
Полная версия:
Апрель в Испании
Он сказал себе, что подробности её прошлого не имеют значения, и они действительно не имели значения, хотя в то же время значили очень много – именно потому, что их держали в тайне.
Фактов, которыми он всё-таки располагал, имелось немного. Был некий дядя, который служил врачом и поставлял морфин какому-то высокопоставленному лицу из окружения Гитлера; он-то и вывез Эвелин из Австрии через Францию и Испанию – это, как ему только что пришло в голову, объясняло её знакомство с Сан-Себастьяном и гостиницей «Лондрес». Дядя этот отправился потом в Америку и сделал там, как говорила она, широко распахнув глаза, «большую-большую карьеру» в клинике Мейо.
Подразумевалось, что племянница отправится в Штаты следом за ним, но она в последнюю минуту, совершенно ни с того ни с сего, сошла с парохода «Америка» в гавани города Ков и поехала в Дублин. Там, благодаря усилиям, характер которых оставался неясным, ей удалось открыть весьма успешную впоследствии частную практику в просторных апартаментах красивого здания на Фицвильям-сквер. Немалое достижение, учитывая, что психиатрия не одобрялась государством и была предана анафеме католической церковью: проникать в человеческую душу имел право лишь Господь Бог.
Успех Эвелин стал для неё самой таким же сюрпризом, как и для других. Квирк сказал ей, что это легко объяснимо. Страна остро нуждалась в ней, причём ни она, ни страна об этом не знали. Он напомнил ей, что Джонатан Свифт завещал Дублину сумасшедший дом, поскольку, как заметил мрачный настоятель собора Святого Патрика, на свете не было места, более нуждающегося в подобном заведении.
Жена выслушала его с серьёзным видом и сказала, что лучше не употреблять это слово в речи.
– Какое слово?
– «Сумасшедший».
Как и следовало ожидать, за грудиной началось жжение – всё из-за этого проклятого так называемого бренди!
– Хочешь сказать, будто на свете не бывает сумасшедших? – спросил он тогда с напускной невинностью.
– «Сумасшествие» – это бессмысленное понятие. Но, конечно, да, душевнобольные люди существуют и их много.
– Ну а ты, понятно, явилась в этот мир, чтобы их исцелить, – съязвил Квирк с презрительной улыбкой и тут же пожалел и о словах, и об улыбке.
Однако она оставила его презрение без внимания и несколько мгновений молча размышляла над вопросом.
– Как я говорила тебе уже много раз, никакого лечения не существует. То есть то, что называется сумасшествием, невозможно вылечить окончательно. Есть только – как это сказать? – снижение интенсивности симптомов. Наверняка ты читал о женщине, страдающей тяжёлым неврозом, которая пришла к Фрейду и спросила его, сможет ли он её вылечить. Фрейд сказал: нет, он не сможет этого сделать, но верит, что сможет вернуть её в состояние обычной неудовлетворённости. – Она коснулась его руки и улыбнулась. – Мудро сказано, да? Старик всегда был мудрым.
Квирку оставалось только согласиться и отвернуться. Уж он-то знал кое-что об обычной неудовлетворённости.
6Они прошли по наклонным улочкам, ведущим вниз от Старого города, и вышли к набережной. Там были и другие пары – прогуливались бесцельно и мечтательно, как и они сами, возможно, такие же подвыпившие. Море сегодня вечером было таким же гладким и плоским, как овал из чёрного стекла, пересечённый лунной дорожкой цвета потускневшего золота. Где-то играл ресторанный или гостиничный оркестр – Квирк узнал эту старомодную, тягучую мелодию, но не мог дать ей название. Музыка колыхалась волнами туда-сюда в мягком ночном воздухе, вальсируя сама с собой.
– Полагаю, ты нервничаешь из-за того, что мы настолько свободны от забот, да? – спросила Эвелин.
Квирк рассмеялся.
– Да, конечно. – Он опустил взгляд на свои замшевые туфли. Подумал, что, возможно, обуться в них было не такой уж плохой идеей. – Но счастливы ли мы – или просто пребываем в состоянии обычной неудовлетворённости?
Как всегда, Эвелин отнеслась к вопросу серьёзно. Квирк наблюдал, как она изучает его со всех сторон, как будто это была некая вещица тонкой работы со множеством сверкающих граней, каждая из которых требует самого скрупулёзного внимания.
