
Полная версия:
Конвой 71: Субстрат
– Марта, – позвала Кейлин.
Марта выплыла из спального отсека. Колено она больше не сжимала – отпустила, как будто решила, что боль подождёт.
– Слушаю.
– Есть работа. Конвой 71. Четыре грузовика, два корвета. Отправка через две недели с земной орбиты. Прибытие в систему – через четырнадцать с половиной месяцев. Наша цель – грузовик «Лагранж-3».
Марта смотрела на экран, на тонкую линию маршрута, на цифры, на счётчик кислорода. Её лицо не выражало ни энтузиазма, ни страха – только усталое профессиональное внимание человека, который оценивает задачу.
– Корветы, – сказала она. – Два. Класс «Фрея». Рэйлганы, торпеды, лазеры. Мы – три буксира с шахтёрским оборудованием. Как?
– Нас будет больше, чем три. Я свяжусь с Хансеном и Ду Фэй. У них два буксира в дрейфе у Тау Кита f. Они ждут работу. Пять буксиров – два корвета. Соотношение лучше.
– Пять буксиров – это пять мишеней, – сказала Марта. – Без брони, без оружия, без…
– У нас есть резаки, монтажные пистолеты и манипуляторы. И десять лет опыта в поясе. Корветы – военные, они думают военными категориями: перехватный курс, огневой рубеж, тактическое построение. Мы думаем иначе. Мы думаем камнями.
Марта подняла бровь.
– Камнями. Астероиды, пыль, обломки. Мы знаем пояс. Мы знаем мёртвые зоны. Мы знаем, где сенсоры слепнут, где тепловой фон маскирует сигнатуру, где можно спрятаться за булыжником и ждать. Корвет видит далеко – но он видит то, что движется. А мы умеем не двигаться.
Марта молчала. Леон – тоже. В кабине было тихо – только гудение вентиляции, тонкое и неровное, как дыхание больного.
– Это атака в один конец, – сказала Марта наконец. Не как вопрос.
– Если провалим – да. Дельты на возвращение не хватит. Мы выложим всё на перехват. Но если возьмём грузовик – у нас будет его топливо, его системы, его жизнеобеспечение.
– «Если возьмём». Если, Кейлин.
– Да. Если.
Марта посмотрела на неё – тем взглядом, который Кейлин видела у шахтёров перед спуском в шахту, которая уже один раз обвалилась: не страх и не храбрость, а арифметика. Стоит ли? Что я получу? Что потеряю? Есть ли выбор?
– Контакт, – сказала Марта. – Этот твой аноним. Откуда он знает про «Лагранж-3»?
– Не знаю.
– Что там, на этом грузовике?
– Контакт говорит: «то, что изменит всё». Доказательства. Я не знаю, какие. Но он ни разу не ошибся в данных.
– Он ошибся с конвоем шестьдесят девять.
– Данные были правильные. Обстоятельства изменились.
Марта хмыкнула – звук, в котором было пятьдесят процентов скепсиса и пятьдесят процентов того, что Кейлин интерпретировала как «ладно, чёрт с тобой».
– Леон, – сказала Марта. – Ты молчишь.
Леон поднял глаза от экрана.
– Я считаю. Четырнадцать месяцев в кабине четыре на три. Три человека. Без движения. При плюс восьми. На урезанном пайке. – Он помолчал. – Я в деле. Но если кто-нибудь будет храпеть, я его убью раньше, чем мы долетим.
Марта фыркнула – что-то почти похожее на смех. Почти.
– Когда выход? – спросила она.
– Через двое суток. Мне нужно связаться с Хансеном и подготовить «Пепельницу». Леон – маршрут и программа дрейфа. Марта – ревизия жизнеобеспечения, каждый грамм кислорода, каждый пакет еды.
Марта кивнула и уплыла в технический отсек – если закуток с инструментами и баллонами можно назвать отсеком. Леон вернулся к терминалу. Его пальцы стучали по клавишам – быстро, ритмично, как дождь по металлической крыше.
Кейлин осталась одна. Нет – осталась со своим решением.
Она сидела в кресле, руки на педалях, глаза на экране, и не видела ни экрана, ни педалей, ни тесной кабины. Она видела палату. Койку. Провод в пальцах Юны, который сгибался и скручивался в браслет, аккуратный и бессмысленный, как всё, что делала Юна теперь.
