
Полная версия:
Очевидный сигнал

Эдуард Сероусов
Очевидный сигнал
Часть I: Шумовой порог
Глава 1: Фрактал
Женева, Центр анализа данных CMB. День 0.
Кофе остыл сорок минут назад.
Рин знала это, не прикасаясь к чашке. Знала по тому, как исчез запах – кислая арабика из автомата на третьем этаже, сорок центов за стаканчик, на вкус как жжёный картон. Когда кофе горячий, его запах заполняет комнату. Когда остывает – пропадает, словно выключили лампу. Сейчас в воздухе висел только гул серверов и химический привкус кондиционированной прохлады.
Двадцать три часа сорок одна минута. Подвальный этаж корпуса B Женевского центра анализа данных ESA. За дверью – коридор с мерцающей лампой, которую не меняли третий месяц. За коридором – лифт. За лифтом – апрельская Женева, огни набережной, запоздалые туристы у Же-д'О. Нормальный мир.
Рин не поднималась наверх одиннадцать часов.
Монитор перед ней – двадцатисемидюймовый, откалиброванный под спектральный анализ – заливал лицо голубым светом. На экране медленно вращалась сфера. Карта реликтового излучения, собранная из данных четырёх поколений спутников: COBE, WMAP, Planck и Cassini-Huygens II, запущенного в пятьдесят девятом году и до сих пор работающего на орбите L2. Пятьдесят лет данных, спрессованные в одну картинку: тепловой отпечаток Вселенной, сделанный через 380 000 лет после Большого взрыва. Самый старый свет в мире.
Она знала эту карту лучше, чем собственное лицо. Холодные пятна, горячие пятна, акустические пики – топография космического младенчества, которую каждый космолог видел столько раз, что перестал замечать. Как обои в детской комнате.
Но сейчас обои выглядели иначе.
Рин закрыла глаза. Открыла. Сфера не изменилась. Она подвинула кресло ближе – старое офисное кресло с продавленной подушкой, одно колёсико заедало, и каждый раз, когда она поворачивалась, пол скрипел. Потёрла глаза. Прижала ладони к вискам – лоб горячий, пальцы холодные, контраст неприятный. Посмотрела снова.
Нет.
Паттерн не исчез.
Она запустила свой алгоритм два часа назад – рутинный прогон, тридцать седьмой за эту неделю. Фрактальная фильтрация – метод, который она разрабатывала четыре года, защитила как диссертацию и с тех пор пыталась доказать, что он работает не только в теории. Принцип был прост для объяснения и чудовищно сложен для реализации: вместо того чтобы анализировать анизотропию CMB как сумму сферических гармоник – стандартный подход, которым пользовались все с девяностых годов, – она декомпозировала сигнал на фрактальные компоненты. Искала самоподобие. Структуры, которые повторяются на разных масштабах, как береговая линия или ветвление бронхов.
Первые тридцать шесть прогонов не показали ничего – точнее, показали именно то, что ожидалось. Фоновый шум. Случайные корреляции, рассыпающиеся при увеличении выборки. Нормальная космология.
Тридцать седьмой прогон отличался одним параметром. Рин изменила порог фильтрации – снизила чувствительность на 0.7%, потому что заметила систематическую ошибку в калибровке Cassini-Huygens II, которую пропустили при обработке данных. Маленькая коррекция. Почти незаметная. Она внесла поправку, запустила прогон и пошла за кофе.
Когда вернулась, на экране была спираль.
Она помнила этот момент: стаканчик в правой руке, левая на дверной ручке, свет монитора в тёмной комнате – единственный источник, потому что верхний свет она выключила часов в шесть, так лучше видно спектральные карты. На экране вращалась не карта CMB. То есть карта была – но поверх неё, как водяной знак на банкноте, проступила структура. Спиральная. Ветвящаяся. С повторяющимися элементами, различимыми на… Рин сосчитала… на четырёх масштабах.
Она поставила кофе на стол, не глядя. Стаканчик промахнулся мимо подставки, по столешнице растеклась коричневая лужа. Рин не заметила.
Четыре масштаба – это ничего не значит. Четыре масштаба – это случайность. Природа любит фракталы: облака, горы, кровеносные системы. Четыре масштаба самоподобия можно найти где угодно, если достаточно долго искать. Рин знала это лучше, чем кто-либо, потому что именно на этом строилась критика её метода. «Вы ищете закономерность – и находите, потому что человеческий мозг эволюционно запрограммирован видеть паттерны в хаосе.» Она слышала это на каждой конференции.
