. Стандартный спектр ликвора рядом с нервной тканью. Ничего необычного.
Рамеш почувствовал, как напряжение уходит из плеч. Артефакт. Конечно, артефакт. Он зря вытащил Маттиаса из кровати, и завтра будет неловко, и—
– Рамеш, – сказал Маттиас.
Тихо. Очень тихо. Тем тоном, каким в операционной говорят «кровотечение».
– Что?
– Посмотри на 2.0 ppm.
Рамеш посмотрел. На 2.0 ppm – частоте, где в нормальном спектре ликвора нет ничего, кроме шума, – стоял пик. Маленький. Едва над уровнем шума. Но – стоял. Воспроизводимо: Маттиас уже переключил на спектр второго добровольца. Тот же пик. Третий. Тот же.
– Это не ацетат, – пробормотал Рамеш. – Ацетат на 1.9. И не глутамат – глутамат шире. Это…
Он замолчал. Посмотрел на Маттиаса. Маттиас смотрел на экран. Его пальцы, лежавшие на клавиатуре, не двигались.
– Это неизвестный метаболит, – сказал Маттиас. Голос – ровный, клинический, как если бы он диктовал протокол. – Пик на 2.0 ppm, воспроизводимый у минимум пяти здоровых субъектов, локализованный в области, совпадающей с твоей текстурой. Либо все пятеро имеют одну и ту же метаболическую аномалию, которая никогда раньше не описывалась…
– …либо это норма, – закончил Рамеш. – Но норма, которую никто раньше не видел, потому что никто не настраивал последовательность так, чтобы смотреть именно сюда.
Маттиас снял очки. Не протёр – просто снял, сложил, положил на стол. Без очков его лицо выглядело незащищённым, старше, как будто линзы были последним барьером между ним и тем, что было на экране.
– Нам нужно больше субъектов, – сказал он.
– У меня есть ещё семеро в расписании на эту неделю.
– Нет. Нам нужно больше. Не пять, не двенадцать – пятьдесят. Сто. И не из одной когорты. Разный возраст, пол, этничность. Если это нормальная структура, она должна быть у всех. Если патология – должны быть здоровые контроли без неё.
– Маттиас, это недели работы. Одобрение этического комитета, набор—
– Я знаю, сколько это работы.
Маттиас произнёс это так, что Рамеш замолчал. Не резко – Маттиас никогда не говорил резко. Но с весом, который заставлял слова оседать на дно разговора, как свинец в воде.
– Но пока у нас пять субъектов, – продолжил Маттиас, – мы можем сделать одну вещь. Прямо сейчас.
– Какую?
Маттиас посмотрел на Рамеша. Потом – на магнит за стеклянной перегородкой. Белый цилиндр с отверстием, похожий на горизонтальный колодец, на дно которого нужно лечь.
– Сканируй меня, – сказал Маттиас.
Процедура заняла тридцать пять минут. Маттиас лежал внутри магнита, голова зафиксирована в приёмной катушке – пластиковая клетка, прижимающая виски, как ладони хирурга, удерживающие пациента от движения. Через зеркало на катушке он видел Рамеша за стеклом – маленькую фигуру перед большими экранами, лицо в голубоватом свечении. Они не разговаривали. Интерком был включён, но говорить было не о чем.
Щёлк-щёлк-пауза-щёлк. Градиентные катушки стучали, как пальцы нетерпеливого дирижёра. Магнит гудел. Маттиас лежал неподвижно. Он умел это – двадцать лет назад он оперировал мозги, а для этого нужны руки, которые не дрожат, и тело, которое подчиняется.
Рамеш смотрел на срезы по мере их появления. Аксиальные, от основания черепа вверх. Каждый – тонкий ломтик, как страница книги, написанной водой и жиром. Белое вещество. Серое вещество. Ликвор. Нервы. Нормальный мозг сорокашестилетнего мужчины, ничего выдающегося, ничего тревожного.
Он нашёл уровень моста. Увеличил. Зрительные нервы – белые нити в тёмном ликворе.
Текстура.
Та же. Точно та же. Тонкая сеть, оплетающая нервы, – не на поверхности, а вокруг, в жидкости, как мицелий в чашке Петри, как корневая система чего-то, для чего не было слова.
Шесть из шести.
Рамеш нажал кнопку интеркома.
– Маттиас.
– Я знаю, – сказал Маттиас. По голосу было не понять – спокоен или нет. – У меня тоже. Я видел по задержке. Ты остановился на том же срезе, что и у остальных.
– У тебя тоже.