Юна подписала контракт в двадцать четыре года. Парциальная экстракция, стандартная процедура, клиника «Нексум Фарма» на станции «Церера-Центр». Кейлин узнала через неделю – Юна не сказала заранее, потому что знала, что сестра будет против. Она была права. Кейлин была бы против. Кейлин сказала бы: не надо, Юна, мы найдём другой способ, я подработаю, возьму лишнюю смену, мы вытянем. Но Юна не хотела «вытягивать». Юна хотела свою жизнь, свои деньги, свой путь. Сорок тысяч кредитов – пять лет зарплаты. На эти деньги – курсы пилотирования, лицензия, свобода. «Когнитивные последствия минимальны.» Юна прочитала мелкий шрифт. Она не знала, что мелкий шрифт врёт не тем, что в нём написано, а тем, что в нём не написано.
Кейлин потом добыла медицинские записи – не легально, через контакта на станции «Церера-Центр», за три тысячи кредитов, которые она отложила на зимний ремонт «Пепельницы». Записи были аккуратными, подробными, профессиональными. Парциальная экстракция, тридцать процентов, штатный режим, отклонений не зафиксировано. Всё по протоколу.
Но Юна не потеряла тридцать процентов. Юна потеряла всё.
Кейлин показала записи врачу – независимому, на другой станции, за ещё тысячу кредитов. Врач посмотрел, покачал головой и сказал: «Эти данные не соответствуют клинической картине. При парциальной экстракции такой степени когнитивного разрушения быть не может. Либо данные подделаны, либо процедура была другой.»
Другой. Полная экстракция. Сто процентов. Личность – целиком. Тело – функционирует. Мозговой ствол – цел. Сердце бьётся, лёгкие дышат, кишечник переваривает. Но человека – нет. Юна Рю – двадцать шесть лет, любила зелёные яблоки и плетение из провода, боялась темноты до семи лет, хотела стать пилотом – Юна Рю была извлечена целиком, упакована в криоквантовый контейнер и продана.
«Чистый» субстрат. В десять раз дороже стандартного. Потому что идеальный. Потому что полный. Потому что мёртвый.
Кейлин потянулась к нагрудному карману скафандра. Расстегнула клапан. Достала фотографию – настоящую, напечатанную на пластике, единственную физическую вещь, которую она взяла из дома Юны на Церере.
Юна на фотографии – двадцать три года. За год до экстракции. Смеётся. Зубы – ровные, белые, те самые, которые в детстве выпадали по два за раз, и Юна складывала их в коробочку из-под витаминов и прятала под подушку. Глаза – живые, тёмные, с искрой, которая не была рефлексом, которая была Юной. Жёлтый комбинезон шахтёра, каска на сгибе локтя, за спиной – буровая вышка, и солнце – далёкое, крошечное, но достаточное, чтобы осветить лицо.
Кейлин держала фотографию двумя пальцами. Смотрела. Лицо на фотографии и лицо в палате – одинаковые и разные. Те же ямочки, те же скулы, та же форма подбородка. Но на фотографии – человек. В палате – дом, из которого вынесли всё.
Она перевернула фотографию. На обороте – почерком Юны, круглым, детским, с завитушками на буквах «р» и «д»: «Первый день на шахте! Я НАСТОЯЩИЙ ШАХТЁР! :)» Смайлик – кривой, с одним глазом больше другого. Юна всегда рисовала кривые смайлики. Кейлин никогда не говорила ей об этом, потому что это не имело значения, а теперь имело – потому что больше не будет.
Она убрала фотографию обратно в карман. Застегнула клапан. Прижала ладонь к нагрудному карману – через ткань скафандра фотография не чувствовалась, но Кейлин знала, что она там, и этого хватало.
Четырнадцать месяцев. Семь – перелёт, месяцы – дрейф, потом – всё или ничего. Один перехват. Один грузовик. Одно «если».
Четырнадцать месяцев. Тесная кабина, плюс восемь, урезанный паёк, шестнадцать часов сна. Три человека в жестянке посреди ничего. Дельты – на один бросок.
Кейлин положила руки на педали. Педали были тугие – шахтёрские, для тяжёлой работы. Металл через подошвы ботинок: холодный, шершавый, знакомый.
Четырнадцать месяцев.
Ей хватит.

Глава 3: 1.2 тонны
Контейнер номер двадцать семь показывал 4.003 кельвина. На три тысячных выше нормы. Амаду Сисе записал значение в журнал – электронный, на планшете, привязанном к запястью карабином, потому что в невесомости непривязанные вещи уплывают, а уплывший планшет в контейнерном отсеке грузовика – это два часа поисков между рядами белых цилиндров, которые все выглядят одинаково и все гудят на одной частоте.
