
Полная версия:
Галактическая некромантия

Эдуард Сероусов
Галактическая некромантия
Часть Первая: Пробуждение
Глава 1. Голос из могилы
Холод уходил неравномерно – сначала из пальцев ног, потом из коленей, потом из живота, как будто тело размораживали послойно, начиная с периферии. Ирина Весалис лежала в анабиозной капсуле с закрытыми глазами и ждала, когда отпустит челюсть. Зубы были стиснуты так, что скулы ныли. Семь лет сна – и челюстные мышцы помнили последнее усилие перед заморозкой: не кричать.
Воздух ворвался в лёгкие – густой, стерильный, с привкусом озона и чего-то органического, чему она не знала названия. Регенерационная жидкость, вероятно. Тело медленно вспоминало, что оно живое. Сердце билось, и каждый удар ощущался отдельно, как если бы кто-то стучал кулаком в дверь изнутри грудной клетки.
Даниил.
Первая мысль – не своё имя, не дата, не координаты. Имя сына.
Ирина открыла глаза. Потолок капсулы – матовый белый пластик с вплавленными диагностическими огнями. Зелёный, зелёный, зелёный, жёлтый. Жёлтый – это мышечная атрофия. Ожидаемо после семи лет.
Она попыталась поднять руку. Получилось – но с третьей попытки и с таким усилием, словно рука была отлита из свинца. Пальцы дрожали. Тонкие, с побелевшими ногтями, с сеткой рубцов от работы с артефактами. Она развернула ладонь перед лицом и подумала: эти руки в последний раз касались сына семь лет назад. Гладили его по волосам – тёмным, как у неё, жёстким, непослушным. Он стоял, привалившись к её плечу, и его правая рука мелко тряслась, хотя он прижимал её к бедру, пытаясь скрыть. Ему было одиннадцать, и он уже умел скрывать.
Сейчас ему восемнадцать. Или – нет. Для него прошло тоже семь лет. Восемнадцать. Взрослый.
Если жив.
Капсула издала мягкий щелчок, и крышка отъехала в сторону. Медицинский отсек «Кенотафа-7» – тесное помещение, шесть метров на четыре, с двенадцатью анабиозными капсулами вдоль стен. Половина уже пустовала. Ирина была не первой – пробуждение шло по графику, она в шестой очереди. Инженеры и техники просыпались раньше: кто-то должен был убедиться, что корабль цел, прежде чем будить тех, ради кого он летел.
Она села, и мир качнулся. Вестибулярный аппарат, лишённый нагрузки семь лет, протестовал. Тошнота подступила к горлу – знакомая, тренированная; Ирина знала, что нужно задержать дыхание на четыре секунды и сфокусировать взгляд на неподвижном объекте. Она выбрала заклёпку на противоположной стене. Считала. Тошнота отступила – не ушла, а легла на дно желудка, как сытое животное.
С соседней капсулы на неё смотрела Малика Ндаи. Уже одетая, уже собранная, с планшетом в руках. Её тёмная кожа казалась сероватой – постанабиозная бледность, она у всех, – но глаза были ясные, цепкие. Малика не улыбнулась.
– Доброе утро, – сказала она. – Мы на месте. Тридцать один день до расчётного сближения.
Голос ровный. Ни теплоты, ни враждебности. Информация – и всё. Малика всегда так говорила. Факты, как пули: аккуратно, в цель, без лишнего.
– Даниил? – спросила Ирина. Голос сел от семи лет молчания, и имя сына прозвучало как хрип.
– Последнее сообщение с Луны получено одиннадцать месяцев назад по бортовому времени. – Малика опустила взгляд на планшет. – Он жив. Состояние стабильное. Подробности ждут тебя в каюте.
Одиннадцать месяцев. Почти год. За год с синдромом фрагментации может произойти всё, что угодно: ремиссия, стабилизация, каскадный отказ. Год – это вечность, если ты четырнадцатилетний мальчик, чья нервная система медленно разъедает сама себя.
Семнадцатилетний, поправила она себя. Нет – восемнадцатилетний. Ему восемнадцать. Когда она улетала – одиннадцать. Сообщение пришло год назад, значит, ему тогда было семнадцать. Сейчас – восемнадцать.
Она не знала, как он выглядит в восемнадцать.