– Конечно, да, обычная неудовлетворённость – наш режим по умолчанию, – сказала она, – но разве ты не согласен, что бывают моменты – а на самом деле даже довольно продолжительные периоды времени, – когда каждый, включая даже таких людей, как ты, испытывает то самое знаменитое океаническое чувство единения с целым миром, до самых его глубин и до самых его высот?
Квирк начал уже отшучиваться, но осёкся, внезапно охваченный странным беспокойством.
Для него океан неизменно означал смерть.
Эвелин ждала его ответа, но он не хотел говорить – вернее, не мог. Что тут было сказать? Какое право он имел говорить о смерти не с кем-нибудь, а именно с ней? От дальнейших наводящих подсказок жена воздержалась. Иногда молчание бывает красноречивее слов. Её рука была сплетена с его рукой, и теперь она крепко прижала его локоть к своему боку.
– Бедненький ты мой, – сказала она, – дорогой ты мой.
Она произнесла «таракой», подшучивая над собственным акцентом путём его утрирования, – Эвелин часто так делала. Её иностранное происхождение – иностранное по отношению к Квирку – было одной из многих вещей, которые она находила забавными. Как можно быть собой и при этом иностранцем относительно кого-то другого? Вот одна из многочисленных загадок, над которыми ей приходилось ломать голову всю свою эмигрантскую жизнь.
Квирк наконец заговорил.
– В одном из так называемых сиротских училищ, к обучению в котором меня приговорили в детстве, была старая монахиня, – сказал он. – По крайней мере, это я полагаю, что она была монахиней. Во всяком случае, помню, что у неё было чёрное облачение.
– Чёрное влечение?
– Облачение. Одеяние, которое она носила, – объяснил он. – Её униформа.
– А-а. Чёрное облачение. Понятно. Звучит как нечто греховное.
– Она заведовала лазаретом и должна была заботиться о нас, когда мы болели. Не то чтобы нам дозволялось болеть, за исключением самых крайних случаев – когда кто-то из нас имел наглость взять да помереть, поднимался шум. Короче говоря, жизненной константой этой женщины, железным принципом, согласно которому она жила, было порицание. Всё, что отдавало терпимостью, лаской, заботой, подлежало пресечению. Лучше всего врезалось мне в память её присловье: «Всякий смех обернётся плачем». Эту фразу она твердила при малейшем признаке хорошего настроения, веселья, – он сделал паузу, – «счастья». – Квирк издал короткий горький смешок. – Вообще-то у неё не было причин говорить так часто, поскольку в этом заведении было ничтожно мало поводов для смеха. Мы приучились делать морду кирпичом, когда она оказывалась рядом. У неё имелся кожаный ремешок, прикреплённый к поясу, и, скажу тебе, пускать его в ход она умела.
Эвелин снова сжала его ладонь – крепче прежнего.
К этому времени они подошли к крыльцу гостиницы – и тут остановились, охваченные весельем и внезапным удивлением. Через большое квадратное окно справа от главного входа им открылся освещённый, словно на сцене, вид на толпу безукоризненно одетых танцующих пожилых пар. Пары всё скользили и скользили по кругу, бодро, но сдержанно, выпрямив спины и гордо подняв серебристые головы, – галантные, элегантные до мелочей и бесстрастные, как марионетки. Это и был источник вальсовой музыки, которую Квирк слышал ранее.
– «Весёлая вдова», – пробормотал он.
– Что?
– Название оперетты. Я только что узнал музыку оттуда.
– Мне всегда казалось, что это жестокое название.
– А как это будет по-немецки?
– Да почти так же. «Die lustige Witwe».
Минуту они смотрели и слушали, а затем, без дальнейших комментариев, вместе поднялись по ступенькам и вошли в отель.
– Давай посидим немного в гостиной, – предложила Эвелин. – Ночь слишком прелестна, чтобы позволить ей закончиться прямо сейчас.
Они устроились за столиком у другого большого окна, выходящего на набережную и залив, озарённый лунным светом. Эвелин заказала травяной чай, который, когда его принесли, наполнил комнату тонким благоуханием сушёных цветов апельсина.
– Это, наверно, всё равно что пить аромат, – заметил Квирк.
Она состроила ему гримасу.