4.003. Не критично. Допуск – плюс-минус десять милликельвинов. Три тысячных – это даже не повод для пометки. Просто цифра. Амаду записал её, потому что записывал всё – привычка, вбитая пятнадцатью годами лабораторной работы, привычка, которую его научный руководитель в Дакарском университете называла «единственным отличием учёного от дилетанта»: дилетант записывает результаты, учёный записывает всё, включая то, что результатом не является.
Он оттолкнулся от контейнера двадцать семь – мягко, кончиками пальцев, привычное движение, десятки раз повторённое за месяц перелёта – и поплыл к контейнеру двадцать восемь. Магнитные ботинки были пристёгнуты к поясу: он не использовал их в отсеке, предпочитая невесомость. В ботинках – ходишь, в невесомости – летаешь, а между рядами контейнеров летать было быстрее, удобнее и, если честно, приятнее. Единственное удовольствие, которое он позволял себе на грузовике, где всё остальное удовольствие заключалось в пакетированном кофе и разговорах с экипажем, который разговоров не искал.
Контейнерный отсек «Лагранж-3» занимал семьдесят процентов объёма грузовика – цилиндрическое пространство сорок метров в длину и двенадцать в диаметре, заполненное рядами криоквантовых контейнеров на направляющих рамах. Девять рядов по пять контейнеров в каждом – сорок пять единиц, стандартная загрузка для «Маула». Между рядами – проходы шириной в метр, достаточные, чтобы протиснуться в скафандре. Вдоль стен – магистрали охлаждения: трубы жидкого гелия в вакуумной изоляции, толщиной в руку, обмотанные серебристой термоплёнкой. По потолку – кабели диагностики и питания, стянутые в пучки, промаркированные через каждые полметра: синий – данные, красный – силовой, жёлтый – аварийный.
Свет в отсеке – стерильный белый, от панелей на потолке. Тени – резкие, геометричные, от контейнеров и рам. В невесомости тени вели себя иначе, чем на земле: они не ложились на пол – они просто были, повсюду, как второй слой реальности, наложенный на первый. Амаду привык. К невесомости привыкаешь за неделю. К теням – за две. К гудению криосистем – никогда: низкий, утробный, почти инфразвуковой звук, который не слышался ушами, а чувствовался рёбрами. Как будто что-то внутри контейнеров дышало – медленно, терпеливо, не торопясь.
Амаду знал, что внутри ничего не дышало. Внутри был Φ-субстрат: квантово-когерентная структура, извлечённая из человеческого мозга, хранящаяся при четырёх кельвинах в вакуумной изоляции с активным квантовым стабилизатором. Не дышала. Не думала. Не чувствовала. Просто – существовала. Как запись на плёнке, которую никто не проигрывает.
Он знал это – и всё равно, каждый раз, когда прикладывал ладонь к контейнеру и чувствовал через перчатку вибрацию стабилизатора, что-то внутри него, что-то ненаучное и непрофессиональное, шептало: там кто-то есть.
Контейнер двадцать восемь: 4.001 кельвина. Норма. Записал.
Контейнер двадцать девять: 4.000. Идеально. Записал.
Контейнер тридцать: 4.002. Записал.
Рутина. Тридцатый день перелёта. Месяц в замкнутом пространстве с девятью людьми, из которых восемь – гражданские, не склонные к разговорам о нейрофизике сознания за ужином. Амаду не жаловался – он не умел жаловаться, это было вычтено из него генетикой, воспитанием и пятнадцатью годами академической карьеры, где жаловаться было некому, потому что все вокруг были заняты тем же. Он делал свою работу: мониторинг криосистем, контроль целостности Φ-контейнеров, ежедневный обход с записью температуры, давления и когерентности. И другую свою работу – ту, о которой не знал никто на борту, кроме него самого и человека в Женеве, который подписал мандат комиссии Генеральной Ассамблеи.
Но о другой работе – потом. Сейчас – обход.
Он добрался до контейнера тридцать четыре, когда заметил.
Не глазами – глаза в рутинном обходе смотрели на планшет, на цифры, на бесконечную колонку показаний. Заметил чем-то другим – тем чувством, которое появляется у лабораторных крыс и нейрофизиков после многих лет работы с данными: ощущением, что цифра не та. Не ошибочная. Не опасная. Просто – не та.