Поэтому она изменила масштаб. Увеличила разрешение. Добавила пятый уровень декомпозиции – порог, за которым по всем расчётам структура должна была рассыпаться.
Структура не рассыпалась. Она стала чётче.
Рин добавила шестой уровень. Седьмой. Руки двигались сами – пальцы на клавиатуре, последовательность команд, которую она набирала столько раз, что мышечная память опережала мысль. Каждый новый уровень занимал три минуты обработки. Три минуты гула серверов, зелёной полоски прогресса на экране, и её собственного дыхания – слишком частого, она заставила себя замедлить.
Семь масштабов.
Самоподобная структура на семи масштабах.
Рин откинулась в кресле. Колёсико скрипнуло. Она посмотрела на потолок – низкий, бетонный, с проложенными по нему кабель-каналами, – и подумала, что сейчас чувствует именно то, что описывают люди, пережившие автокатастрофу: всё замедлилось, и в этой замедленности каждая деталь стала невыносимо резкой. Трещина в бетоне над головой. Пятно кофе на столе. Зелёный огонёк индикатора питания на мониторе. Запах серверной пыли – мелкой, электростатической, от неё сохнет в носу.
Семь масштабов самоподобия не встречаются в природе. Нигде. Ни в одном известном физическом процессе. Пять – максимум, и то только в специально сконструированных математических моделях. Шесть – теоретический предел для естественных систем. Семь – это как найти в лесу дерево, ветви которого повторяют форму ствола до седьмого порядка ветвления: не бывает. Деревья так не растут. Ничто так не растёт.
Кроме того, что спроектировано.
Нет, подумала Рин. Нет. Не торопись.
Она выпрямилась. Закрыла глаза, досчитала до десяти. По-фарси – мадар всегда говорила, что фарси успокаивает, потому что слова длиннее и язык замедляется. Йек, до, се, чахар, пандж… До десяти. Открыла глаза.
Паттерн на месте.
Первое правило верификации: исключи себя. Самый вероятный источник ошибки в любом анализе – аналитик. Рин открыла лог обработки и начала проверять с самого начала. Входные данные. Массив Cassini-Huygens II, архив номер CH2-2067-Q1-RAW, последнее обновление – четыре дня назад. Целостность файла – ОК. Хеш-сумма – совпадает. Данные не повреждены.
Фильтр. Версия 4.12 – та же, что она использовала в предыдущих тридцати шести прогонах. Единственное изменение – поправка калибровки, 0.7%. Рин проверила поправку: пересчитала вручную, на листке бумаги, карандашом. Два раза. Поправка корректна. Ошибка в калибровке – реальная, её можно проверить по технической документации спутника, она сама нашла её три дня назад, когда сравнивала данные CH2 с архивами Planck и заметила систематический сдвиг в диапазоне 217 ГГц.
Алгоритм. Она открыла исходный код – восемнадцать тысяч строк на Python, четыре года работы – и прошла по критическому пути: загрузка данных, предобработка, фрактальная декомпозиция, расчёт коэффициентов самоподобия, визуализация. Каждый шаг – документирован, каждая функция – с юнит-тестами. Рин написала этот код сама, от первой строчки до последней. Она знала его, как хирург знает анатомию. Ошибки не было.
Нет. Ошибка могла быть. Ошибка всегда может быть. Ты не видишь ошибку не потому, что её нет, а потому что ты – тот же человек, который её допустил. Это и есть проблема.
Рин запустила прогон заново. С нуля. Чистая загрузка данных, чистая обработка. Три минуты на каждый уровень, семь уровней – двадцать одна минута. Она встала, дошла до двери, вернулась. Прошлась по комнате. Четыре шага до стены, четыре обратно – серверная была тесной, два стола, шесть мониторов, один человек, и того тесно. Она считала шаги. Считала по-фарси, потому что так медленнее.
Результат. Идентичный. Самоподобная структура, семь масштабов, тот же паттерн.
Третий прогон. Она изменила начальные условия – случайный сдвиг фазы на 0.01 радиана. Если структура – артефакт фильтра, она должна сместиться вместе с фазой. Двадцать одна минута. Рин сидела неподвижно, руки на коленях, смотрела на экран, и серверный гул заполнял всё пространство – низкий, монотонный, вибрирующий в грудине.