В самом начале их пребывания в гостинице Квирк завязал знакомство с одним из барменов, неопрятным стариком с крупными волосатыми ушами и в скрипучих кожаных ботинках. Теперь этот человек, без всякого приглашения, принёс к столу рюмку виски «Джеймисон Крестед Тен», а рядом с ней на подносе – стакан простой воды.
– Вино, бренди, а теперь ещё и вот это, – сказала Эвелин, глядя на виски. – Сегодня ночью ты наверняка уснёшь.
– Наверняка, – согласился Квирк, отпивая из рюмки.
Это было совсем другое дело. Как он смаковал ощущение виски, медленно текущего по сложному переплетению трубок за его грудиной. Несварение желудка затрепыхалось в последний раз и угасло – старая-добрая марка «Джон Джеймисон и сын», на тебя всегда можно положиться! Он откинулся назад, и плетёное кресло затрещало под ним, как костёр. Эвелин, сидящая напротив, улыбалась в своей рассеянной манере, как обычно, без какой-либо конкретной причины. Затем подняла на него глаза. За ней водилась привычка время от времени смотреть на Квирка с выражением, напоминающим смесь удивления и подспудного восторга, как будто она не знала мужа раньше, но случайно наткнулась на него именно в этот момент и уже открывает для себя, что он представляет собой объект глубочайшего и упоительнейшего интереса.
Да, подумал Квирк с едва уловимым внутренним содроганием, ничто так не тревожит, как счастье, особенно когда оно обычного сорта.
– Помню, была в этом заведении и другая монашка, – сказал он. – Намного менее холодная – даже, можно сказать, тёплая. Сестра Роза. Моя первая любовь. Она купала нас каждую неделю, в субботу вечером, по двое за раз, по одному на каждом конце ванны лицом друг к другу. Как сейчас вижу её: засученные рукава и розовые руки, платок, чем-то завязанный сзади, полагаю, куском ленты. Она становилась на колени у края ванны и намыливала нас с головы до ног, сначала одного, потом другого, тёрла и тёрла. Я всегда в страхе и горячем возбуждении ждал мгновения, когда она опустит руку мне между ног, под воду, и начнёт энергично наяривать там, всё время, понятное дело, тщательно отводя глаза. – Он прервался. – Удовольствие наиболее сильно, когда ты не понимаешь его источника.
Эвелин снова отхлебнула ароматного варева из своей чашки.
– Ты очень… как это называется, когда одновременно спокойный и задумчивый?
– Созерцательный? – подсказал он.
– Да. Ты сегодня вечером очень созерцательный. Прямо философ.
Она снова подняла глаза, и они коротко переглянулись в молчании, значение которого не мог объяснить ни один из них. Затем Квирк хохотнул, пожал плечами и поднял рюмку виски высоко, как чашу для причастия.
– Не обращай на меня внимания, – сказал он. – Сейчас за меня думает напиток.
Последняя капля на дне стакана сверкнула крошечным драгоценным камнем янтарного света.
7Квирк проснулся посреди ночи, настороженный и охваченный неизъяснимым страхом. Неужели в номере кто-то есть? Поднял голову с подушки и вгляделся в сумрак, но ничего там не увидел – ни узколицего усатого типа с кинжалом, ни хрупкобёдрой и черноглазой смуглой девушки в барном фартуке. Лишь тюлевая занавеска легко покачивалась на ветру у открытого окна.
Со вздохом он снова уронил голову на подушку и усилием воли прислушался к глухому звуку той самой длинной волны, которая то обрушивалась на берег, то откатывалась, а затем обрушивалась снова. Вскоре чувство тревоги рассеялось, а нервы успокоились. Он всё так же не знал, что именно его разбудило. Вероятно, какой-то эпизод уже позабытого сна.
Он опять подумал о той молодой женщине из кафе, говорившей с ирландским акцентом. Стол, за которым она сидела со своим аристократичным спутником, находился довольно далеко под каменной аркадой, и в свете позднего вечера Квирк не составил о ней чёткого впечатления, за исключением того, что она была худой и темноволосой, а также казалась чем-то взволнованной. Лет ей, навскидку, где-то двадцать пять, может, несколько больше. Его терзало смутное ощущение, будто бы он уже видел её раньше, давным-давно. Но если так, то где?