Ирина опустила ноги на пол. Холодный металл обжёг пятки – приятно. Тело хотело ощущений, любых, после семилетней пустоты. Она встала, держась за край капсулы. Ноги подрагивали, колени казались ненадёжными, как плохо затянутые шарниры. Два шага до шкафа с одеждой. Комбинезон – стандартный корпоративный, серый с логотипом «Мемориала» на левом плече: стилизованная спираль, обвитая ветвью. Память и жизнь. Маркетологи постарались.
Она оделась, не думая о Малике, не думая о приличиях. Тело – инструмент. Семь лет в заморозке, среднего роста, сорок один год – нет, сорок восемь, если считать реальное время, – короткие тёмные волосы с проседью, которая, вероятно, стала гуще. Она провела ладонью по голове: волосы после анабиоза были ломкими, неживыми.
– Брифинг через четыре часа, – сказала Малика, уже уходя. – Кассиан хочет видеть всех.
Ирина кивнула. Дверь медотсека закрылась за Маликой с тихим шипением.
Четыре часа. Достаточно, чтобы прочитать сообщение сына. Достаточно, чтобы подготовиться. Недостаточно, чтобы перестать бояться.
Каюта – два метра на три, койка, складной стол, экран на стене. Личных вещей – минимум: планшет с библиотекой, голографическая рамка с фотографией Даниила (одиннадцатилетнего, того, которого она помнила), набор для медитации – свеча, которую нельзя зажигать на корабле, и камень с побережья Балтики, гладкий, серый, размером с кулак. Якорь. Ирина всегда брала его с собой на контакты – не суеверие, а привычка. Руки должны что-то чувствовать, пока разум погружается в чужое.
Она села на койку, включила экран и ввела код доступа к личным сообщениям.
Одиннадцать входящих. Десять – от медицинского центра «Селена» на Луне: ежемесячные отчёты, отправленные автоматически по квантовому каналу. Один – от Даниила.
Она открыла его первым.
Видеосообщение. Сжатие – высокое, квантовый канал экономил каждый бит. Качество – зернистое, будто смотришь сквозь запотевшее стекло.
Даниил.
Ирина прижала ладонь к губам и забыла, как дышать.
Он был не тот мальчик, которого она оставила. Лицо – вытянувшееся, с обострившимися скулами. Тёмные волосы – длиннее, чем она разрешала в одиннадцать, падают на глаза. Он был худым – болезненно, неправильно, как если бы тело забыло, для чего нужны мышцы. Инвалидное кресло – она видела подголовник, край подлокотника. Руки лежали на коленях. Левая – почти нормально. Правая – пальцы скрючены, неподвижны, как ветки мёртвого дерева.
Но глаза. Те же глаза. Светло-серые, как у неё. Злые, живые, непримиримые.
– Мама, – сказал он, и его голос был медленнее, чем она помнила. Паузы между словами – не для эффекта, а потому что дыхательная мускулатура работала с перебоями. Каждый вдох стоил усилий. – Привет из… будущего. Или прошлого. Зависит от… системы отсчёта.
Он улыбнулся – одним углом рта. Чёрный юмор. Он научился этому без неё.
– Врачи говорят… стабильно. Это их любимое слово. «Стабильно». Означает… «не хуже, чем вчера, но и не лучше, чем никогда». – Пауза на вдох. – Я читаю. Много. Лем, «Непобедимый». Там тоже… экспедиция к мёртвому. К чему-то, что пережило создателей. Ему бы… понравился твой Хранитель.
Он посмотрел прямо в камеру. Сквозь зернистую картинку, сквозь одиннадцать месяцев задержки, сквозь триста сорок световых лет – посмотрел ей в глаза.
– Не торопись ради меня. Я… подожду. Сколько смогу.
Экран погас. Сообщение закончилось. Сорок три секунды. Всё, что уместилось в лимит канала.
Ирина сидела, глядя на чёрный экран, и её руки дрожали – не от постанабиозной слабости, а от чего-то другого. Она сжала балтийский камень в кулаке, пока костяшки не побелели. Камень был тёплый – она грела его в ладони всю дорогу от медотсека, не заметив.
Не торопись ради меня.
Он знал. Конечно, он знал. Он всегда был слишком умным для своих лет. Он понимал, зачем мать согласилась на семилетнюю экспедицию к Завещанию, на которое у «Мемориала» были совсем другие планы. Он понимал – и просил не торопиться.