Результат: структура не сместилась. Она осталась ровно на том же месте в данных. Фаза фильтра не влияла. Это значило, что паттерн привязан к данным, а не к методу обработки.
Четвёртый прогон. Другой набор данных – Planck, не Cassini. Архивные, десятилетней давности, с другого спутника, другой орбиты, другой аппаратуры. Если паттерн есть только в CH2 – это инструментальный артефакт. Ошибка калибровки, дефект детектора, электромагнитная помеха. Двадцать одна минута – но Рин не смогла сидеть, она встала и прижалась лбом к холодной стене серверной, и бетон пах пылью и бетоном.
Результат: паттерн присутствовал. Слабее – разрешение Planck ниже, данные старше, – но спираль была. Те же семь масштабов. Та же структура.
Рин опустилась обратно в кресло. Медленно, словно разучилась сгибать колени. Она смотрела на экран – на две спирали, наложенные друг на друга: красная (Cassini) и синяя (Planck), – и видела, как они совпадают. Не приблизительно. Точно. С точностью, которую невозможно объяснить случайным совпадением, инструментальной ошибкой или особенностями метода.
Она сидела так несколько минут. Или дольше – время перестало быть надёжным. Гул серверов не менялся. Свет монитора не менялся. Трещина на потолке не менялась. Мир был тем же, что час назад, что одиннадцать часов назад, что четыре года назад, когда она впервые описала фрактальную фильтрацию в черновике диссертации. Мир был тем же – но то, что она видела на экране, означало, что он никогда таким не был.
Позвони кому-нибудь, подумала она. Позвони Марсо. Позвони Ковальски. Позвони в обсерваторию.
Нет.
Она потянулась к телефону – не к рабочему, к личному, в кармане куртки, висящей на спинке кресла – и набрала номер, который не набирала два года.
Гудки. Длинные, международные – код Турции, Стамбул. Рин смотрела на экран, пока ждала. Спираль вращалась. Медленно, плавно, как снежинка в потоке воздуха – нет, не снежинка. Снежинки шестикратно симметричны. Эта структура была… Рин не могла подобрать слово. Она привыкла описывать вещи точно, без метафор, через аналогии с проверяемыми объектами. Эта структура была похожа на множество Мандельброта, если бы множество Мандельброта существовало не на плоскости, а на сфере, и если бы его параметры были подобраны не математиком, а кем-то, кто понимал математику лучше, чем любой математик, когда-либо живший.
Четвёртый гудок. Пятый. Рин подумала: он не возьмёт. Она не звонила два года – с того дня, когда он встал из-за стола на конференции в Кёльне и сказал ей, что её метод опасен, и это не было научной критикой, и она ответила, что он превращается в параноика, и это тоже не было научной критикой. С тех пор – ничего. Ни письма, ни сообщения. Два года тишины.
Шестой гудок. Щелчок.
– Рин.
Не вопрос. Утверждение. Он знал, что она позвонит – или, по крайней мере, не удивился. Голос тот же: низкий, ровный, с мягким акцентом, который Рин когда-то находила успокаивающим. Камал Ибрагим – бывший научный руководитель, бывший наставник, бывший человек, которому она доверяла больше всех в мире. Бывший.
– Камал, – сказала она. – Мне нужно, чтобы ты посмотрел на данные.
Пауза. Не длинная – две секунды, может, три. Но Рин знала этого человека. Камал Ибрагим не делал пауз. Он думал быстрее, чем говорил, и поэтому его речь была непрерывной, как текст без абзацев. Если он молчал – значит, выбирал слова.
– Какие данные, азизим?
Азизим. Дорогая. По-турецки. Он всегда так к ней обращался – с того дня, когда она пришла к нему аспиранткой, двадцатишестилетней, самонадеянной, убеждённой, что видит в шуме то, что другие пропускают. Она не сказала ему, что её злит это обращение – или что она по нему скучает.
– CMB. Мой алгоритм. – Она остановилась. Как объяснить это в двух предложениях? Как объяснить это вообще? – Послушай, я нашла структуру. Самоподобную. На семи масштабах. Я проверила четыре раза, на двух независимых наборах данных. Камал, семь масштабов. Шум так не делает.