Амаду остановился. В невесомости «остановиться» означало – схватиться за раму контейнера и позволить инерции погаснуть. Он завис между тридцать четвёртым и тридцать пятым рядом, одной рукой на раме, другой – на планшете, и посмотрел на экран.
Энергопотребление криосистемы.
Общее энергопотребление контейнерного отсека «Лагранж-3» за последние двадцать четыре часа: 14.7 кВт.
Расчётное энергопотребление для сорока пяти контейнеров при текущем режиме: 13.6 кВт.
Разница: 1.1 кВт. Восемь процентов.
Амаду нахмурился. Восемь процентов – не катастрофа. Криосистемы грузовиков работали с запасом мощности в двадцать-двадцать пять процентов – инженерный стандарт для оборудования, которое нельзя чинить в полёте. Но восемь процентов – это не шум. Шум – полпроцента, процент. Колебания температуры, неравномерность изоляции, старение компрессоров. Восемь – это что-то конкретное.
Он пересчитал. Достал из кармана второй планшет – личный, не бортовой, с программой, которую написал сам три года назад для лаборатории в Дакаре, потом адаптировал для полевых условий. Вбил данные: количество контейнеров, температура каждого, мощность компрессоров, теплопритоки от корпуса. Программа посчитала за двенадцать секунд.
Расчётное: 13.58 кВт. Фактическое: 14.71 кВт. Разница: 1.13 кВт. Восемь и три десятых процента.
Ошибки не было.
– Дело в том, – сказал Амаду вслух, обращаясь к контейнеру тридцать четыре, который не слушал, – что лишний киловатт – это лишний источник теплопритока. Либо утечка в изоляции магистрали, либо неисправность компрессора, либо…
Либо в отсеке больше контейнеров, чем в манифесте.
Он не закончил мысль. Вернее – закончил, но не вслух, а в той части сознания, где учёные держат гипотезы, которые ещё слишком рано озвучивать: без данных гипотеза – это слух, а слухи на грузовике в межзвёздном пространстве опаснее утечки гелия.
Амаду посмотрел на часы. 11:40 бортового времени. Обход обычно занимал два часа: пятнадцать минут на каждый ряд из пяти контейнеров, девять рядов – два часа пятнадцать минут, если не отвлекаться. Он был на седьмом ряду. Оставалось два.
Он продолжил обход – но теперь смотрел не только на показания температуры.
Контейнерный отсек «Лагранж-3» был спроектирован, как все грузовые отсеки на «Маулах»: цилиндр, девять рядов, пять контейнеров в ряду. Направляющие рамы – стандартные, с шагом два метра между осями. Проходы – метр. Простая геометрия: девять рядов по два метра – восемнадцать метров, плюс проходы, плюс зазоры от стен – итого двадцать четыре метра полезной длины отсека из сорока общих. Остальные шестнадцать – техническая зона: компрессоры, теплообменники, магистрали, резервные системы.
Амаду знал эти цифры наизусть – он изучил чертежи «Маула» ещё на Земле, перед назначением. Дело в том, что нейрофизик, который летит на грузовике с Φ-субстратом, обязан понимать системы хранения так же, как хирург обязан понимать анатомию операционной: не для того чтобы оперировать, а для того чтобы знать, где стоит каждый инструмент, когда что-то пойдёт не так.
Он закончил обход – контейнеры с тридцать пятого по сорок пятый, показания в норме, никаких аномалий – и завис у дальней стены отсека, там, где заканчивался последний ряд и начиналась техническая зона. Переборка – стандартная, серый металл, два лючка для обслуживания магистралей, маркировка: «Техническая зона. Доступ: инженерный персонал».
И вот тут Амаду начал считать.
Не контейнеры – он их уже пересчитал, сорок пять, всё сходилось. Он считал пространство. Ряды.
Первый ряд – от носовой переборки: два метра до оси контейнеров, метр проход, два метра до оси следующего ряда. Второй ряд, третий, четвёртый… Он плыл вдоль отсека, касаясь рам кончиками пальцев, и считал. Вот он, пятый ряд. Шестой. Седьмой. Восьмой. Девятый – последний.
Девять рядов. Сорок пять контейнеров. Всё на месте.
Но от девятого ряда до переборки технической зоны – десять метров.
Амаду остановился.
Десять метров. Он пересчитал: девять рядов по два метра шага – восемнадцать метров. Плюс проходы, зазоры – двадцать четыре метра. Общая длина отсека – сорок метров. Техническая зона – шестнадцать метров. Двадцать четыре плюс шестнадцать – сорок. Сходится.