Она открыла медицинские отчёты. Читала их один за другим, привычно фильтруя бюрократический язык, вылавливая данные. Миелиновая оболочка: деградация 34% от нормы. Скорость нервных импульсов: снижена на 41%. Дыхательная функция: 68% от возрастной нормы, прогрессирующее ухудшение. Когнитивные показатели: в пределах нормы. Это последнее – единственное, за что можно было зацепиться. Его тело умирало, но разум оставался острым, как скальпель.
Прогноз – в девятом отчёте, полгода назад: «При текущей скорости прогрессии – 6-10 месяцев до критического снижения дыхательной функции. Рекомендована подготовка к переходу на искусственную вентиляцию лёгких».
Шесть-десять месяцев. Полгода назад.
Ирина закрыла отчёты. Погасила экран. Камень в её руке был мокрым от пота.
Четыре часа до брифинга. Три с половиной теперь. Она подошла к иллюминатору – маленькому, двадцать сантиметров в диаметре, с тройным бронированным стеклом – и посмотрела наружу.
Звезда. Красный карлик – тусклый, болезненный огонёк, похожий на тлеющий уголь. Корабельные системы уже дали ей имя: KIC 8462852-C, но никто не запомнит эту строчку. Для экипажа «Кенотафа» она будет просто «звездой». Или «мёртвой звездой» – хотя технически она ещё горела. Красные карлики живут триллионы лет, переживая всех. Когда Хорваат строили свою цивилизацию, эта звезда уже была старой.
Три планеты. Каменные, безатмосферные, мёртвые. Пояс астероидов – тусклые обломки, вращающиеся в темноте. Ничего живого. Ничего – кроме.
Ирина увидела его не сразу. Глаз искал что-то яркое, заметное – а оно было тёмным. Тень среди теней. Силуэт, который мозг сначала отверг как ещё один астероид, а потом – поймал несоответствие. Слишком правильная форма. Слишком гладкие грани. Астероиды не бывают такими – эрозия и столкновения за миллионы лет превращают любое тело в изъязвлённый огрызок. Это было другое.
Вытянутый эллипсоид, тёмно-серый, с металлическим отливом. Три километра в длину – это она знала из материалов экспедиции, но знать цифру и видеть – разные вещи. Поверхность покрыта чешуёй – перекрывающимися пластинами, которые даже на таком расстоянии казались подвижными, дышащими. Как шкура гигантского спящего зверя.
Завещание Хорваат-7.
Ирина смотрела на него и чувствовала то, о чём предупреждали на подготовке: узнавание. Не страх, не благоговение – именно узнавание. Как если бы тело помнило это место, хотя разум знал наверняка: она никогда здесь не была. Никто из людей здесь не был. Этот артефакт дрейфовал в пустоте семьдесят миллионов лет, ожидая – если «ожидание» вообще было свойственно тому, что спало внутри.
Она опустила руку с камнем и прижала его к груди. Сердце стучало – ровно, настойчиво. Живое.
Я здесь, Даниил. Я дошла.
Брифинг проходил в кают-компании – единственном помещении на «Кенотафе-7», где мог разместиться весь экипаж. Двенадцать человек за овальным столом из переработанного пластика, в одинаковых серых комбинезонах, с одинаковой постанабиозной бледностью на лицах. Пахло кофе – синтетическим, горьковатым, но горячим, и одно это уже казалось чудом после семи лет жидкого азота.
Кассиан Торре стоял у экрана во главе стола. Стоял – потому что не умел сидеть, когда говорил о важном. Высокий, худой, с ранней сединой, которая за семь лет стала полной – волосы побелели, как будто анабиоз довершил то, что начал стресс. Двигался экономно: ни одного лишнего жеста, ни одного шага без причины. Ирина подумала: он похож на хирурга перед операцией. Собранный. Точный. Бесстрастный.
Она знала, что это маска. Все знали – или догадывались. Кассиан Торре, старший куратор «Мемориала», не был бесстрастным. Он был дисциплинированным. Разница – колоссальная.
– Добро пожаловать в систему KIC 8462852-C, – начал он. Голос тихий, но комнату заполнял целиком – акустика работала на него, или он так выучился говорить. – Выход из варп-пузыря – штатный. Все системы корабля – в норме. Расчётное расстояние до объекта – четыреста двенадцать тысяч километров. Визуальный контакт установлен.
На экране появилось изображение. Снятое бортовыми камерами с максимальным увеличением: Завещание Хорваат-7 в полном великолепии и полном ужасе.