Тишина. Не две секунды – дольше. Рин слышала его дыхание в трубке, ровное и медленное, и фоновый шум: далёкий гудок – Стамбул, ночь, пролив, теплоходы. Мир на другом конце линии продолжал жить нормальной жизнью.
– Опиши паттерн, – сказал он наконец.
– Спиральный. Фрактальный, – голос Рин ускорился; когда она объясняла данные, акцент пропадал, как будто мысль обгоняла язык. – Ветвящийся, но не хаотично – с регулярностью, которая… Послушай, я покажу, это проще. Я могу отправить визуализацию.
– Нет, – сказал Ибрагим. Быстро. Без паузы. – Не отправляй ничего. Не по электронной почте, не через облако, не через внутреннюю сеть ESA. Ничего.
Рин замерла. Стаканчик с остывшим кофе стоял рядом, коричневая лужа подбиралась к клавиатуре, и она машинально отодвинула её, не отрывая глаз от экрана. Голос Ибрагима изменился – не громче, не резче, но плотнее. Как воздух перед грозой.
– Камал, это научные данные. Я не собираюсь…
– Рин. – Он произнёс её имя так, как произносил, когда она делала ошибку в расчётах – терпеливо, но с нажимом. – Ты описала самоподобную структуру на семи масштабах в реликтовом излучении. Ты понимаешь, что это означает, если это реально?
– Я понимаю, что мне нужна независимая верификация. Именно поэтому я звоню тебе, а не —
– Ты понимаешь, что это означает?
Рин замолчала.
Она понимала. Конечно, понимала. Самоподобная структура на семи масштабах в CMB означала одно из двух. Первое: её метод генерировал артефакт – систематическую ошибку, которую она не видела, потому что сама её создала. Второе…
Второе означало, что реликтовое излучение – свет, которому тринадцать миллиардов лет, эхо Большого взрыва, фон, на котором построена вся современная космология, – содержит вложенную информационную структуру. Не случайную. Не естественную. Структуру, которую кто-то вложил. Или что-то. В момент возникновения Вселенной – или вскоре после.
– Я не спешу с выводами, – сказала она.
– Хорошо. – Пауза. Дыхание. – Азизим, расскажи мне точно. Параметры прогона. Какая поправка, какой набор данных, какая версия алгоритма. Точно.
Она рассказала. Всё – от ошибки калибровки CH2 до четырёх прогонов с разными начальными условиями. Говорила пятнадцать минут, не останавливаясь, и Ибрагим не перебивал. Рин слышала, как он дышит – размеренно, контролируемо, – и представляла его: за столом в его стамбульской квартире, книги до потолка, вид на Босфор, чашка чая, которую он забыл допить. Левая рука – на столе, пальцы неподвижны. Правая – подпирает подбородок. Глаза закрыты.
Она знала, как он слушает. Четыре года работы вместе – она выучила его, как выучила код: каждую функцию, каждую реакцию, каждый паттерн поведения. Когда Ибрагим закрывал глаза – он не отключался. Он строил модель. Каждое слово – переменная, каждый факт – ограничение. К концу рассказа у него в голове будет полная картина.
Рин закончила. Тишина.
– Ты сейчас одна? – спросил он.
– Да.
– В серверной?
– Да, Камал.
– Кто знает?
– Никто. Я позвонила тебе.
Снова пауза. Длиннее предыдущих. Рин услышала, как он встал – скрип стула, шаги, – и звук изменился: он перешёл в другую комнату. Или вышел на балкон. Фоновый гул стал тише, и в трубке появился новый звук – ветер.
– Послушай меня внимательно, – сказал Ибрагим. Голос ровный, как хирургический стол. – Не показывай это никому. Пока. Ни Марсо, ни Ковальски, ни директорату ESA. Никому.
– Камал…
– Никому. – Он не повысил голос. Но Рин почувствовала, как что-то изменилось в его тоне – не тревога, не страх. Что-то глубже. Как фундамент, который сдвинулся на миллиметр: снаружи дом выглядит прежним, но внутри всё поехало. – Мне нужно двадцать четыре часа. Завтра я тебе перезвоню. Ты можешь подождать двадцать четыре часа?
– Могу, но…
– Рин. Двадцать четыре часа. Пожалуйста.
Пожалуйста. Камал Ибрагим не говорил «пожалуйста». Он формулировал. Он аргументировал. Он излагал цепочки логических заключений, каждое из которых было безупречно, и к концу ты обнаруживал, что согласен, и не помнил, в какой момент перестал спорить. «Пожалуйста» – это было из другого лексикона.