Он перевернулся на бок, молотя ногами по стеснившему движения одеялу. У него разыгралось воображение. Тьма играла с разумом злую шутку. А ещё он выпил, и выпил сверх меры, как указала Эвелин. Она была в курсе долгой истории его взаимоотношений с бутылкой. «Взаимоотношения с бутылкой» – именно от Квирка она впервые услышала эту фразу и сочла её очень забавной: «Вас всех – как это говорится? – вас всех слишком рано отняли от груди, всех ирландцев».
Полностью проснувшись, Квирк встал с кровати и тихонько, чтобы не потревожить Эвелин, пошёл в ванную. Да, он перепил. Несмотря на бодрящий эффект «Джеймисона», на языке всё ещё оставался липкий привкус испанского бренди.
У раковины он уже наполнил водой стакан для полоскания зубов, но тут вспомнил читанные им страшилки о том, как опасно пить в Испании прямо из-под крана. Прокрался обратно в спальню, ощупью принялся шарить в серебристом полумраке и наконец нашёл в прикроватной тумбочке бутылку минеральной воды. Откупорил её и отпил из горлышка. «Взаимоотношения с бутылкой», – подумал он и мрачно ухмыльнулся в мерцающую темноту. Вода была комнатной температуры и имела слегка солоноватый вкус, но, по крайней мере, увлажняла горло, и, вероятно, можно было быть уверенным, что она не подарит ему приступ дизентерии или чего похлеще.
Ещё одна причина остаться дома: возможность заболеть на каком-нибудь антисанитарном зарубежном курорте и оказаться на попечении не говорящих по-английски врачей, которые даже не поймут, на что он жалуется.
Квирк сидел в пижаме за столом у окна, снова ища утешения в созерцании залива. Было поздно, наверное, четыре часа, но в тишине слышалось, как где-то играет музыка, хотя она была такой слабой, что он подумал, будто это ему почудилось.
Однако же нет, музыка оказалась настоящей. Правда, играл не гостиничный оркестр, участники которого уже давно сложили инструменты и разошлись по домам. Может, это звучало радио в одной из комнат вдоль коридора. Голос, по-видимому, женский, пел фламенко. Квирк напрягся, чтобы уловить еле слышные далёкие, жалобные ноты, а те то поднимались, то опускались, то поднимались, то опускались. Нужно было непременно раздобыть перевод какой-нибудь из этих песен, узнать, что за ужасную трагедию они все оплакивают с таким пульсирующим жаром. Он задавался вопросом, существует ли в природе хоть одна весёлая мелодия в стиле фламенко. Если да, то он такой не слышал. Если только они не улыбались сквозь слёзы…
А далёкая музыка всё гудела и завывала. Он снова подумал, что ему почудилось. Может, в комнату налетели комары. Они издавали тот же самый тонкий, эфирный звук.
И тут внезапно, будто из ниоткуда, ему пришла в голову мысль: когда молодая женщина произносила слово «театр», говорила она не о драматическом театре или, скажем, оперном, а о том, который бывает при больницах, – то бишь о театре анатомическом.
Квирк и сам не знал, как это понял. Может, он напился сильнее, чем казалось.
В былые времена, бурные былые времена тесной дружбы со старыми приятелями – Джоном Джеймисоном, мистером Бушмиллсом и мадам Джин, а в моменты отчаянной нужды – даже и мимолётного общения с разбавленным синим метилированным спиртом (один товарищ-алкоголик научил его, как процеживать денатурат через корку хлеба, зажатую между передними зубами, чтобы избавить этанол от вредных добавок), его воспалённый мозг выдавал порой самые причудливые, самые диковинные фантазии.
Был у Квирка особенно тяжёлый период почти непрерывного запоя, длившийся чуть ли не неделю, а то и больше, когда он был убеждён, что находится под контролем полчища крошечных многоногих существ, какого-то неизвестного науке вида человекообразных пауков, которые умели мыслить, говорить и отдавать приказы резкими, однотонными голосами, доходившими до него как пронзительное жужжание, что-то вроде звука бормашины дантиста, только тоньше и пронзительнее – или вроде музыки, которую он как будто только что слышал. Днями и ночами он блуждал по фантасмагорическому миру, в котором неровный солнечный свет и светящийся дождь чередовались с длинными полосами всеобъемлющего мрака и гробовой тишины. Он то спал, то дремал в чужих кроватях, на диванах, на полу и в сточных канавах, а как-то раз целую ночь провалялся в пригородном палисаднике, воображая себя привязанным к земле паутиной шёлковых нитей, стонущим и обезумевшим Лемюэлем Гулливером. Придя в себя, Квирк твёрдо решил никогда больше не оказываться конкретно в этой кошмарной Лилипутии. Никогда больше.