– Конечно у меня тоже. Если это у всех пяти случайных здоровых людей – это у всех. Это норма. Мы смотрим на что-то, что было здесь всегда.
Рамеш хотел ответить, но во рту пересохло. Он сглотнул. Почувствовал, как язык прилипает к нёбу – кофе, адреналин, обезвоживание. Он не пил воду с вечера.
– Тогда почему, – он прочистил горло, – почему у этой «нормы» есть неизвестный метаболический пик? Если это нормальная анатомическая структура – она описана. Если она есть у каждого человека – её нашли бы давно.
– Её не нашли, потому что не смотрели. Твоя последовательность – первая, которая это видит. Рамеш, мы можем быть первыми, кто описал новую анатомическую структуру в мозге. Это статья в Nature. Это…
– Нет, подождите. Структура в ликворе, которая оплетает черепные нервы, не даёт контраста, не даёт анизотропии и имеет уникальный метаболический профиль – это не соединительная ткань. Это не мембрана. Это не кровеносные сосуды. Что это?
Маттиас помолчал. Гул магнита. Щелчки катушек.
– Вынимай меня, – сказал он. – Мне нужно это видеть на твоём экране, а не через зеркало.
Три часа ночи. Лаборатория пахла кофе, потом и озоном от работающего оборудования. Маттиас сидел рядом с Рамешем, в пижамной рубашке, с красным отпечатком от катушки на лбу. Они смотрели на шесть снимков, выстроенных в ряд, как подозреваемые на опознании.
Шесть мозгов. Шесть текстур. Идентичные.
Не похожие – идентичные. Вот что было неправильно, и Рамеш понял это только сейчас, когда увидел снимки рядом. Мозги были разные – у Дешана желудочки чуть шире, у Цай мозжечок крупнее, у Мюллера есть мелкая арахноидальная киста, безвредная, случайная находка. Каждый мозг – уникален. Но текстура – одинаковая. Один и тот же паттерн, одна и та же плотность, одна и та же конфигурация. Как если бы в шесть разных домов вселился один и тот же жилец и расставил мебель одинаково.
– Маттиас, – сказал Рамеш. Голос его звучал не так, как обычно. Он слышал это, но не мог это контролировать. – Это не анатомическая структура.
– Объясни.
– Анатомические структуры варьируют. Мозолистое тело – разное у каждого. Сосуды – разные. Нервы – разные. Даже хрусталик глаза – разный. Всё, что растёт из нашего генома, варьирует, потому что экспрессия генов – стохастический процесс. Но вот это, – он ткнул пальцем в экран, – не варьирует. У шести разных людей – один и тот же паттерн. Одна и та же конфигурация. Это не нормальная анатомия. Нормальная анатомия не бывает идентичной.
Маттиас смотрел на экран. Рамеш видел, как движутся его глаза – влево-вправо, от снимка к снимку, проверяя. Один из лучших нейроанатомов Центральной Европы. Если он видит то же самое – это не галлюцинация усталого мозга.
– Ты предполагаешь, что это не из нас? – спросил Маттиас. Тихо. Тем тоном, каким задают вопросы, на которые не хотят слышать ответ.
– Я предполагаю, что это не дефект снимка. Я предполагаю, что это что-то живое. Что-то, что не является частью нормальной нейроанатомии. Что-то, что присутствует у каждого – или, по крайней мере, у каждого из шести случайных здоровых людей в Женеве, что статистически…
– Рамеш.
– …что статистически, если экстраполировать на популяцию, при биномиальном распределении и даже при консервативной оценке…
– Рамеш.
Он остановился. Посмотрел на Маттиаса.
– Ты понимаешь, что ты говоришь? – спросил Маттиас. Не с осуждением. С чем-то, что было похоже на страх, но упакованное в академическую сдержанность, как стекло в пузырчатую плёнку. – Ты говоришь, что в мозге каждого человека на Земле есть неизвестная структура, которая не является частью нормальной анатомии.
– Я говорю, что данные указывают—
– Данные – шесть человек. Шесть.
– Шесть из шести. Сто процентов. Ни одного контроля без неё.
Маттиас встал. Прошёлся по лаборатории – три шага к двери, три шага назад. Линолеум поскрипывал под его ботинками, не зашнурованными, надетыми на босу ногу. Он остановился у стеклянной перегородки и посмотрел на магнит – белый цилиндр в полутёмной комнате, освещённый только аварийным светом, от которого металл казался голубоватым, почти живым.
– Метаболический пик, – сказал Маттиас, глядя на магнит. – 2.0 ppm. Это не один из стандартных метаболитов мозга. Но что-то с этим резонансом должно существовать. Нужна масс-спектрометрия. Нужен образец ликвора.