Три километра тёмного металла. Чешуя – и теперь, при увеличении, было видно, что пластины действительно двигались. Медленно, еле заметно, как тектонические плиты в замедленной съёмке. «Ткач» – система молекулярной регенерации, встроенная семьдесят миллионов лет назад, – продолжала работать. Чинила, латала, перестраивала. Ирина представила рибосомы – молекулярные машины, собирающие атомы из космической пыли и микрометеоритов, заделывающие микротрещины одну за другой, десятилетие за десятилетием, эпоху за эпохой. Сизифов труд на молекулярном уровне.
Шесть тёмных кругов на поверхности – «глаза». Неактивные. Камеры не фиксировали никакого излучения. Спящие.
И – щель. Двести метров длиной, на «экваторе» артефакта. «Рот». Вход. Приглашение или ловушка – пока неясно.
– Протокол первого контакта, – продолжил Кассиан, и Ирина услышала, как он подчеркнул слово «протокол». Намеренно. Для неё. – Фаза один: дистанционное сканирование. Спектральный анализ, гравиметрия, поиск электромагнитных аномалий. Цель – исключить «Сирену». Срок – семь дней.
Семь дней.
– Фаза два: контролируемое сближение до ста километров. Детальное картографирование. Поиск стыковочных зон. Срок – три дня.
Три дня.
– Фаза три: стыковка и первичный контакт. Команда некромантов – в интерфейсной комнате. Стандартный «Букварь». – Он посмотрел на Ирину. – Весалис, вы ведёте контакт.
– Десять дней, – сказала Ирина. Она не планировала говорить – вырвалось. Голос ещё хрипел, и собственная фамилия из его уст резанула – он всегда был формален, Кассиан, будто весь мир был одним большим служебным совещанием. – Десять дней до первой попытки контакта. Мы не знаем, в каком состоянии Хранитель. Каждый день деградации – потерянные данные. Каждый час промедления…
– Каждый час промедления, – перебил Кассиан, и его голос не стал громче, но стал плотнее, – увеличивает наши шансы не активировать «Сирену» и не погибнуть в первую неделю. Мы не знаем, что это. Пока не знаем.
Тишина. Ирина чувствовала, как на неё смотрят. Двенадцать пар глаз – и в каждой паре свой вопрос. Малика – без выражения, но с чем-то вроде предупреждения в развороте плеч. Доктор Сунь Вэй – с сочувственным беспокойством, его круглое лицо было открытой книгой, он и не пытался скрывать. Юрий Борщёв, пилот, – с отстранённым любопытством человека, наблюдающего чужую ссору из окна: интересно, но не его дело.
Ирина знала, что Кассиан прав. Знала профессионально, всем своим двенадцатилетним опытом. «Сирены» не предупреждают. Они выглядят в точности как настоящие Завещания, они излучают те же сигналы, они пробуждаются так же. Разница – в том, что они вкладывают в контакт. Цивилизация, условно названная «Параноидами Андромеды», позаботилась, чтобы приманка была неотличима от дара. Три экспедиции погибли. Одна – целая цивилизация – была уничтожена. Протоколы сканирования написаны кровью.
Она знала всё это.
И всё равно ненавидела его за эти десять дней.
– Принято, – сказала она ровно. – Семь плюс три. Я буду готова.
Кассиан кивнул. Без удовлетворения – просто подтверждение. Он перешёл к техническим деталям: распределение вахт, параметры сканирования, протокол экстренной эвакуации. Ирина слушала вполуха. Её взгляд то и дело возвращался к изображению на экране – к этому громадному, тёмному, терпеливому силуэту на фоне красной звезды.
Семьдесят миллионов лет. Оно ждало семьдесят миллионов лет. Подождёт ещё десять дней.
А Даниил – нет.
Три года назад. Луна. Медицинский центр «Селена», корпус нейродегенеративных заболеваний.
Кабинет доктора Фуджимори был слишком белым. Ирина запомнила это – белизну, от которой болели глаза. Стены, потолок, пол, стол – всё белое, как если бы кто-то стерилизовал не только поверхности, но и саму идею цвета. Единственное пятно – голографический портрет на столе: улыбающаяся женщина с двумя детьми. Жена и дети доктора, вероятно. Живые. Здоровые.
Ирина сидела в кресле и держала Даниила за руку. Его правую – ту, что дрожала. Она чувствовала тремор кончиками пальцев: мелкий, постоянный, как пульс второго сердца. Даниилу было одиннадцать. Он не плакал. Смотрел на свои руки – на правую, которая его предавала, – и молчал.