Именно Эвелин перерезала тогда привязи и подняла его, шатающегося, на ноги. Нет, никогда, ни за что не заставит он её вновь испытывать на прочность свои терпение, сдержанность и стойкость.
Он встал со стула у окна и двинулся к кровати, затем остановился и замер на месте.
«…я нужна тебе не в театре, – вот что он услышал от молодой женщины, не просто одно слово, а обрывок предложения, который вспомнился ему лишь сейчас. – Ты сказал, что я нужна тебе не в театре…»
Ни один актёр никогда не скажет, что он нужен в театре, в любом театре, где бы то ни было. Так мог сказать только врач. Он знал много врачей, хотя среди них не было ни одной женщины и ни одного, живущего в Испании. То есть нет, одна женщина-врач всё же была – в Ирландии, подруга его дочери. Но она никак не могла быть той молодой женщиной из кафе, потому что давно умерла.
Лондон
8После того как Терри Тайс обосновался в квартире Перси Антробуса на третьем этаже дома на Фицрой-сквер, первое время дела шли ровно. Квартира оказалась больше ожидаемого. В ней было пять или шесть просторных комнат и прекрасный вид на Фицрой-сквер-гарден. Трава и деревья придавали свету под высокими потолками зеленовато-золотистый оттенок, особенно по утрам. Однако обнаружилось, что почти вся мебель сломана, а комнаты завалены хламом – грязными коврами, неопорожнёнными пепельницами, неубранными постелями и замызганными стаканами, поставленными где попало и нетронутыми столь давно, что малейшая капля вина, оставшаяся на дне, кристаллизовалась и делала какую-либо попытку их отмыть дичайшим геморроем.
Не то чтобы Терри уделял много времени домоводству. Эти заботы оставил он Перси, которого душила жаба нанять уборщицу. Терри любил развалиться на каком-нибудь из диванов с откидной спинкой, слушать по радио выступления комиков вроде Теда Рэя или Артура Эски и флегматично посмеиваться, глядя, как этот старый хрен пылесосит липкие ковры или по локоть в мыльной пене возится у кухонной раковины, засучив рукава рубашки, повязав фартучек с оборками, посасывая уголком рта сигарету и щуря глаз от едкого дыма.
Тем не менее грязь и убожество стали для Терри сюрпризом. Он-то ожидал, что Перси, при его-то галстуках, лакированных туфлях и претенциозной медлительности речи, будет жить в великолепных апартаментах с кучей картин и книг, среди серебряных столовых приборов и изящных старинных позолоченных стульев, в общем, как в кино! А ведь мог бы и догадаться, что это не так, хотя бы по постоянным залежам перхоти на воротничках шикарных костюмов Перси прямиком с Сэвиль-Роу [5] да по грязи под ногтями. А ещё у него изо рта тянуло жуткой сероватой вонью – ни дать ни взять заползла к нему в брюхо какая-то пакостная тварь, да там и подохла.
Ели они, в основном, в маленьком итальянском заведении прямо за углом от квартиры. Терри не особо любил итальянскую кухню, но в «Джино» готовили отличную телятину на кости, а под видом мороженого действительно подавали мороженое, а не обычную английскую дрянь. Иногда он в одиночку ускользал в «Перья» за пинтой «Гиннеса» и упаковкой свиных шкварок. Порой к нему подруливали шалавы, которых в пабе было пруд пруди, садились рядом с ним за барной стойкой, закидывали ногу на ногу и пытались завязать с ним разговор, но он неизменно посылал их лесом. Он был не против время от времени перепихнуться с тёлкой, когда накатывало такое желание, но чтобы за бабки – ну нет, ни в жизнь!
Клеился к нему по тому же поводу и Перси, и это впрямь подбешивало. Со временем они пришли к приемлемому соглашению, то есть к такому, которое, по крайней мере, устраивало Терри. Изредка он разрешал себе отсосать, но это максимум, до чего он был готов дойти. Перси, понятно, дулся и даже предлагал Терри деньги, чтобы тот позволил ему делать с ним больше всякого-разного, но Терри провёл черту, и её было не переступить. Представьте себе, каково это – подставить зад этому вонючему старому извращенцу!