– Люмбальная пункция.
– Да.
– У здорового добровольца.
– Да.
Они посмотрели друг на друга. Люмбальная пункция – не МРТ. Это игла в позвоночник. Этический комитет, информированное согласие, медицинские показания. У здорового человека медицинских показаний нет, а «я увидел что-то странное на экспериментальном снимке» – не диагноз.
– Мне нужно сканировать себя, – сказал Рамеш.
Маттиас повернулся к нему.
– Зачем? Мы знаем, что будет. У тебя тоже есть. У меня есть. У всех есть.
– Именно поэтому. Я хочу видеть это у себя. Я хочу… Мне нужно знать, как это выглядит, когда знаешь, что это внутри тебя. Не на чужом снимке – на своём.
Маттиас снял очки. Надел. Снял снова. Руки у него, заметил Рамеш, были не вполне спокойны. Мелкая дрожь – адреналин, холод, усталость, всё разом.
– Хорошо, – сказал Маттиас.
Лежать в магните – странное ощущение, и Рамеш думал об этом каждый раз, хотя лежал сотни раз, потому что каждый нейровизуалист рано или поздно сканирует себя – отчасти ради калибровки, отчасти ради любопытства, отчасти ради того неуютного удовольствия, которое испытываешь, глядя на собственный рентген. Видеть себя изнутри. Анатомический стриптиз.
Магнит гудел вокруг него – не снаружи, а вокруг, потому что он был внутри, в тоннеле, и звук шёл со всех сторон, ровный, обволакивающий, как быть внутри контрабаса, когда кто-то держит педаль. Катушка давила на виски. Потолок тоннеля – в тридцати сантиметрах от лица, белый, исцарапанный, с жёлтым пятном от чьего-то пота, высохшего и забытого.
– Запускаю, – сказал Маттиас через интерком. Голос – металлический, сжатый, как через телефон из жестяной банки.
Щёлк-щёлк-пауза-щёлк. Градиентные катушки начали свою работу. Рамеш закрыл глаза.
В темноте за веками он видел то, что видит каждый: фосфены – случайные вспышки, порождённые шумом зрительной коры, когда ей не хватает входящего сигнала. Мозг, который не терпит пустоты и заполняет её мусором. Рамеш знал это – он занимался зрительной корой полтора десятка лет. Но сейчас, лёжа внутри магнита, зная, что в его ликворе, вокруг его зрительных нервов, есть что-то, чего не должно быть, – фосфены казались ему чужими. Как будто вспышки за веками генерировал не его мозг, а что-то, что смотрело его мозгом.
Он открыл глаза. Потолок тоннеля. Жёлтое пятно. Белый пластик.
Через зеркало на катушке он мог видеть экран за стеклянной перегородкой – далёкий, маленький, но различимый. Маттиас сидел перед ним. Не двигался.
Четырнадцать минут. Двадцать. Двадцать пять.
– Готово, – сказал Маттиас. – Выезжаешь.
Стол выехал из тоннеля. Рамеш сел, снял катушку, размял шею. Виски ныли – давление фиксатора. Руки были холодные – в тоннеле всегда холодно, магнит охлаждается гелием, минус двести шестьдесят девять градусов в сердцевине, и этот холод просачивается.
Он встал, прошёл в операторскую. Маттиас сидел перед экраном, и по его спине – по тому, как она была выпрямлена, натянута, как тетива, – Рамеш понял всё раньше, чем увидел снимок.
Экран. Аксиальный срез. Уровень моста. Его мозг. Его зрительные нервы – белые нити в тёмной воде.
И вокруг них – текстура. Та же. Та же сеть, тот же мицелий, тот же паттерн, что у Дешана, у Цай, у Мюллера, у Маттиаса. Идентичный. Как если бы его мозг и мозги пяти незнакомцев были подключены к одной и той же инфраструктуре.
Рамеш не сел. Стоял. Смотрел.
На экране – его мозг. Внутри его мозга – что-то, что не он. Что-то, что оплетает нервы, по которым идут сигналы от его глаз. Прямо сейчас – от глаз, которые смотрят на экран, где это что-то видно. Петля: он видит его, и оно – если оно что-то делает с сигналами зрительного нерва – видит, что он его видит.
Мысль пришла не словами. Она пришла ощущением – как когда заходишь в тёмную комнату и знаешь, что в ней кто-то есть, до того, как включишь свет. Ощущение взгляда. Не снаружи – изнутри. Из того места, где зрительный нерв входит в мозг и где чужая сеть оплетает его, как плющ – водосточную трубу.