Но десять метров от последнего ряда до переборки – это слишком много. Если ряды занимают двадцать четыре метра, а отсек – сорок, то техническая зона начинается на двадцать четвёртом метре. От двадцать четвёртого до сорокового – шестнадцать метров. Но переборка, которую он видел – переборка с двумя лючками – была не на двадцать четвёртом метре. Она была ближе. Она была на тридцатом.
Шесть метров. Между последним рядом контейнеров и переборкой – шесть метров пустого пространства. Стена – гладкая, без контейнеров, без рам, без направляющих. Просто – стена.
Амаду повис в невесомости, глядя на эту стену, и думал.
Шесть метров – это три ряда. Три ряда по пять контейнеров – пятнадцать контейнеров. Которых нет. Которые должны быть – по чертежу «Маула» – но которых нет. Вместо них – переборка.
Послушайте, сказал он себе – мысленно, привычным тоном начала рассуждения, – послушайте, есть простое объяснение. Грузовик модифицирован. Техническую зону расширили – дополнительные компрессоры, резервная система, что-нибудь. «Маулы» модифицируются постоянно, каждый оператор подгоняет под себя. Ничего необычного.
Но модификация отражается в технической документации. А техническую документацию Амаду прочитал – на Земле, перед назначением, в рамках той самой дотошности, которая отличала учёного от дилетанта. В документации «Лагранж-3» – стандартная компоновка. Девять рядов. Шестнадцать метров технической зоны. Никаких расширений.
Амаду подплыл к переборке. Протянул руку – пальцы коснулись металла. Холодный, гладкий, ровный. Стандартная переборка из корабельного алюминия, ничем не отличающаяся от любой другой на грузовике.
Кроме одного: на ней не было заклёпок.
Стандартная переборка на «Маулах» крепилась заклёпками – четыре ряда, шаг двадцать сантиметров, головки утоплены заподлицо. Амаду видел такие заклёпки на всех других переборках грузовика – в коридорах, в жилом отсеке, в тамбуре. Здесь – нет. Поверхность была ровной, без единого углубления. Сварной шов по периметру – аккуратный, свежий, без следов окисления.
Свежий.
Амаду провёл пальцем по шву. Гладкий. Чистый. Ни пятнышка ржавчины, ни потемнения. Стандартный сварной шов на корабле двенадцатилетнего возраста выглядит иначе: тусклый, чуть шершавый, с микротрещинами от термоциклов. Этот шов был новый. Этой переборки не было здесь, когда «Лагранж-3» сходил со стапеля.
Её поставили позже. Недавно.
Амаду отпустил переборку и отплыл на метр. Завис, скрестив руки на груди – рефлекторный жест, бесполезный в невесомости, но успокаивающий. Посмотрел на стену. Стена смотрела на него – ровная, серая, молчаливая.
Он поднял руку и постучал.
Стук по переборке – костяшками пальцев, тремя быстрыми ударами. Глухо. Металл, за ним – что-то плотное. Амаду сдвинулся на полметра влево и постучал снова. Глухо. Ещё полметра.
Звонко.
Отличие было мгновенным и безошибочным – как разница между стуком по стене и стуком по двери. Глухой звук – за металлом твёрдое: оборудование, конструкция, ещё один слой обшивки. Звонкий звук – за металлом пустота. Воздух. Пространство.
Амаду простучал всю переборку – систематично, через каждые полметра, слева направо, сверху вниз. В невесомости «сверху вниз» не имело смысла, но привычка к порядку работала и без гравитации. Результат: зона пустоты – примерно четыре метра в ширину и три в высоту. За переборкой было помещение. Не техническая зона – помещение, отдельное, скрытое за стенкой, которой не было на чертежах.
Он приложил ухо к металлу. Бесполезно – в невесомости ухо к переборке приложить сложнее, чем кажется: тело отталкивается от стены, нужно держаться. Амаду упёрся ладонью в раму последнего ряда контейнеров, а головой – в переборку, и замер.
Гудение.
Тихое, низкочастотное, знакомое. Точно такое же, как от контейнеров в отсеке. Гудение квантовых стабилизаторов.
За стеной были контейнеры.