– Хорошо, – сказала она. – Двадцать четыре часа.
– Спасибо, азизим.
Щелчок. Тишина. Не тишина серверной – другая. Тишина пустого провода, тишина разорванной связи, тишина, в которой тебя больше не слушают.
Рин положила телефон на стол. Медленно. Кофейная лужа доползла до края клавиатуры, и она наконец убрала стаканчик – бросила в корзину, промахнулась, пластик стукнул о бетонный пол. Она не подняла.
Что-то было не так.
Она прокрутила разговор назад – привычка аналитика, разбирать данные на составляющие. Его голос. Его паузы. Его «пожалуйста». Его «не показывай это никому». Всё складывалось в один вывод, и Рин не хотела его формулировать, потому что формулировка означала, что она должна с ним что-то делать.
Камал Ибрагим не удивился.
Не удивился. Двенадцать лет она знала этого человека – четыре года как аспирантка, три года как коллега, пять лет на расстоянии, из них два в молчании. Она видела его реакцию на неожиданные данные десятки раз: вдох, секундная пауза, потом быстрая серия вопросов – «покажи, объясни, повтори». Его мозг включался как двигатель – мгновенно, с пол-оборота. Любопытство было его базовым состоянием, его операционной системой. Для Камала Ибрагима неожиданные данные были кислородом.
Но сегодня он не задал ни одного научного вопроса. Не попросил показать визуализацию. Не спросил о параметрах самоподобия, не попросил уточнить фрактальную размерность, не предложил контрольный тест. Он спросил, кто знает. Он сказал «не показывай». Он сказал «пожалуйста».
Он отреагировал не как учёный, увидевший невозможное.
Он отреагировал как человек, который давно ждал плохих новостей – и наконец их получил.
Рин встала. Ноги затекли – одиннадцать часов в кресле, и кровь, которая не циркулирует нормально, и нейропатия мелких нервов, и все эти чудесные подробности сидячей работы. Она сделала три шага к стене, развернулась, три шага обратно. Комната была слишком маленькой для ходьбы, но ей нужно было двигаться – тело требовало, как будто физическое перемещение могло заменить мыслительное.
Он знал.
Нет. Она не может это знать. Она интерпретирует тон голоса через телефонную линию за шесть тысяч километров. Это не данные – это проекция. Она накладывает свои ожидания на недостаточную выборку.
Но он не удивился.
Рин остановилась перед монитором. Спираль вращалась. Голубой свет ложился на её руки – длинные пальцы, коротко остриженные ногти, пятно от маркера на указательном, – и на клавиатуру, и на бетонный пол, и на мятый стаканчик в углу. Мир продолжался. Серверы гудели. Кондиционер шуршал. Где-то наверху – жизнь: ночной охранник, камеры, огни Женевы, апрельский воздух с привкусом озера.
Рин села обратно в кресло и открыла новый терминал.
Если паттерн реален – она должна понять, что он содержит. Не завтра. Сейчас. Двадцать четыре часа – ожидание, на которое у неё не было ни терпения, ни, если честно, желания. Ибрагим просил – и она обещала не показывать. Она не обещала не смотреть.
Первый вопрос: насколько глубоко идёт самоподобие? Семь масштабов – это столько, сколько позволяло разрешение данных Cassini-Huygens II. Может быть больше. Может быть – намного больше. Но чтобы проверить, нужны данные с более высоким разрешением, а таких данных не существовало. Спутники снимали CMB в микроволновом диапазоне, и угловое разрешение было ограничено размером антенны и длиной волны. Закон физики, который не обойти без антенны размером с планету.
Или без наблюдательной точки ближе к источнику – но источник был в тринадцати миллиардах световых лет от Земли. Во всех направлениях одновременно. CMB – это не объект в пространстве, это сфера, внутри которой находится вся наблюдаемая Вселенная.
Второй вопрос: есть ли в паттерне информация? Самоподобие – это свойство, но не содержание. Береговая линия Норвегии самоподобна, но она ничего не «говорит». Если паттерн в CMB – продукт разума, в нём должна быть структура выше фрактальной. Модуляция. Код. Что-то, что отличает сигнал от красивого узора.