Доктор Фуджимори говорила осторожно, подбирая слова, как сапёр подбирает шаг на минном поле.
– Синдром фрагментации. Наследственный. Нарушение экспрессии генов, отвечающих за поддержание миелиновой оболочки аксонов.
Ирина слышала каждое слово и одновременно – ни одного. Язык врача был языком, который она понимала профессионально: фрагментация – как фрагментация архива. Экспрессия генов – как экспрессия символов в мёртвом языке. Миелиновая оболочка – как оболочка кристаллической матрицы. Она переводила медицинскую терминологию на язык некромантии, и от этого перевода становилось только хуже, потому что на языке некромантии «деградация оболочки» означала одно: необратимое.
– Прогноз – пять-семь лет до полного паралича дыхательной мускулатуры.
Пять-семь лет. Ему одиннадцать. Значит, шестнадцать-восемнадцать. Он не увидит двадцати. Не увидит, как мир за окном продолжит вертеться без него.
– Лечения нет?
Доктор Фуджимори сложила руки на столе. Пальцы – переплетённые, неподвижные, как символ закрытого замка.
– Синдром фрагментации уникален. Он поражает белок, который существует только у человека. Не встречается ни у одного другого вида на Земле. Ни у приматов, ни у млекопитающих – ни у кого. Мы не можем смоделировать его на животных. Не можем найти аналогию в природе.
– Потому что его нет в природе, – сказала Ирина, и её голос прозвучал пусто, как голос человека, который думает о чём-то другом, пока говорит. Она ещё не знала тогда. Не знала, что этот белок – не ошибка эволюции. Не знала, что он был сконструирован. Но какое-то профессиональное чутьё – чутьё лингвиста, привыкшего видеть паттерны, – царапнуло. Белок, которого нет больше нигде. Механизм, поражающий только людей. Словно кто-то написал строчку кода, которая срабатывает только в одной операционной системе.
– Мне очень жаль, – сказала доктор Фуджимори. Стандартная фраза. Профессиональная. Выверенная тысячами повторений. Ирина не обвиняла – невозможно говорить о смерти детей и каждый раз чувствовать заново. Выгоришь. Сломаешься. Станешь тем, чем стала доктор Фуджимори: точной, компетентной, с голографией здоровых детей на столе.
Даниил молчал всю дорогу из кабинета. По коридору, в лифте, в переходе к жилому блоку. Низкая лунная гравитация делала их шаги пружинистыми – почти весёлыми, и от этого несоответствия Ирине хотелось кричать.
В их комнате – маленькой, временной, с видом на серый лунный ландшафт за окном – Даниил сел на кровать и впервые за час посмотрел на мать.
– Мам, – сказал он. – Я не буду плакать. Ладно? Просто не буду. Не потому что не хочу. Просто… не помогает.
Ему было одиннадцать. И он уже знал, что слёзы не помогают.
Ирина села рядом. Обняла его – осторожно, потому что его тело стало хрупким, потому что каждое прикосновение несло в себе вопрос: сколько ещё раз?
– Тебе не нужно ничего решать, – сказала она. – Ничего. Я всё решу.
Он промолчал. Но его правая рука, лежащая на коленях, дрогнула сильнее – и Ирина поняла, что он не поверил. Не поверил не потому, что сомневался в матери, а потому, что уже знал: есть вещи, которые нельзя решить.
Через три месяца после диагноза Ирина нашла запись в архивах «Мемориала». Завещание Хорваат-7 – неклассифицированное, ожидающее экспедиции. Предварительный анализ «Букваря»: иерархический тип, высокая вероятность медицинских данных в составе архива. Примечание из доклада разведывательного зонда: «Сигнатуры, совместимые с биомедицинской информацией. Необходимо подтверждение контактом».
Ещё через месяц она подала заявку на включение в экспедицию. Её специализация – мёртвые языки иерархического типа – идеально совпадала с профилем «Букваря» Хорваат. Шумерский, этрусский, линейное письмо А – все они были построены на тех же принципах: контекстно-зависимые значения, вложенные структуры, «молчания», несущие смысл. Она не блефовала – она действительно была лучшим кандидатом.
Но она знала, что летит не ради науки.
Она летела красть.
Неделя прошла, как проходят все недели вынужденного ожидания: мучительно для тех, кто ждёт, и незаметно для тех, кто работает.