Терри частенько задавался вопросом, знает ли Перси о том, что он у него подворовывает. Он ждал, пока Перси заснёт, выуживал у него бумажник из заднего кармана затхло пахнущих, лоснящихся сзади полосатых брюк, которые висели на подтяжках на дверце шкафа, и тихой сапой доставал оттуда десятишиллинговую бумажку, а то и целый фунт или два. Этим он занимался только ради развлечения. В принципе, можно было просто брать деньги в открытую и не беспокоиться о том, что его поймают. Что мог сделать Перси, даже если бы застукал его с поличным? Терри c самого начала озаботился тем, чтобы Перси его боялся. Это не потребовало больших усилий. Твёрдости характера у Перси было немногим больше, чем у слизняка.
Впрочем, надо сказать, имелись свои правила и у мистера Антробуса, в основном негласные. Например, он не позволял Терри общаться со своими друзьями из высшего света. А было их у него довольно много, то есть так он утверждал. Однажды вечером он вернулся домой пьяным с ужина в каком-то шикарном ресторане, да и бросил между делом, что среди гостей присутствовала, дескать, сама принцесса Маргарет, а он сидел напротив неё. Терри не знал, верить ему или нет. Неужто Перси и впрямь трапезничает с королевскими особами?
Он говорил, что когда-то служил гвардейским офицером, во что Терри определённо не верил, пока этот старый жулик не вытащил в подтверждение своих слов изъеденный молью алый мундир с золотыми пуговицами, золотым кантом и рядком разноцветных медалей, приколотых на груди. Оказалось, хранится у него и палаш в богато украшенных ножнах. Порой, когда Перси не было дома, Терри забавлялся с этим палашом перед запотевшим зеркалом в полный рост, стоящим в хозяйской спальне, – рубил, делал ложные выпады, выпускал кишки мнимым противникам и выкашивал целые полчища воображаемых черномазых. Странный он вообще был фрукт, этот Перси. Ни за что не поймёшь, что у него на уме. Говорил с этим своим напыщенным говорком, словно держа во рту горячую картофелину. Пару раз выходил вечером в цилиндре и фраке. Правда, шляпа была немного помята, а на фраке виднелись какие-то подозрительного вида пятна, но в целом костюмчик определённо был что надо.
– Между джентльменом и человеком иного сорта пролегает огромная пропасть, – твердил Перси. – Строить из себя то, что тебе не пристало, есть верх вульгарности. Помни об этом, мой мальчик.
Это был один из тех «жизненных уроков», которые он «преподносил» Терри, в попытке «привить ему чуточку мудрости» и придать «крупицу хорошего вкуса».
Терри подобное ничуть не коробило. Напротив, забавляло его и даже заставляло чувствовать капельку нежности к этому понурому дряхлому педику.
* * *Трудно было понять, откуда у Перси деньги. Наследство-то от покойной мамаши он стараниями Терри заполучил, да вот оказалось оно далеко не таким богатым, каким его пытался представить Перси. Работать он не работал, да и дела собственного явно не вёл, хотя и утверждал, что действует как своего рода посредник для ребят, которые вели. Большего он не разглашал. Хоть сколько-нибудь конкретики о чём бы то ни было из Перси было клещами не вытянуть.
Тем не менее, он предоставил Терри несколько приятных работёнок по его части – приятных работёнок, за которые платились приятные денежки.
– У меня есть для тебя небольшое заданьице, Теренс, мой мальчик, – говорил он, потирая сухие, бескровные ладошки, кашляя по обычаю всех курильщиков и багровея лицом. – Встретил в клубе одного приятеля, у которого имеется небольшая проблемка, – боже мой, как же я задыхаюсь!
Это была ещё одна вещь, о которой старик ни за что не желал распространяться: в каком клубе или клубах он состоял.
– Да ну? – невзначай бросал Терри, не отрывая взгляда от номера газеты «Осколки», которую читал. – Какого рода?
А Перси мелко хихикал и говорил:
– В смысле, какого рода проблемка или какого рода работёнка?
– И то, и другое.
Тут Терри зыркал таким взглядом, что ухмылка слетала с лица у Перси в одно мгновение.
– Проблемка-то небольшая, а вот работёнка немаленькая.
– Звучит как реклама слабительного.
Снова хихиканье, за которым следовал ещё один приступ сочного кашля.