Рин начала писать. Новый скрипт – не модификация старого, а с чистого листа. Задача: взять фрактальную структуру на каждом масштабе и проанализировать отклонения. Фрактал совершенен по определению – каждый уровень воспроизводит предыдущий. Но если в нём есть информация, то что-то должно нарушать эту совершенность. Мелкие отклонения – как помехи на несущей частоте. Как модуляция радиоволны.
Она писала быстро. Руки помнили синтаксис, мозг помнил математику, и между ними была только клавиатура – тёплая от долгого использования, знакомая, привычная. Это был тот тип работы, который Рин любила больше всего: чистая проблема, чистый метод, тишина и время. Ни коллег, ни рецензентов, ни грантовых отчётов, ни конференций – только она и данные.
Но данные, подумала она, и пальцы замерли на секунду, данные больше не просто данные.
Скрипт занял сорок минут. Рин запустила его и смотрела, как бегут строки лога. Обработка каждого масштаба – пять минут. Семь масштабов. Полчаса. Она не стала вставать. Не стала заваривать кофе, не стала проверять телефон, не стала считать шаги до стены.
Она смотрела на экран и думала о Камале Ибрагиме.
Кёльн, два года назад. Конференция Европейского космологического общества. Третий день, вечерняя сессия, аудитория на сто двадцать мест – заполнена на треть, потому что параллельно шёл фуршет, и большинство предпочло шампанское. Рин делала доклад о фрактальной фильтрации. Двадцать минут, пятнадцать слайдов, никакой сенсации – метод обработки данных, математика, графики, предварительные результаты. Она была на пятнадцатом слайде, когда Ибрагим встал.
Он сидел в третьем ряду. Она видела его с начала доклада – седые виски, прямая спина, неподвижные руки на подлокотниках. Он слушал молча, без выражения, и Рин подумала тогда: он пришёл поддержать. Как раньше. Потому что Камал Ибрагим всегда приходил на доклады своих бывших аспирантов, и всегда садился в третий ряд, и всегда молчал до вопросов.
Он встал на пятнадцатом слайде – не дождавшись вопросов. Встал и сказал:
– Рин, этот метод нельзя применять к CMB.
Не «я не согласен с методологией». Не «возникают вопросы к верификации». «Нельзя применять.»
Аудитория замерла. Рин замерла тоже – та самая секунда, её проклятие: расфокусированный взгляд, неподвижные руки, мозг, который перезагружается, как компьютер после сбоя.
– Камал, это… это научный инструмент. Он имеет ограничения, как любой метод, но —
– Ты не понимаешь, что ищешь, – сказал он. Тихо. Без агрессии. С чем-то похожим на грусть. – И когда найдёшь – будет поздно.
Она ответила – резко, зло, непрофессионально. Сказала что-то про паранойю и про то, что наука не определяется страхами. Он посмотрел на неё – долго, с выражением, которое она не смогла прочитать, – развернулся и вышел. Дверь аудитории закрылась мягко. Сто двадцать мест, сорок человек, тишина.
Потом – два года молчания.
И вот теперь, сегодня, когда она нашла именно то, о чём он предупреждал, – он не удивился.
Ты не понимаешь, что ищешь. И когда найдёшь – будет поздно.
Лог обработки остановился. Зелёная строка: «COMPLETE. Output: deviation_analysis_v1.dat».
Рин открыла результат.
И перестала дышать.
Отклонения были. Не случайные – структурированные. Микроскопические вариации фрактальной структуры, различимые только при сравнении масштабов, образовывали свой собственный паттерн. Паттерн второго порядка – информация, записанная в несовершенствах совершенной формы. Как текст, написанный не буквами, а вмятинами на идеально гладкой поверхности.
Рин не могла его прочитать. Не потому что он был зашифрован – потому что она не знала кода. Но она могла измерить его сложность. Информационная энтропия. Сколько бит на элемент.
Она запустила расчёт. Три минуты.
Результат: 3.7 бит на элемент. На первом масштабе. 4.1 на втором. 4.8 на третьем. Нарастающая сложность – каждый уровень содержал больше информации, чем предыдущий.
Случайный шум имеет максимальную энтропию – около 8 бит для байтового потока. Осмысленный текст – около 1–2 бит на букву (для английского). То, что она видела, лежало между ними: сложнее текста, проще шума. Как язык, грамматика которого слишком велика для человеческого мозга, но слишком упорядочена для хаоса.