Амаду вернулся к рабочей станции в лабораторном закутке «Лагранж-3» – крохотном помещении в жилой секции грузовика, два на два метра, стол с привинченным экраном, стул с ремнями, шкаф с диагностическим оборудованием. Единственное место на борту, которое принадлежало ему – по контракту, по должности, по праву человека, которому нужно работать с данными, а не с людьми.
Он закрыл дверь. В невесомости двери не хлопали – скользили на магнитных рельсах и щёлкали замком, тихо, как приговор.
Сел. Пристегнулся. Положил планшет на стол – планшет остался на месте, магнитный фиксатор. Открыл данные.
Дело в том, что Амаду Сисе не был просто научным консультантом. Вернее – был, но это было обложкой. Настоящая работа – мандат комиссии Генеральной Ассамблеи по расследованию нелегальных Φ-экстракций, документ, подписанный председателем комиссии в Женеве за три месяца до отправки конвоя. Мандат давал Амаду полномочия, о которых не знал ни капитан Энгстрём, ни командир эскорта Вестергорд, ни кто-либо ещё на борту: право доступа к любым данным, связанным с Φ-субстратом, право фиксации доказательств, право – теоретическое, бесполезное в четырёх световых месяцах от ближайшего суда – на задержание подозреваемых.
Он не хотел эту работу. Он был учёным – нейрофизиком, специалистом по Φ-диагностике, человеком, который пятнадцать лет изучал сознание как физический феномен и написал диссертацию о корреляции между эмоциональной насыщенностью Φ-паттернов и плотностью синаптических связей в префронтальной коре. Он не был детективом, не был офицером, не был героем. Он был человеком, который умел читать Φ-спектры – и которого именно поэтому попросили.
«Попросили» – неточное слово. Председатель комиссии, немолодая женщина с лицом, на котором было написано слишком много заседаний и слишком мало сна, сказала: «Доктор Сисе, у нас есть информация – непроверенная, косвенная, недостаточная для суда – о том, что «Нексум Фарма» проводит нелегальные полные экстракции и маскирует их под стандартные парциальные. Нам нужен человек, который может это доказать. Не юрист, не полицейский – учёный. Человек, который по спектру отличит парциальную от полной. Вы – лучший в этой области. Полетите?»
Амаду сказал «да» – не из героизма, не из чувства долга, а по той же причине, по которой учёный соглашается проверить чужую гипотезу: потому что данные должны быть проверены. Потому что если «Нексум» действительно убивает людей и прячет результат в контейнерах, кто-то должен это увидеть. И этот кто-то должен уметь отличить убийство от процедуры – по цифрам, по спектру, по разнице между рваным облаком парциальной экстракции и гладкой сферой полной.
Амаду умел. Он единственный на борту умел.
Он открыл программу Φ-диагностики и загрузил данные обхода. Сорок пять контейнеров, сорок пять Φ-спектров – снятых дистанционно, через корпус, без вскрытия ячейки. Разрешение – невысокое, но достаточное для общей оценки: целостность паттерна, глубина когерентности, спектральная плотность.
Он просматривал спектры по одному – рутина, как чтение кардиограмм. Контейнер первый: парциальная экстракция, стандартный профиль. Рваное облако – неравномерное, с провалами и пиками, как горный ландшафт. Это – нормально. Парциальная экстракция забирает тридцать процентов Φ-субстрата, оставляя семьдесят в мозгу донора. Извлечённый фрагмент – неполный по определению, он несёт следы отрыва, рубцы, шум. Как фотография, разрезанная ножницами: каждый кусок – часть целого, но края рваные, и по краям – потерянная информация.
Контейнер второй: аналогичный профиль. Третий. Четвёртый. Амаду листал – привычно, механически. Глаза считывали форму облака, мозг классифицировал: стандарт, стандарт, стандарт.
Контейнер семнадцатый.
Амаду остановился.
Спектр семнадцатого контейнера – стандартный. Рваное облако, как у всех. Но внизу, на краю спектра, в низкочастотной области, где обычно – плоская линия фона – что-то было. Крохотное. На грани разрешения. Пиксель. Может быть – два пикселя.
Амаду масштабировал. Увеличил низкочастотную область в двадцать раз. Шум стал грубее – зернистость аппарата, тепловые артефакты, квантовые флуктуации фона. На этом фоне – бугорок. Маленький, едва различимый, как холмик на горизонте в тумане.
Он сменил шкалу – логарифмическую на линейную. Бугорок стал чётче. Не шум – структура. Регулярная. Повторяющаяся. Крошечная, но – Амаду прищурился, наклонился к экрану – не случайная.