Ирина работала. Готовила «Букварь» – иерархический протокол контакта, адаптированный под данные разведывательного зонда. Математические последовательности: простые числа, числа Фибоначчи, соотношение Эйлера. Физические константы: скорость света, постоянная Планка, гравитационная постоянная. Универсальный язык – или то, что люди надеялись считать универсальным. Математика была первым мостом, общей грамматикой, на которой можно было выстроить всё остальное. Если Хранитель способен её распознать – значит, он способен к контакту.
Потом – иерархические конструкции. Это было её территорией. Символы, смысл которых определялся положением: не «что» означает знак, а «где» он стоит относительно других. В шумерской клинописи один и тот же клинышек мог быть числом, слогом, логограммой или детерминативом – в зависимости от контекста. Ирина подозревала, что «Букварь» Хорваат работает так же, только в масштабе, который шумеры не могли вообразить.
По вечерам – если слово «вечер» имело смысл в корабле, где освещение регулировалось искусственным циклом, – она сидела в наблюдательном отсеке и смотрела на Завещание.
С каждым днём «Кенотаф» приближался – сначала незаметно, потом ощутимо. Артефакт рос в иллюминаторе, как луна над горизонтом. На третий день стали видны детали: борозды на чешуе, следы микрометеоритных ударов, залатанные и незалатанные. Шрамы, подсвеченные красным светом звезды. На пятый день – «глаза»: шесть тёмных кругов, каждый диаметром около пятидесяти метров, утопленных в поверхность, как зрачки огромного спящего лица. Мёртвые. Тёмные.
Сканирование не выявило признаков «Сирены». Никаких паразитных сигналов, никаких попыток привлечь внимание, никакой активности вообще. Артефакт молчал – как молчит камень на кладбище. Только «Ткач» продолжал свою работу: инфракрасные датчики фиксировали еле заметные всплески теплового излучения на поверхности, когда молекулярные машины поглощали очередной микрометеорит и пускали его атомы в дело.
На шестой день Кассиан собрал команду снова.
– Сканирование завершено. Признаков «Сирены» не обнаружено. Классификация артефакта – предварительно «подлинное Завещание». – Он позволил себе паузу, и Ирина подумала: даже его паузы – контролируемые. – Перехожу к фазе два. Сближение до ста километров. Стыковка – если всё пройдёт штатно – через три дня.
Три дня. Потом – контакт. Ирина считала и пересчитывала время, как будто могла сжать его усилием воли. Десять дней прошло. Осталось три. Тринадцать дней с момента пробуждения. Сколько дней осталось у Даниила – она не знала. Последний отчёт – одиннадцать месяцев назад. Прогноз был шесть-десять месяцев. Математика не сходилась – или сходилась, но ответ был таким, который нельзя произнести вслух.
На девятый день корабль вошёл в стокилометровую зону. На экранах – Завещание во весь рост. Три километра металла и кристалла, освещённые красным светом умирающей звезды. При определённом угле поверхность вспыхивала радужными переливами – как крыло жука, как масляная плёнка на воде. Оптический эффект, вызванный наноструктурой покрытия. Но Ирина, глядя на эти переливы, подумала: красиво. Подумала – и устыдилась, потому что красота здесь была неуместна. Это был саркофаг. Самый большой, самый древний, самый сложный саркофаг в истории – но саркофаг.
Юрий Борщёв провёл корабль к «рту» – щели на экваторе артефакта. Двести метров длиной, около тридцати в ширину. Края – гладкие, будто отполированные, с еле заметными бороздками, напоминающими резьбу. Стыковочный узел? Направляющие? Ирина смотрела на бороздки и видела в них знаки. Профессиональная деформация – или профессиональная интуиция. Грань между ними тонка, как миелиновая оболочка.
– Стыковка в штатном режиме, – доложил Юрий. Его голос по интеркому был таким же, как в лицо: спокойным, отстранённым, с едва заметным уральским «о». – Герметичность шлюза не подтверждена, на той стороне вакуум. Работаем в скафандрах.
– Принято, – ответил Кассиан.
Ирина поднялась из кресла в наблюдательном отсеке. Руки не дрожали – она проверила, подняв перед лицом. Ровные. Спокойные. Внутри было другое – но внутри никто не видит.
Она пошла готовиться.
Интерфейсная комната «Кенотафа-7» была самым тихим местом на корабле. Стены покрыты экранирующим материалом – многослойный композит, блокирующий электромагнитные помехи, звук, вибрации. Входишь – и мир за дверью перестаёт существовать. Остаёшься один на один с тем, что ждёт по ту сторону нейроинтерфейса.

